Михаил Булгаков - Вера Калмыкова 3 стр.


Не стоит думать, будто Булгаков сосредотачивал свое внимание лишь на вышеупомянутых произведениях, – нет, в журналах и газетах по всей стране появлялось огромное количество его рассказов и фельетонов. Не следует также считать, будто его пьесы ставились только в столичных театрах – они приобретали широчайшую популярность по всей стране. Ну и конечно, Булгаков с женой много путешествовали. Писатель становился все более востребованным.

«Мысль семейная» и русская интеллигенция

Как явствует из воспоминаний Э. Миндлина, на пьесу ополчились журналисты всех видов и мастей. «Это была даже не критика, это был поток грязной брани с вкраплениями грубых политических обвинений – сотни больших и малых рецензий в журналах, газетах, иногда по нескольку в день» [13, с. 106]. Обратим внимание, что кампания по закрытию пьесы началась не среди советских чиновников. Ее инициаторы – литераторы, собратья Булгакова по перу.

Что же так возмутило критиков, требовавших от государственных структур, от Советской власти немедленно убрать спектакль из репертуара, наказать и автора, и режиссера И. Судакова? Тот буквально горел постановкой, готов был во втором актерском составе играть многие мужские роли на случай болезни артистов Н. Хмелева (Алексей Турбин), Б. Добронравова (Мышлаевский), М. Яншина (Лариосик), М. Прудкина (Шервинский), И. Кудрявцева (Николка)… Что вызвало столь резкую, непримиримую реакцию?

Ведь счастливы были и театр, и зрители. Театр – потому, что выпала радость поставить наконец по-настоящему современную пьесу. Зрители – потому, что в «Днях Турбиных» говорилось о национальной трагедии, о глубоком общественном разломе, коснувшемся очень многих образованных, интеллигентных семей, все это показывалось открыто, явно, при свете рампы. Литература и театр в России всегда становились рупором общественных идей, читатели и зрители привыкли находить в книгах и спектаклях разрешение своих насущных жизненных вопросов.

Ответ парадоксален. Во-первых, революции, террору, смене власти, борьбе идеологий Булгаков противопоставил то, что благодаря прозе Льва Толстого в русской литературе называется «мыслью семейной». Символом незыблемости родного дома стали в «Белой гвардии» обычные вещи: «…в комнате противно, как во всякой комнате, где хаос… и еще хуже, когда абажур сдернут с лампы. Никогда. Никогда не сдергивайте абажур с лампы! Абажур священен. <…> У абажура дремлите, читайте – пусть воет вьюга, – ждите, пока к вам придут» [1, с. 71]. Читая эти строки, обязательно вспомнишь о свете отцовской лампы под священным абажуром…

Дело не только в том, что Турбины изо всех сил держатся друг за друга и любят родных до самозабвения. Дело в том, что у них есть корни. Не только родственные, но и культурные. А это раздражало тех, у кого таких корней не имелось. «Герои… с пониманием относились к стремлению большевиков сменить изживший себя строй и ни в какой мере не пытались его удержать; но пренебрежение вечными устоями жизни воспринималось ими как катастрофа с тяжелейшими последствиями для страны» [10, с. 123].

Во-вторых, герои Булгакова – потомственные интеллигенты. Можно как угодно относиться к интеллигенции, ругать ее за мягкотелость, за раздвоенность и нечеткость взглядов на жизнь, за любовь к долгим разговорам вместо дела, а можно уважать за то, что интеллигенты всегда ставили вопросы относительно устройства жизни и готовы были, как ни крути, хранить верность своим убеждениям – когда же приходилось от них отказываться, шли к этому мучительно, болея всей душой. Идея уважения к другому человеку, внимание к его внутренней жизни, умение ставить его интересы выше собственных и делать больше, чем нужно тебе самому, – это ведь тоже черты интеллигентного человека. Таковы булгаковские Турбины.

В письме Советскому правительству, написанному много позже, в 1930 г., Булгаков обозначил главную тему своей прозы как «Изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в нашей стране» [10, с. 123]. Еще М. С. Салтыков-Щедрин говорил: «Не будь интеллигенции, мы не имели бы понятия о чести, ни веры в убеждения, ни даже представления о человеческом образе» [10, с. 123]. «При этом Б<улгаков> имел в виду рядовую массу врачей, преподавателей, студентов, средний армейский состав и др<угих> людей, отвечающих за состояние „образа человеческого“ на деле» [10, с. 123].

«Булгакову его герои дороги, потому что честны – и в заблуждениях своих, и в прозрении. Потому что – люди долга… Потому что готовы быть с Россией в бедах ее и испытаниях» [14, с. 121, 122]. Глубинная художественная правда пьесы в том, что Булгаков без публицистики, без пафоса, без прямого морализаторства показывал: при всех положительных чертах Турбиных, их доброте, душевности, благородстве, патриотизме, то дело, которому они служили, исторически обречено. За Белой армией нет правды, нет будущего.

«Но в то время этого в пьесе не замечали. Не видели» [9, с. 166].

