Вспомнить будущее - Анна и Сергей Литвиновы 2 стр.


«А вы, дамочка, оказывается, феминистка», – с усмешкой подумал я, но со своими комментариями в ее рассказ встревать не стал.

– А потом он взял открытку, со злобой смял ее, но ему показалось мало, и тогда он выскочил из машины, порвал на мелкие кусочки, сжал в кулаке, добежал до ближайшего мусорного бака, бросил в него. И только после пробежки, выпустив пар, хоть немного успокоился. Сел за руль, громко сказал: «Будем считать случившееся неудачной шуткой» – и больше мы никогда с ним происшедшее не обсуждали. Но я видела: ему как-то поплохело после происшествия. Он и без того дерганым был в последнее время – а тут совсем разнервничался. Иногда взглянешь на него, когда он думает, что никто не видит – а он сидит как истукан, весь бледный, на лбу бисеринки пота, а в глазах – ужас. А еще если до него неожиданно дотронешься, он весь аж дернется от страха – хотя всегда мужик был неробкого десятка – я и прикасаться к нему прекратила.

– Значит, сама роковая открытка погибла безвозвратно, – уточнил я. – А что вы про нее запомнили? Какой там город был изображен? Обычно ведь на туристических карточках название подписывают.

– И там оно тоже было, – кивнула дама. – Но не на лицевой стороне, не на самой фотографии, а на обороте, там, где текст и адрес, маленькими буквами. Я хоть увидела, да не запомнила. Что-то немецкое мне показалось. Или, может, бельгийское, голландское? Но вот что? Город мне совершенно незнакомый. Не Берлин, не Гамбург, не Нюрнберг.

– А вы говорите, на открытку была приклеена марка?

– Да, была. Какая-то тоже заграничная. Гашенная штемпелем.

– А почерк? Мужской, женский? Ручкой написано, карандашом, фломастером?

– Почерк, мне кажется, такой быстрый, размашистый, словно человек привык много писать. Но вот адрес – там, наоборот, каждая буковка отдельно, тщательно выписана: улица, город, страна. А мужчина писал или женщина, не могу вам сказать. Никакого впечатления у меня не создалось.

– А само послание? Как там? «Твой черед, пришел твой год»?

– «Твой черед, настал твой год», – машинально поправила гостья.

– Вы говорите, с мужем это не обсуждали?

– Нет.

– Даже не заговаривали?

– Нет. Я его слишком хорошо знаю. Понимала, что, если начну, наткнусь, как минимум, на приступ гнева.

– Но сама-то вы по поводу послания размышляли? Идеи, догадки появлялись?

– Размышляла – но ни до чего не додумалась. Кроме лежащего на поверхности, у мужа в жизни есть тайна, имеется могущественный враг, и Миша стал чего-то смертельно бояться.

– Может, кто-то у вас знакомый в Германии (Бельгии, Нидерландах) живет? Недоброжелатель?

– Я и в этом направлении думала. Без толку. – Все время внешне холодная и даже безучастная, она вдруг неожиданно добавила личностную оценку происходящего: – Извелась прямо вся. – Прозвучало немножко неорганично для ее ледяного аристократизма, слишком простонародно, зато искренне.

– А супруг ваш в тех краях бывал? Или, может, вы вместе с ним ездили?

– Он у меня все больше по экзотическим странам специализируется. Ювелир, знаете. Индия, Вьетнам, Таиланд, Колумбия, Венесуэла. Но летать туда он всегда старался через Европу. Через Франкфурт, иногда через Париж. Объяснял, что так удобнее, а потом какие-то интересы у него в Европе все-таки были, поэтому он там почти всегда на день-два задерживался. Или на пути туда, или на обратном. Но что за интересы и что он там делал – я ни малейшего понятия не имею.

Женщина в процессе разговора расслабилась. Мышцы уже не были столь напряжены, как вначале, руки спокойно лежали на коленях, дыхание стало ровным, скулы порозовели.

