— Но все-таки кошмары мучили вас, — напомнил Михаил Владимирович.
— Более всего меня мучил страх нарушить клятву.
— Вы помните, кому и в чем клялись?
— Смутно. Хранить верность своим товарищам, великому делу освобождения трудящихся. Быть беспощадным к врагам, эксплуататорам, угнетателям. Не понимаю, как этот банальный набор слов сделался для меня святее молитвы? Почему, ради чего я стал убийцей дюжины людей, в том числе шестилетнего ребенка?
— Слово «Бафомет» вам знакомо?
Линицкий болезненно сморщился.
— Нет. Я не мог повторять его в бессознательном состоянии, никак не мог. Я услышал его впервые только здесь, сейчас, и понятия не имел, что это, пока вы не рассказали о тамплиерах.
Москва, 2007«Старик врет. Издевается. Морочит голову мне, как всегда, — думал Кольт, помешивая кофе в медной турке, — или боится сглазить. Да, я бы тоже боялся. Я бы тоже. А ведь если бы я в тот день явился сюда немного раньше, для меня все могло быть уже позади».
От этой мысли у него сжался желудок, заныло сердце, и он чуть не обварил руку, когда снимал с плиты турку. Если бы не затянувшиеся переговоры с Тамерлановым, он уже получил бы свою долгожданную порцию, и сейчас время пошло бы для него в ином направлении. И уж точно не было бы тоски, растерянности, усталости.
Петр Борисович достал из буфета кофейные чашки, положил печенье в вазочку и вдруг почувствовал, как входит игла во вздутую вену локтевого сгиба.
Он застыл с подносом в дверном проеме. Он ясно увидел лица Сони, Савельева, Зубова, самого себя со стороны и вообще всю сцену. Даже голоса зазвучали, словно вспыхнул трехмерный экран, открылось окно в другую, условную реальность. Кольт оказался одновременно участником и зрителем этого сна наяву. За мгновение он прожил то, чего никогда не было.
Соня приготовила раствор для старика. Одна доза. Только одна. В конце концов, кто тут главный? Кто оплачивает все это сомнительное предприятие?
— Я! Мне! — повторял Кольт и не слушал возражений.
— Не надо, Петр Борисович, пожалуйста, — она умоляла его, но он не мог остановиться, он взял у нее шприц и сам ввел себе препарат.
Да, пожалуй, он поступил бы именно так, вопреки всем уговорам. А старик теперь бы покоился на Востряковском кладбище, потому что без препарата он бы ни за что не выкарабкался. Земельный участок давно оплачен, обнесен красивой чугунной оградкой.
Поднос дрогнул, жалобно звякнули чашки, турка медленно поползла к краю. Кольту стало нестерпимо жарко, голова взорвалась болью, такой пронзительной, что потемнело в глазах. Он испугался, что сейчас упадет, уронит поднос, однако этого не случилось. Он продолжал стоять с подносом в руках, и чашки больше не звенели, турка не двигалась. Боль утихла, словно страница перевернулась, в голове сухо прошелестело воспоминание о каком-то Лоте и его жене, которая оглянулась и застыла соляным столпом. Вот так же и он застыл, чтобы перед ним до конца доигралось воображаемое действо.
Жар сменился холодом. Петр Борисович увидел собственный смутный неподвижный силуэт издалека, откуда-то сверху. Во мраке он мог разглядеть свое лицо, удивительно похорошевшее. Лоб стал выше, глаже, нос заострился. Черты утончились, облагородились. Глаза были закрыты. Ворот белоснежной крахмальной сорочки аккуратно облегал шею. «Что? Что со мной?»
Ответ последовал моментально. Незнакомый голос у самого уха спокойно произнес: «Ты умер, Петр». И только после долгой паузы, наполненной изумлением, осознанием, ужасом, тот же голос вдруг насмешливо добавил: «Ты умер бы от вливания, после семи дней невыносимых мучений».
