Дорога на две улицы - Мария Метлицкая 8 стр.


Дом – это было сказано слишком громко и слишком самоуверенно. Крохотная полутемная прихожая – сени, по определению хозяина. На полу огромные резиновые сапоги, комья засохшей глины, какая-то солома, перья, старые газеты, пустые бутылки и инвалидного вида ведра и кастрюли с проросшей картошкой и подгнившей капустой.

– Живем натуральным хозяйством, – усмехнулся хозяин.

В комнате с низким потолком, оклеенной пожелтевшими обоями в мелкий цветочек, было душно. По окнам медленно ползали одуревшие осенние мухи. В углу висела полка с иконами, украшенная восковыми, выгоревшими от времени цветами, похожими на кладбищенские.

Хозяин снял огромный, словно картонный, плащ и предложил располагаться.

Она увидела комнату за марлевым пологом – узкая кровать с металлическим ребристым изголовьем, табуретка у кровати, гвозди на стене, на которых висели рубашки и брюки, и темный, почти черный от времени комод, на котором тоже были икона и стопка книг.

Больше комнат в доме, судя по всему, не было.

Хозяин выглядел старовато для однокашника оператора. А может, виной тому была густая, темная, с редкими белыми нитями седины борода.

На обветренном красноватом лице выделялись глаза – ярко-синие, неестественно василькового цвета.

Он неумело пытался собрать на стол. Картошка в мундире, вареные яйца, головка лука и блюдце с толстыми кусками желтоватого сала. Смущаясь, пригласил незваных гостей за стол. Но оператор заторопился, ссылаясь на расписание редких электричек. На предложение заночевать замахал руками.

И еще – попросил Элю освободить чемодан. Она вытащила свои вещи и пнула пустой чемодан ногой:

– Забирай, гад.

Хозяин смущенно кашлянул и вышел во двор. Оператор притворно обиделся, покачал головой и тихо объявил, что неблагодарность – худшее из человеческих качеств.

Потом она видела в окно, как оператор что-то жарко объяснял школьному другу, а тот молча курил и смотрел в сторону. Потом кивнул, бросил папиросу и пошел в дом.

Оператор, не оглядываясь, поспешил со двора.

Эля расплакалась. Что на этот раз приготовила ей жизнь? Какое испытание?

Было страшно оттого, что она боялась этого Семена. Что за личность непонятная? Живет в деревне один как перст, не работает, потом эти иконы… Может, от прежних хозяев остались? А где она будет спать? Кровать-то в доме всего одна!

Но все оказалось не так страшно. Комнатку за марлевой занавеской он ей уступил. И даже дал чистое постельное белье – ветхое, в неровных заплатах, пахнувшее прелью и почему-то лекарством. Сам ушел в баню – так называлось крошечное строение с закопченными дочерна низкими потолками.

Через пару дней за чаем Семен объяснил ей, что дом это бабкин, бабка давно померла. С родителями связи нет, хотя они живы-здоровы и живут в Москве, в высотке, между прочим. Отец из больших начальников, коммунист и ярый сталинист. С развенчанием культа вождя категорически не согласен. Мать – тихая забитая домохозяйка, безропотная отцовская прислуга, дрожавшая от одного его взгляда.

* * *

Зима оказалась теплой и малоснежной. Бывало, что Эля и Семен молчали по несколько дней. Но это совсем не было тягостным. Он уходил в лес, надолго. Иногда удавалось подстрелить зайца или какую-нибудь птицу. Один раз забил огромного лося. Тогда у них был праздник. Мяса хватило почти на два месяца.

Однажды нагрянул местный участковый. Потребовал у нее паспорт. Она вынула из ушей сережки и протянула ему. Он долго и внимательно их разглядывал, потом тяжело вздохнул и буркнул: «Живите пока. Только чтобы тихо было».