– Алина Григорьевна, – сказал я осторожно. – Вероятно, вам сказали, что я в своей работе использую определенные экстрасенсорные способы расследования…

– Я потому именно к вам и пришла.

– …поэтому я хочу попросить позволения посмотреть вас. Посмотреть ментально, я имею в виду. Я вас ни в коем случае ни в чем не подозреваю – однако вы, конечно, знаете, что память наша устроена странным образом. То, что напрочь, кажется, и безнадежно забылось – в подсознании на деле осталось. Какая-то незначительная деталь, которую вы увидели да всерьез не приняли, на деле вырастает в большую проблему.

– Что-то вроде сеанса гипноза, – понятливо кивнула гостья.

– Только безо всякого сна. Вы будете в здравом уме и полном сознании.

– Значит, сеанс черной магии с последующим разоблачением, – слабо улыбнулась Алина Григорьевна.

– Приятно иметь дело со столь культурным, начитанным человеком, – кивнул я. – Что ж! Я, со своей стороны, хочу заверить, что все, что я, так сказать, увижу в вас, останется строго между нами, это разглашению не подлежит и ни в коем случае не будет использовано против вас.

– Да уж, будьте добры.

– Дайте мне руку. Закройте глаза. Подумайте о предмете нашей беседы. О муже. Открытке. Прочих происшествиях.

Я не просто хотел выудить из клиентки больше деталей (кои и впрямь имеют свойство застревать в подсознании). В ходе нашей с ней беседы мне показалось, что она со мной не до конца искренна. Точнее, что есть у нее по отношению к собственному супругу определенные угрызения совести. Чтобы проверить догадку, я и собирался заглянуть в ее мозги. К тому же если бы она вдруг отказалась от «сканирования», я бы мог с чистым сердцем, в свою очередь, отступиться от дальнейшей работы с нею. А я в данном случае предчувствовал долгую, сложную, а может, даже опасную возню.

Однако она согласилась на сканирование – и, взявшись за гуж, негоже было говорить, что не дюж. Я подошел к ней, сел в пустое кресло рядом, принял ее руку и постарался на пару минут стать ею.

Поразительно! Когда б люди знали, сколь глубоко я могу проникать в их ментальные тайны, они бы, я думаю, никогда б не давали мне согласия на прочтение их душ. Но народ то ли относится к процедуре несерьезно, как к игре, то ли не верит в мои сверхспособности и поэтому дозволяет заглянуть к ним в нутро с легкостью необыкновенной.

Вот и Нетребина. Прикрыла глазки, протянула ручку – и отдалась мне. В духовном смысле, естественно. Однако я подобное проникновение считаю более интимным, более глубоким, что ли, чем любой физический, физиологический контакт. И, может быть, напротив, хорошо, что дамочки, мои клиентки, о подобном не задумываются – иначе вряд ли кто-то из них позволил мне проделывать с ними такие кунштюки. А с Алиной проникновение оказалось столь глубоким, как редко бывает – видимо, сыграла свою роль наша предварительная беседа, в ходе которой я осторожно, кругами, подбирался к ней. Впрочем, свою последнюю мысль я додумать не успел. С головой погрузился в чужие.

«Думай об открытке. Открытка. Этот Данилов так за нее уцепился. Может, она и вправду свою роль сыграет? Интересно, он сумеет догадаться о Павлике? Куда там ему! Просто шарлатан. Вон, сидит, напыщенный, важный, глазки прикрыл. Делает вид, что мысли мои читает. Ха. Зря я к нему пришла. Хотя любопытно, конечно. Как только люди деньги не зарабатывают. Но пятнадцать тысяч за сеанс – это чересчур. Десятки бы за его потуги хватило. И Мише он вряд ли чем поможет. Хотя Мишенька, конечно, мое все. И если с ним что действительно случится, я буду несчастнейшей особой. Несмотря на все деньги, которые он мне, конечно же, оставит. Но что – деньги? Он свою – а заодно мою – жизнь организует, он заставляет все вокруг себя вращаться. А без него как эту чертовку-жизнь растолкать? Чтобы повариха приходила и нужное готовила, чтобы шофер в нужный момент приезжал, я и сама договорюсь. Но как сделать, чтобы все счета оплачивались и все мне кланялись? Что будет, если эти самые счета нечем будет оплачивать? Я ведь даже не знаю, сколько у Мишеньки денег. Миллион, два, три, десять? Куда они все вложены? Долги? И ведь не спросишь у него, не узнаешь – сразу начинает орать.