Кухню залило волной реактивного гула, ветер засвистел, надул штору, с холодильника слетели какие-то бумажки, закружились. Хлопнула форточка. Петр Борисович обнаружил, что стоит в дверном проеме и держит тяжелый поднос. Рубашка под пиджаком мокрая, пот заливает глаза, от слабости дрожат колени.
— Ну, что с тобой случилось? — спросил старик, когда он вернулся наконец в кабинет.
— Ничего, — Кольт поставил поднос на венский стул, служивший журнальным столиком, и упал в кресло, — что могло случиться на кухне за десять минут?
— Тебя не было полчаса. Ты вернулся весь мокрый и бледный. Сварить кофе — не такая тяжелая работа, чтобы переутомиться и вспотеть. Мобильник у тебя выключен, телевизора и компьютера там нет, никаких плохих новостей ты узнать не мог.
— Сердце прихватило, — сказал Кольт, — я действительно переволновался сильно из-за тебя. Стало быть, ты совершенно не рад, что жив, что ноги задвигались?
— Не знаю. Ноги болят, раньше я их не чувствовал. К тому же, понимаешь, я соскучился по нескольким людям. Я их люблю и очень хотел бы повидать. Они там, а я остался здесь, с тобой.
Кольт вскинул голову, прищурился.
— Ты уверен, что там возможно кого-то повидать?
— Я это знаю.
— Откуда?
— Что ты хочешь услышать, Петр?
— Правду и только правду. Я прагматик и материалист.
— Сочувствую, — старик развел руками, — ничем помочь не могу. Ты кофе когда-нибудь нальешь? Он остыл уже.
— Да, извини, — Кольт спокойно разлил кофе по чашкам.
Руки и колени перестали дрожать, голова больше не болела и не кружилась. Он кинул в рот маленькое шоколадное печенье, прожевал и спросил:
— Когда ты отпустишь Соню?
— Я не держу ее, она может лететь в Вуду-Шамбальск хоть завтра. Но есть проблема. Я, хотя и начал передвигаться сам, но пока вряд ли могу обойтись без посторонней помощи. Капитану сиделке больше доверять не стоит. Пускать сюда нового человека совсем не хочется.
— Не вижу проблемы. С тобой останется Савельев.
— Ни в коем случае. Савельев полетит с ней.
— С какой стати? Я дам ей отличную охрану.
— Савельев полетит с ней, — повторил старик, — а здесь, со мной, останется Зубов. Ты будешь приезжать. Я уже не такой беспомощный, нет нужды в круглосуточном дежурстве.
— У них роман, что ли? — спросил Кольт небрежно.
— Молодец, — усмехнулся старик, — снизошел, небожитель, обратил свое державное внимание на простых смертных.
— У тебя обо мне какое-то пошлое, стереотипное представление. Ну, так что там у них?
— Роман. Только они сами пока об этом не догадываются.
— Он женат?
— Был. Развелся год назад. Ладно, это не наше дело. Ты вот лучше объясни, почему в тот день, когда у меня случился приступ, ты приехал так поздно?
— А ты бы хотел, чтобы я приехал раньше?
— Конечно. Что же тебя задержало?
— Переговоры с Тамерлановым.
— Вот это интересно. Давай рассказывай.
— Он предлагает вкладывать деньги в ПОЧЦ.
— Куда?
— В Партию общечеловеческих ценностей. Решил бороться за нравственность. На самом деле хочет иметь новое парламентское лобби.
Агапкин слушал, не перебивая. В конце рассказа Кольту удалось довольно живо описать, как странно, непроизвольно шевелилось лицо губернатора. Он даже попытался изобразить нечто в этом роде, сморщился, задвигал бровями, челюстями, надул щеки, энергично вытянул и втянул губы.
Старик резко одернул его.
— Прекрати! Никогда так больше не делай!
— Почему? Разве у меня плохо получается?