Ждали весны, тепла. Он рассказывал, как много в лесу ягод – земляника, черника, брусника, малина. А по осени на болоте полно клюквы. И грибов – море. Да и рыба в речке имеется.

И они стали ждать лета. Иногда она ловила на себе его взгляд – и все понимала. По этой части она была явно опытней его. Он смущался и быстро отводил глаза. А она… Она прислушивалась к его дыханью по ночам. Стирая его рубаху, подносила ее к лицу. И ей нравился острый мужской запах его пота.

Она наблюдала за ним из окна – как рубил дрова, или растапливал костер, или освежевывал зайца. Когда они случайно касались друг друга рукой или плечом, оба, точно обжегшись, вздрагивали.

Она понимала, что происходит – и с ним, и с ней. И эта история была не похожа на все предыдущие. Совсем не похожа. И еще она знала, что никогда-никогда не пойдет к нему первая ночью. Потому что у них все не так.

Ей было очевидно, что та жизнь, которую они сейчас делят на двоих, скоро, совсем скоро непременно переменится. И станет ясной, спокойной и счастливой. И все же главное, что окончательно ясной. Не потому, что ясно ей было теперь, в новой жизни, все. Вопросов было множество. Просто эта ее нынешняя жизнь была прозрачной и чистой. Честной. Такой, про какую она и не мечтала. Не мечтала потому, что раньше о ней и не слыхивала.

Эля совсем не вспоминала о Москве. А если и вспоминала, то с таким ужасом, отвращением и страхом… что гнала от себя эти воспоминания поскорее.

Потихоньку от Семена она тоже взялась за чтение бабкиной Библии. Непонятно было почти все. И она не стеснялась задавать ему вопросы.

Он объяснял. Так ясно и просто, что все вставало на свои места.

Иногда по ночам ее охватывал ужас за всю прошлую жизнь. Про то, как она ею распоряжалась.

Конечно, она ждала. Ждала от него слов и каких-нибудь действий.

А Семен только чаще и внимательнее теперь ее разглядывал – словно о чем-то глубоко раздумывал. А однажды бросил:

– Не спеши, всему свое время. Все будет хорошо, – улыбнулся он.

Она успокоилась и сразу в это поверила.

В начале мая, неожиданно теплом, он собрался в дальний лес – возможно, на пару дней. Сказал, что пошли грибы – сморчки и строчки. И возможно, появились кряквы. Эля положила ему в рюкзак хлеба, яиц, вареной картошки, пачку заварки и котелок – закопченный и помятый с боков.

Эля принялась за уборку – вымыла маленькие тусклые окошки, отскребла ножом полы, проветрила матрасы и подушки. И даже испекла пирог с сухими грибами – кривобокий и пригорелый с боков.

Семен не появился ни через два дня, ни через три, ни через неделю. Она почти не спала и все выходила на дорогу. Через три недели поняла – он не вернется. Что-то случилось. Идти по следам было страшно – да и какой из нее следопыт!

Пошли дожди – сильные, сплошные, плотной стеной.

По ночам она сидела, поджав ноги, на скрипучей кровати и плакала. От страха, обиды и боли. Понимала, что и этот ветхий приют отказал ей в гостеприимстве. И это недолгое и, наверное, мнимое спокойствие закончилось. Она опять одна – на всем белом свете. И опять надо что-то придумывать и как-то выживать.

Ночью она смотрела на икону и молилась, чтобы он вернулся.

А однажды подошла к киоту и сказала:

– Обманул! Я ведь почти в тебя поверила! А теперь не верю! Ни Тебе, ни в Тебя! Нету Тебя и не было! А если бы был – Ты бы так со мной не смог!

Схватила икону и со всего размаха шваркнула об пол.

В конце июня она собрала свои нехитрые пожитки, написала записку, понимая, что адресат ее не прочтет, закрыла дом и уехала в Москву. В Сенином доме оставаться ей было страшно.