А что, если – и тут она ощутила ледяной, давящий, тошнотворный, животный страх – у него уже нет денег? Что, если он разорился? Или разорится? Или, того хуже, у него появилась другая женщина, и он все, что у нас с ним есть, отдаст ей? Просто подарит? А что, я знаю, бывали случаи. Нет, нет, не надо об этом даже думать! Не надо! Разве ты не знаешь: если чего-то очень сильно боишься, оно всегда и происходит! Поэтому, пожалуйста, пожалуйста – не думай об этом: Миша меня любит, а если даже не любит, то живет все равно со мной. Пока – со мной. А значит, случись с ним что – я его жена, и я буду его вдова, и все станет – мое».

Она отогнала свой страх, подавила – словно из неприятной, скользкой воды вынырнула – и стала думать уже спокойнее:

«А если муж вдруг узнает про Павлика? Хотя он же знает, что Павлик когда-то у меня был, что я с ним жила – пережил ведь, не умер. И меня не убил. Поэтому и то, что я с ним встречалась сейчас – переживет. Ну, трахнулись по старой дружбе, да, главное из любопытства: помнит ли тело? Все ли осталось? Мишаня ведь не знает и не узнает никогда, как мне с Павликом хорошо было – и тогда, раньше, и в этот раз, – что он сам меня никогда настолько не пробивал, и, если Павлик вдруг снова позвонит и пригласит, я снова пойду. Хоть это и грех, и обман, и опасно очень, а все равно, оттого что грех, обман, опасность – еще даже ярче становится, круче, эффектней. Звезды, звезды, россыпь, фейерверки!

Нет, надо угомониться. О чем там этот экстрасенс спрашивал? Об открытке? Вот и нужно думать об открытке. Из какого города ее, и правда, посылали? Я ведь заметила – а забыла. Что-то немецкое. И еще там буква «р» в названии была. Может, даже в начале? Румпель? Рутберг? Розенштадт? Ротенберг? Или, наоборот, «р» в конце? Блюхер? Бамберг? Ламберт? Нет, черт, не помню. Помню, кирха, колокольни, штуки две или три, старые, готические. Помню почерк – написано вроде одной ручкой, а как будто два разных человека писали, адрес очень тщательно выписан, а сам текст – быстро-быстро. И непонятно, что означают слова про этот год и черед… Какая-то угроза, но странная, смутная, и почему Мишаня так испугался? Может быть, и те крики его той ночью с этим годом связаны, когда он метался и кричал – сроду никогда не кричал во сне, а тут вдруг на тебе: «Двадцать четыре! Почему двадцать четыре?!» Я его тогда разбудила, испугалась, пожалела – а может, зря, может, он бы еще что-нибудь выболтал про то, что скрывает? Но при чем здесь двадцать четыре? Если год – двадцать четвертый еще только будет, а сейчас год двенадцатый, чего бояться?»

Данилов

Много я не узнал – но закрыл свой ментальный шлюз. Нельзя злоупотреблять своими возможностями, да и непросто это – в чужие мысли и судьбу проникать, даже испросивши разрешения. Но главное я понял: гостья моя довольно искренна. Против мужа она ничего не злоумышляет и реально за него боится. А Павлик – что такое по нынешним разгульным временам значит тот Павлик!

Впрочем, я не удержался от возможности поразить клиентку и продемонстрировать собственные силы. Когда мы прощались с госпожой Нетребиной, небрежно бросил:

– И поосторожней с Павликом. Не приведи господь, муж узнает!