— У тебя получается слишком хорошо, — сказал старик, — это странно, потому что с тобой еще по настоящему не работали.
Петр Борисович не услышал. Он смеялся. Маленький актерский этюд окончательно взбодрил и развеселил его. Физиономические метаморфозы, так напугавшие его во время переговоров, теперь казались уморительным и безобидным клоунским кривлянием, а то, что произошло на кухне, — результатом нервного переутомления, и только. Кольт смеялся, дергался от смеха, стал икать.
— Прекрати! — испуганно крикнул старик.
Кольт махнул рукой, засмеялся громче. Старик вцепился в подлокотники, медленно поднялся, держась за спинку кресла, за край письменного стола, сделал несколько шагов.
— Эй, ты куда? — давясь смехом, спросил Кольт. Вид ковыляющего старика в черной шапочке и сине-белых кроссовках показался ему настолько потешным, что он чуть не задохнулся от смеха. Агапкин, пыхтя, добрался до буфета, налил воды в стакан и плеснул Кольту в лицо.
Петр Борисович вздрогнул, фыркнул, перестал смеяться, но продолжал икать. Старик вытер ему лицо платком, остаток воды насильно влил в рот и только после этого вернулся в кресло.
— Что ты себе позволяешь? — хрипло спросил Кольт.
— Плохо дело, Петр, — жестко произнес Агапкин. — Сколько времени ты проводишь в Интернете, читая гадости о самом себе?
— Да нисколько, я больше не занимаюсь этим.
— Врешь. Тебя тянет туда, каждый день, полчаса, а то и час, ты бродишь по виртуальному террариуму и даешь себя кусать разным ядовитым гадам. Это превратилось для тебя в тайный ритуал.
— Ерунда, просто я устал.
— Ерунда, просто я устал.
— Еще бы, конечно, устал. Ты, Петр, подсел на эту пакость. Они все рассчитали правильно. Многие годы ты старался держаться в тени. Скромником тебя не назовешь, скромник не сумел бы нажить такое состояние. Ты тщательно оберегаешь свою личную жизнь от посторонних глаз, хотя в ней нет ничего ужасного, ничего, что нужно скрывать. Ты относишься к своей репутации весьма трепетно. Тебе небезразлично мнение окружающих, оно волнует тебя, твоя самооценка чрезвычайно зависит от того, что о тебе говорят, пишут, думают. Хотя ты пытаешься это скрыть, играешь в независимость. Ты заглотнул их наживку, Петр.
— Что значит — заглотнул? — раздраженно перебил Кольт. — Ты понимаешь, какую ахинею несешь?
— Видишь, даже обсуждать неловко. А предпринимать что-либо совсем уж стыдно, недостойно умного, сильного, свободного человека. В итоге ты тихо, незаметно разрушаешься, не можешь ничего изменить и поделиться с кем-то своей тайной бедой. Ты с ней один на один. Падает, падает твоя самооценка, ты становишься все уязвимей. У тебя то депрессия, то истерика. Ты теряешь себя, рискуешь превратиться в марионетку вроде Тамерланова.
— Так и знал, что скажешь это, — Кольт оскалился, — только я не верю. Ну да, я изредка почитываю ради смеха всякие глупости о себе, в этом нет никакой патологии, ничего страшного со мной не случится. Никто меня не кусает, гипнозу я не подвергаюсь, пью мало и только хороший коньяк. Я в полном порядке и хочу получить свою дозу как можно скорее.
— Тамерланов тоже уверен, что он в полном порядке, — проворчал старик, — и тоже хочет получить свою дозу.
— Что? — выдохнул Кольт и вскочил с кресла. — Он знает? Откуда?
Но старик не успел ответить. Хлопнула входная дверь, в прихожей зазвучали голоса, шорох, тихий смех. Через минуту вошла Соня, румяная, счастливая, остановилась посреди кабинета. Не обращая внимания на Кольта, она смотрела на Агапкина и таинственно улыбалась. В руках у нее был свернутый серый шарф.