* * *

Устроилась на кондитерскую фабрику – там давали койку в общежитии. Фасовала зефир. От запаха ванили тошнило и кружилась голова. Сладкое она с тех пор возненавидела на всю жизнь. Даже кофе пила горький. Очень крепкий и очень горький – как моя жизнь, шутила она.

Соседки по комнате ее не любили – молчунья, в разговоры не вступает, себе на уме.

Они наряжались по вечерам, душились терпкими, невыносимыми духами, завивали горячим ножом волосы, отчего в комнате вечно пахло паленым. И спешили в кино или на танцы. После танцев жарко обсуждали кавалеров и соперниц. Ссорились, бранились, пили пиво и жарили яичницу.

Она лежала на кровати и читала. На нее бросали презрительные и осуждающие взгляды.

С кондитерской фабрики она ушла через полтора года – устроилась на швейную. Там хотя бы не было невыносимых запахов карамели, ванили и шоколада. Пахло только тканью и пылью.

А в общежитии было все абсолютно так же – те же разговоры, те же духи и те же скандалы.

Она скопила немного денег, экономя абсолютно на всем, и ушла с фабрики. Устроилась продавщицей в галантерею и сняла угол – койку за ширмой у старушки на Арбате.

Старушка была глухая и невредная. Одна из ТЕХ арбатских старушек, которые постепенно уходили в другой мир и забытье. Эля убирала комнату и приносила продукты. Эльза Федоровна – так звали хозяйку – готовила три блюда: куриный бульон, рыбные котлеты и печенье с корицей. Говорила, что больше ничего не умеет и не любит – так ест всю жизнь. Даже мужа покойного к этому приучила.

Эля смеялась и с удовольствием поглощала бульон и котлеты. Тогда она впервые за прошедший год почувствовала себя уверенно – ну или почти уверенно.

Эльза Федоровна уговаривала ее приодеться: «Ходишь как нищенка». А она копила. Откладывала каждую копейку на черный день. Которого она боялась как огня. Слишком хорошо знала, что такое этот «черный день».

Эльза Федоровна уговаривала ее приодеться: «Ходишь как нищенка». А она копила. Откладывала каждую копейку на черный день. Которого она боялась как огня. Слишком хорошо знала, что такое этот «черный день».

А однажды посмотрела на себя в зеркало и ужаснулась. Бледная, под глазами синяки, роскошных волос не видно – убраны в старческий пучок. Застиранная кофточка и старая серая юбка. Сирота казанская, Эльза права. Плюнула на все и залезла в заначку. Купила шелковое платье, белые босоножки, тушь, помаду – яркую, сочно-красную. Побежала в парикмахерскую и сделала короткую стрижку.

Разглядывала себя в зеркало и удивлялась. Как можно изменить женщину! Чуть ухищрений – и возникает красотка. Впрочем, и правда – совсем чуть-чуть. При ее-то природных данных!

Теперь Эля шла по улице, высоко подняв прекрасную голову и отмечая боковым взглядом восхищенные взгляды мужчин и завистливые – женщин.

Она встретила Загорского прямо там, на Арбате. Тот был по-прежнему спокоен, нетороплив и небрит. Обрадовался ей вполне искренне. Говорил, что все волновались, куда она так резко и внезапно пропала. Просто испарилась с горизонта.

– Кто «все»? – спросила она.

– Все наши, – неопределенно ответил он и пригласил ее в гости.

Она почему-то пришла. Там, в мастерской, было все так же. Словно время там замерло, остановилось. Так же накурено, шумно, тесно, так же пахло коньяком и портвейном. Ей обрадовались – на пару минут, а через пару минут о ней забыли.

Она хотела уйти, но отчего-то осталась. Стала пить коньяк, закурила предложенную кем-то сигарету, откинулась в кресле и положила ногу на ногу.

В тот вечер она ушла с новым знакомым, высоким темноволосым очкариком Левой. В такси, везущем их на Солянку, он разговорился. Болтал охотно, рассказывал про то, что он режиссер, пока второй, но все впереди. Сейчас работает у мэтра – и назвал знаменитую фамилию.