И, не обращая внимания на ошеломленно округлившиеся глаза визитерши, выпроводил ее за дверь. Немного по-мальчишески, я согласен. Впрочем, чем дольше я живу, тем больше убеждаюсь, что во взрослых людях мальчишеского и девчоночьего на деле гораздо больше, чем кажется на первый взгляд.

Обычно я решаю проблему клиента сразу, во время сеанса. Говорю, где находится, допустим, потерянное колечко, куда сбежал из дома строптивый сын-подросток, с кем проводит субботы ветреный муж.

Однако с Нетребиной все оказалось непросто. Я пытался сконцентрироваться, вырвать у высших сфер ответ на ее вопрос: что происходит с ее супругом – но решительно ничего не видел. Чувствовал лишь одно: безделушки в крови, загадочная открытка – вовсе не глупые шутки какой-нибудь секретарши, обиженной невниманием (или излишним вниманием) шефа. В посланиях Нетребину явно имелся смысл. Глубоко скрытый, зловещий.

Я не люблю тащить работу в постель, но сегодня мне ничего не оставалось. И прежде чем лечь спать, я применил простейший прием: долго думал о деле Нетребиной. Неведомые силы, что мне помогают, обычно понимают намек. И присылают – во сне – если не разгадку, то хотя бы направление, куда двигаться.

Однако настало утро, а я по-прежнему не выбрался из тупика.

Да что там: я запутался еще больше! Потому что единственное, что осталось после ночных грез, были цифры. Ряд из четырех чисел: 40, 64, 88, 12.

Сначала я вообще не понял, в чем заключается смысл последовательности. Однако на помощь пришла логика. В мозгу услужливо промелькнул странный стишок с открытки. Как там: «Твой черед, настал твой год?» А сейчас как раз двенадцатый на дворе. Последнее число в том ряду, что мне приснился.

Я задумался. Получается, послание высших сил – связано с датами? В нынешнем, 2012-м, – странные знаки судьбы преследуют бизнесмена Нетребина. Надо будет спросить у его жены: происходило ли что-то роковое в его семье – в предвоенном сороковом? Оптимистичном шестьдесят четвертом? Перестроечном восемьдесят восьмом?..

Я углядел и еще одну закономерность: временной промежуток. Все даты были разделены одинаковыми отрезками – в двадцать четыре года. Вспомним кошмарный сон Нетребина. Алина Григорьевна рассказывала, он во сне кричал: «Почему двадцать четыре?»

Но что все это могло означать?

Я решительно не понимал.

А через два дня утренние новости сообщили мне о том, что вчера около полуночи на ***ском бульваре в Москве был убит бизнесмен, владелец фирмы «Бриллиантовый мир» Михаил Юрьевич Нетребин.

1940. Нетребины

У Темы и Степы Нетребиных было такое детство – дай бог любому мальчику в советской стране подобного. Голода и других ужасов военного коммунизма они почти не помнили, потому как, когда пришла революция, Великая Октябрьская, она же социалистическая, старшему, Степе, минуло три годика, а младшенькому, Теме, год. Соответственно когда мальчики стали себя осознавать, тут и жизнь начала налаживаться. А кошмары пролетарской революции – выселения, подселения, уплотнения – их семьи не коснулись. И жили они в четырехкомнатной квартире в центре города, и на столе всегда, в самые тяжелые годы, были белые булки, коровье масло и курица в супе. Были прислуга Пелагея, громадная библиотека, кабинет отчима и даже своя собственная комната – детская.