— Федор Федорович, пожалуйста, закройте глаза.
— Зачем?
— Ну, пожалуйста, очень вас прошу!
Старик хмыкнул и зажмурился. Соня взглянула наконец на Кольта. Он стоял у окна и курил. Она подмигнула ему, подошла к старику, осторожно положила шарф к нему на колени. Шарф зашевелился, издал странные звуки. Появилось нечто лохматое, круглое, похожее на большую растрепанную хризантему, но только черную, как сажа. Хризантема пищала, повизгивала. Нельзя было понять, откуда исходят звуки и почему этот экзотический цветок брыкается, пытаясь выпутаться из шарфа.
— Простите, я понимаю, что взяла на себя слишком серьезную ответственность. Но так получилось, я просто не могла поступить иначе. В переходе на Маяковке девочка продавала, — объяснила Соня.
Из гущи шерсти блеснул черный глянцевый нос, мокро ткнулся в ладонь Агапкину. Экзотический цветок стал обретать форму. Показался малиновый язычок, удивительно яркий на черном фоне. Определились толстые неуклюжие лапы. Ходуном заходил короткий лохматый хвостишка.
В кабинет вошел Савельев, поздоровался и сообщил виновато:
— Порода называется пули. Девочка сказала, что это прародитель пуделя. Я был против, я пытался остановить Соню или хотя бы позвонить вам, спросить разрешения.
— Да, Дима сделал все возможное, — подтвердила Соня, — я запретила ему звонить. Вы бы наверняка не разрешили. Но, понимаете, я именно таким представляла Адама в детстве, именно таким. А то, что он не совсем пудель, разве это важно?
Старик поднес щенка к лицу, чтобы лучше разглядеть. Щенок тихо тявкнул и принялся вылизывать ему щеки, нос, губы.
— Ему два месяца. У них у взрослых вес килограммов пятнадцать, рост сантиметров пятьдесят, — сказал Савельев, — порода не капризная, очень преданная. Шерсть расчесывать и стричь не нужно, она потом скрутится в шнурки и даже лезть не будет. Федор Федорович, я понимаю, мы поступили легкомысленно, простите нас. Если вы против, я отдам его моей маме, она с удовольствием возьмет.
Щенок тихо заскулил, между ладонями Агапкина полилась тонкая прозрачная струйка.
— Ну вот, на меня уже и пописали, как раз на новые нарядные штаны, — сказал старик, — маме купишь другого щенка, эта шпана будет жить здесь.
— Как назовешь его? — спросил Кольт.
— Я бы, конечно, назвал его Адамом. Но он не совсем пудель и вовсе не Адам. Боюсь, он все-таки Ева.
— Как?! — воскликнул Савельев. — Не может быть!
— Девочка клялась, что он кобелек, — Соня всплеснула руками. — Простите, Федор Федорович, все не так! Я виновата. Мы заберем его… то есть ее. Купим вам настоящего пуделя, через клуб собаководства, с родословной, со всеми справками и регалиями.
— Соня, прекрати! — сердито крикнул Агапкин. — Что ты несешь? Какие регалии? Лучше дай мне салфетку. У меня коленка мокрая.
— Значит, Ева? — спросил Кольт.
Он докурил, подошел наконец к старику, осторожно, одним пальцем, почесал щенка за ухом.
— Нет. Пожалуй, нет. Ева — блондинка, нежная, романтическая, — Федор Федорович поднял щенка к лицу, пытаясь сквозь слои шерсти разглядеть глаза. — Эту шпану зовут Мнемозина.
— Странное имя. Слишком длинное и пафосное для такой крохи, — заметил Кольт.
— Мнемозина, — упрямо повторил старик, — греческая богиня памяти.
Глава десятая
Москва, 1922Собственного жилья Федор не имел. С лета 1918 года он обитал в кремлевской квартире Ленина, в каморке для слуг. Была еще комната в Горках, во флигеле. Когда вождь отпускал его, он ночевал на Второй Тверской, у профессора Свешникова. Чувство дома возникало только там, нигде больше.