Она молчала, смотрела в окно. Мимо пролетала ночная Москва, и ей казалось, что все повторяется. А той жизни, которой она жила последнее время, в деревне, и вовсе не было. Все это ей просто приснилось.

Они подъехали к длинному серому дому, поднялись в квартиру, не зажигая верхний свет. Он раздел ее и повел к дивану. Она не сопротивлялась – от выпитого ноги ее почти не держали и в голове было пусто и гулко.

Потом почему-то она громко, навзрыд, плакала, а он закрывал ей рукой рот – боялся соседей. Потом почти насильно влил стакан водки, укутал одеялом – и опять умолял утихнуть. А она вырывалась, почти дралась, пока он не залепил ей звонкую и сильную пощечину. Она крикнула: «Ненавижу!» – и сразу утихла, заснула и спала долго, до полудня. Пока он не растормошил ее и не прикрикнул, что пора одеваться.

Через три дня она опять пришла к Загорскому, и этот Лева сделал вид, что с ней незнаком. На коленях у него сидела полная блондинка и выпускала тонкой струйкой папиросный дым.

В тот вечер Эля уехала с лысоватым зрелым толстяком, имени которого она не запомнила. И снова была комната, теперь уже где-то на Таганке. В ней почему-то не было света и горела свеча. Широкая кровать была застелена несвежим бельем. Она сдернула это белье и легла на голый матрас, а толстяк растерялся и долго сидел с краю, рядом, неловко поглаживая ее по груди.

Ей очень хотелось плакать, но она смеялась – громко, в голос, неестественным, истерическим смехом. А он уговаривал ее замолчать и неловко путался в брючных пуговицах.

Все, что она запомнила, – терпкий запах пота и мягкие, торопливые, словно женские, руки толстяка.

И снова началась круговерть ее ада. Она говорила, что просто не понимала, как снова сорвалась. С работы ее выгнали, разумеется. На Арбате она не появлялась. Снова начались попойки, случайные встречи и ночевки. Были минуты трезвости и прозрения – нечастые и кратковременные, когда она не могла вспомнить, как оказалась в незнакомой постели, и с удивлением смотрела на мужчину, спящего рядом. Одному из них, рослому красавцу с холодными, льдистыми глазами, у которого она проживала последние пару недель, она задала вроде бы шуткой вопрос: «А в загс сходить со мной не хочешь?»

Он курил у окна, обернув красивый торс спортсмена в узкое полотенце. Услышав ее вопрос, обернулся и удивленно приподнял брови.

– С тобой? Не ослышался, матушка?

От смущения она дернула плечом и, гордо вскинув голову, ответила:

– Не ослышался, милый!

Он рассмеялся:

– Ну ты даешь, старуха! Вот уж развеселила, ничего не скажешь! В самый голодный год не придет в голову! Жениться на тебе! Шутница ты, милая. Кто ж на тебе женится? В здравом уме и твердой памяти? Где ж найти такого извращенца? Ты хоть сама посчитать в силах, сколько мужиков через себя пропускаешь? Арифметику в школе проходила?

Она встала, молча оделась и пошла к двери. Долго возилась со старым замком. Он вышел в коридор и одним щелчком отворил дверь. Вдогонку ей бросил:

– Ты же жизнь свою разменяла, Элька, на пятаки. Красивая ведь баба и не дура. Да еще пьянки эти… – сказал он, будто бы с сожалением, брезгливостью и с жалостью.

Она вышла во двор. Ноги отказывались нести ее дальше. Она села на скамейку и просидела до самого вечера. Очнулась, когда на голову упали первые крупные капли дождя. Медленно дошла до метро и поехала на Арбат.

Эльза открыла ей дверь. Ни слова не спросила, постелила постель и принесла чашку крепкого чая.