А все потому, что мама и отчим были врачами. И важнее даже, что были они не просто врачами, а (как Степа понял гораздо позже) врачами-гинекологами. Потому что новая элита, партийная да советская, еще вчера голытьба, невежественный пролетариат, испытывала почти религиозный, мистический страх перед докторами. Однако они, эти товарищи Климы и Васьки, Кобы и Йосики, все-таки готовы были ради торжества революционной законности расстрелять даже лекаря. И в отсутствие настоящего эскулапа обходиться «фершалом» или бабкой – когда речь шла о собственном переломе или поносе, грыже или геморрое. Но вот их супружницы, Маньки, Парашки и Глашки, которые еще вчера стирали исподнее в корытах и рожали в стогах, теперь, ставши барынями, требовали соответственного к себе отношения. И рожать тоже захотели, как барыни: в стерильных палатах, под присмотром врача в пенсне, а не повитухи с красными руками. А иные даже начинали заказывать, чтобы им, как заграничным штучкам, делали операции по прекращению нежелательной беременности. Или, напротив, проводили процедуры для наступления беременности желательной. И потому ни одна из этих Манек и Глашек не могла допустить, чтобы ее Клим, Васек или Йосик, ставший председателем красносаженского губисполкома или членом бюро губкома, тронул бы хоть чем или ущемил врача Павла Андреевича Ставского и жену его Марью Викторовну Нетребину.

Вот и росли Артем и Степан Нетребины, как никто в их городе, ни один мальчик в Красносаженске (в прошлом Екатеринограде) не жил – включая даже Володю Крамского, сына председателя областного исполкома. Потому что Клима Крамского вычистили в тридцать первом из партии – скрыл, мерзавец, что дядюшка у него был сельским попиком. А в тридцать седьмом его вовсе посадили и дали десять лет без права переписки, и жена, Глафира Крамская, также осуждена была как жена врага народа – и плакала роскошная Володина квартира, прислуга и персональный автомобиль, отвозивший мальчика в школу. Слава богу, Володьку в детдом не забрали, пусть спасибо скажет, родственники со стороны жены отбили, приютили, чуть не усыновили.

Но Нетребиных-старших чистки, высылки, уплотнения и аресты за все годы советской власти ни разу не коснулись. Мальчикам даже в вузы удалось поступить безо всяких препон, каковые ставились на пути тех, кто не из рабочих, не из крестьян, а из бывших или интеллигенция – баре, одним словом. Влияние отчима Ставского и мамы, правда, не простиралось до Москвы, Ленинграда или хотя бы до Киева с Харьковом. Оно вообще не распространялось за пределы родного Красносаженска и Красносаженской области – но Степе с Темой того хватило.

В их городе советская власть, одержимая идеей донести свет просвещения до каждого пролетария и крестьянина, создала три (как она называла) вуза, или высших учебных заведения: медицинский, политехнический и строительный. Прямая дорога Теме и Степе была в медицинский, где отчим с матерью совместными усилиями держали кафедру, – однако оба мальчика отказались наотрез. В них чуть ли не с пеленок жил атавистический ужас перед анатомическим подробным атласом и животастыми бабами, приходившими к маме и отчиму домой на частный прием. Вот и выбрал старший, Степа, химию, а младшенький, Тема, – строительство.

Тогда, в тридцать первом, когда в вуз поступал Степа, и в тридцать третьем, когда подошла Темина очередь, трудно уже было молодому человеку прожить и в советскую идеологию не вляпаться. А тем паче позже, когда они учились, а давиловка со стороны партии и правящих классов только нарастала. Приходилось являться на митинги, куда ходили все, единогласно требовать казни, допустим, бухаринско-рыковским шпионам и изменникам Родины, троцкистскому подполью и прочим выродкам и прихвостням. Или слать трудовой привет стахановцам. Или, к примеру, поддерживать единогласно борьбу германских коммунистов против фашизма. Вот и Степа с Темой поддерживали кого нужно, приветы кому положено слали и даже, увы, требуемые казни одобряли. Словом, делали все, чтобы из общей массы советского студенчества не выделяться. Но, к примеру, в комсомол они не вступали – тем более перед войной быть комсомольцем еще считалось не обязаловкой, но привилегией, которую заслужить надобно. Работы общественной они также никакой не вели и без нужды на темы политики не высказывались. И в итоге, когда на митингах все голосовали против троцкизма или фашизма (или «за» Тельмана или Стаханова), руки свои вверх они послушно поднимали. Но наперебой их: «Дайте я скажу! Дайте я!» – не тянули.

Назад Дальше