Бокий распорядился, чтобы Федору выделили хорошую комнату в общежитии сотрудников ВЧК в Лубянском проезде. Федор не отказался от комнаты, но все никак не мог в ней обосноваться. Она стояла пустая, тихая, враждебная. Ничего, кроме железной кровати, венского стула и умывальника в углу. Изредка он оставался там на ночь, но всякий раз ему снились немыслимые кошмары, он просыпался разбитый, с головной болью.
— На Лубянке спать нельзя, — сказал как-то товарищ Гречко Дельфийский, — там пролито много крови и ночами кружат неприкаянные души умерших насильственной смертью. В римской мифологии они называются лярвы. Они насылают на спящих безумие. Овидием описан древний обряд защиты от лярв. Нужно встать ночью, трижды омыть руки, набрать в рот черных бобов, потом выплевывать по одному и кидать через плечо, произнося особые заклинания.
Федор, Михаил Владимирович, Таня слушали, иронически улыбались. Бокий смеялся от души, говорил, что теперь непременно выдвинет на очередном заседании вопрос о черных бобах и убедит Дзержинского ежемесячно выдавать по горсточке каждому сотруднику, с распечатанной инструкцией к применению и текстом заклинаний.
Когда Федор пытался ночевать в общежитии, он невольно вспоминал рассказ оракула, и ему было не до смеха. Существам, клубившимся в его кошмарных снах, название «лярвы» вполне подходило.
Из трех дней, оставшихся до отъезда в Германию, два Федор провел в Горках.
После долгих унылых метелей наступило ясное затишье, легкий незлой морозец. Снег лежал плотными слоеными пластами, с подсиненными тенями, с глянцевым блеском, и в воздухе неуловимо, обманчиво пахло весной. Заиндевелые кроны старых берез по обеим сторонам аллеи клонились друг к другу, образуя высокий кружевной свод. Сквозь него светилось нежной голубизной небо.
У крыльца большого дома Федор встретил мрачного мужика в валенках и рваном овчинном тулупе. Мужик покосился на Федора, отчетливо произнес: «Душегубы, мать вашу!», сплюнул и затопал прочь по белой аллее.
Федор поднялся на крыльцо, открыл дверь и тут же услышал громкий бодрый голос вождя:
— Сволочь кулацкая! Вешать без всяких разговоров, вешать и вешать! Хватит уж быть добренькими!
Давно Федор не видел вождя в такой отличной форме. Энергичный, слегка пополневший, Ильич строчил записки, давал указания по телефону, прихлебывал чай, покрикивал на жену и сестру. В очках он выглядел совсем другим, уютным, милым. Зрение у него стремительно портилось, однако очки он надевал только дома, при своих.
На столе, среди бумаг и газет, Федор заметил том Достоевского с торчавшей закладкой.
— «Братья Карамазовы», — весело пояснил вождь, перехватив взгляд, — в который раз пробую читать, но не могу. Гадость, особенно от сцен в монастыре тошнит.
Он охотно дал Федору осмотреть себя, хвастал ровным пульсом, нормальными коленными рефлексами, подвижностью и ловкостью правой руки, совершенно по детски, словно показывал гимназический табель с отличными оценками.
Федор уже привык, что течение болезни непредсказуемо. Только что боли разрывали череп, мучительные бессонные ночи сводили с ума, припадки следовали один за другим, отнималась вся правая половина, путалась речь. Казалось, не сегодня завтра конец. Однако утром вождь вскакивал, наспех завтракал, запрыгивал в «Роллс Ройс». Великолепный светло-серый автомобиль, купленный для него в Лондоне комиссаром внешней торговли Леонидом Красиным, летел из Горок в Москву на невозможной скорости. Шофер Степа Гиль только и слышал: быстрей, быстрей!