Потрогала лоб – испугалась. Эля была горячей, как раскаленная плита. Приехала «Скорая». Сделали укол. Она провалилась, как в черную яму.

Когда открыла глаза, за окном кружила метель. Она испугалась – господи, сколько же она пролежала?

– Пролежала недолго, – успокоила ее Эльза, – всего-то две недели. И это не снег, Эличка! Это – тополиный пух.

Эля сползла с кровати и подошла к окну. За окном было лето. Зеленели тополя, во дворе галдела детвора. Она с усилием распахнула тяжелую скрипучую раму, и в комнату полетели хлопья нежного тополиного пуха, закружились, заплясали, садясь на волосы и плечи. Она села на пол и стала ловить пух руками. Потом и уснула – там же, на дощатом теплом полу, уже прогретом щедрым июньским солнцем.

Пролежала она еще почти месяц. Вставать не хотелось, выходить на улицу тоже. Эльза кормила ее своим неизменным и спасительным ныне бульоном. Вопросов по-прежнему не задавала, только однажды тихо сказала:

– Жизнь – это перекресток, девочка! Всегда есть дорога на две улицы. Всегда. Ты уж мне поверь! Даже если сначала ты этого не увидишь.


Через пару недель, в августе, оказавшемся небывало дождливым и душным, в молочной на Арбате, в длинной очереди за кефиром она познакомилась с Яшей.

Потом он сказал ей, что смотрел, не отрываясь, на ее затылок и ложбинку на шее под небрежно собранными волосами. Эта тонкая шея и завиток, лежащий на ней запятой, словно парализовали его волю.

Он шел за ней до самого дома. У подъезда она резко остановилась и обернулась.

Он споткнулся, замер и испуганно произнес:

– Девушка! Выходите за меня замуж! – И жалобно добавил: – Пожалуйста!

Эля говорила, что давно так не смеялась. Она покачала головой и покрутила пальцем у виска. Он вздохнул и пожал плечами.

Теперь он стоял у подъезда каждый день.

Через три месяца изнурительной осады она вышла за него замуж.

– Ну а дальше ты все знаешь, – усмехнулась Эля и, прищурившись, посмотрела на Елену. – Он меня спас, – объяснила она, имея в виду Яшу. – Ты представляешь, где бы я была, если бы не он! И за это я буду благодарна ему всю жизнь. Благодарна и верна. Тем более что та сторона жизни, в смысле интимная, мне абсолютно и давно безразлична.

Молчали долго. Костер догорел, и небо стало медленно светлеть.

Потом Елена обняла ее за плечи. Эля вздрогнула:

– Только не надо меня жалеть! Да и потом – жизнь свою я устроила. Грех жаловаться. О куске хлеба не думаю. Даже ребенка родила – значит, простили мне ТАМ мои грехи! А что людям не верю… Так это мое дело. Личное, так сказать.

Елена ответила:

– А я тебя не жалею! Я просто тобой горжусь! Да и за что тебя жалеть? Ты – самая умная, самая красивая и самая талантливая!

– Интересно, в чем? – ухмыльнулась Эля. И добавила: – Можешь не отвечать.

Потом опять молчали, и совсем уже на рассвете, когда лениво, словно нехотя, поднялось круглое и розовое солнце, они ушли в дом.


Никогда больше об этом ночном невыносимом разговоре они не вспоминали. Словно его и не было.

В дальнейшем, когда Елену раздражали и даже коробили Элины действия или поступки – напористые, наглые и хамоватые, – она спохватывалась и одергивала себя, вспоминая ту ночь в Ельце, после которой она пересмотрела всю свою жизнь, да и жизнь матери тоже, и утвердилась в мысли – они счастливые. И все, что было в их судьбах: их страдания, горести и обиды – все чепуха и тлен. И полная ерунда.

И еще почему-то испытала чувство неловкости и стыда – за все свои прошлые обиды на жизнь.

Назад Дальше