Писатель и драматург Всеволод Иванов 25 ноября 1926 г. писал М. Горькому в Сорренто: «„Белую гвардию“(поскольку роман увидел свет раньше театральной постановки, постольку литераторы по привычке называли пьесу так же, как прозаическую основу. – В.К.) разрешили. Я полагаю, пройдет она месяца три, а потом ее снимут. Пьеса бередит совесть, а это жестоко. И хорошо ли, не знаю. Естественно, что коммунисты Булгакова не любят. Да и то сказать, – если я на войне убил отца, а мне будут каждый день твердить об этом, приятно ли это?» [10, с. 123, 124]. Находились люди, видевшие в «Днях Турбиных» апофеоз мещанства.

В одном Иванов ошибся: спектакль продержался три года, а не три месяца.

Травля

Среди тех, кто последовательно отвергал роман, пьесу и спектакль, был нарком просвещения Анатолий Васильевич Луначарский, человек, казалось бы, образованный и культурный. В 1927 г. Булгаков даже вышел из Московского общества драматических писателей и композиторов (МОДПиК) в знак протеста против позиции его председателя А. В. Луначарского, воспрепятствовавшего постановке пьесы во время гастролей МХАТа во Франции [6].

Но Луначарский был не единственным. В то время среди видных московских журналистов значился Александр Робертович Орлинский. Он-то и возглавил травлю Булгакова. В своей рецензии Орлинский писал, что пьеса – «политическая демонстрация, в которой автор симпатизирует отбросам Белой гвардии» [15], и на полном серьезе призывал современников к походу против спектакля.

В первые десятилетия Советской власти было принято проводить общественные диспуты по разным поводам. Предметом обсуждения могло стать что угодно. Диспуты проходили на любой общественной площадке. Булгакова часто приглашали, но ходил он сравнительно редко. Так, однажды он посетил диспут в здании театра Всеволода Мейерхольда на Триумфальной площади (ныне площадь Маяковского). Стоило автору появиться в зале, он сразу был узнан (вероятно, поклонников Орлинского его обычная изысканная манера одеваться раздражила чрезвычайно) и из зала послышались крики: «На сцену его!»

«По-видимому, не сомневались, что Булгаков пришел каяться и бить себя кулаками в грудь. Ожидать этого могли только те, кто не знал Михаила Афанасьевича.

Преисполненный собственного достоинства, с высоко поднятой головой, он медленно взошел по мосткам на сцену. За столом президиума сидели участники диспута, и среди них готовый к атаке Орлинский. <…>

Наконец предоставили слово автору „Дней Турбиных“. Булгаков начал с полемики, утверждал, что Орлинский пишет об эпохе Турбиных, не зная этой эпохи, рассказал о своих взаимоотношениях с МХАТом. И неожиданно закончил тем, ради чего он, собственно, и пришел на диспут.

– Покорнейше благодарю за доставленное удовольствие. Я пришел сюда только затем, чтобы посмотреть, что это за товарищ Орлинский, который с таким прилежанием занимается моей скромной особой и с такой злобой травит меня на протяжении многих месяцев. Наконец я увидел живого Орлинского. Я удовлетворен. Благодарю вас. Честь имею.

Не торопясь, с гордо поднятой головой, он спустился со сцены в зал и с видом человека, достигшего своей цели, направился к выходу при гробовом молчании публики.

Шум поднялся, когда Булгакова уже не было в зале» [9, с. 167, 168].

Еще один диспут, 7 февраля 1927 г., шел не в такой оскорбительной для писателя обстановке. На нем обсуждались две пьесы – «Любовь Яровая» Константина Тренева и булгаковские «Дни Турбиных». Героиня Тренева оказалась перед сложным выбором: семейное счастье с любимым мужем, чудом не погибшим в Гражданскую войну белым офицером, или служение революции. Она выбрала второе и предала мужа. Для Булгакова положительная оценка героя-предателя невозможна. Однако следует знать, что критики с восторгом приняли «Любовь Яровую», на много лет утвердившуюся с тех пор на советских театральных подмостках.

«…На диспуте… превратившемся… в обсуждение пьесы „Дни Турбиных“, Булгаков попытался объяснить… нюанс романа (сохранилась не вычитанная автором и стилистически явно дефектная стенограмма, но мысль Булгакова, в общем, ясна): „Если бы сидеть в окружении этой власти Скоропадского, офицеров, бежавшей интеллигенции, то был бы ясен тот большевистский фон, та страшная сила, которая с севера надвигалась на Киев и вышибла оттуда скоропадчину“.

Это ощущение неодолимо надвигавшейся силы, в январе 1919 года в петлюровском Киеве еще более обострившееся, Булгаков очень хотел передать» [14, с. 130].

К двум приведенным эпизодам хочется добавить совсем немногое. Михаил Булгаков, по свидетельству его второй жены Любови Евгеньевны Белозёрской, с той поры так никогда и не избавится от нервного тика – легкого подергивания левым плечом.

Александр Робертович Орлинский (настоящая фамилия – Крипс) летом 1937 г. будет арестован в Петропавловске-Камчатском, приговорен по статье 58–1а-7–8–11 УК РСФСР о контрреволюционной деятельности и расстрелян 26 ноября 1956 г. Впоследствии реабилитирован.

Пройдет чуть больше 20 лет. Булгакова уже не будет в живых. И в 1946 г. совсем в другом месте над совсем другим писателем, Михаилом Михайловичем Зощенко, будет учинен суд по тому же сценарию, что был опробован на Булгакове. И Зощенко, старый боевой офицер, так же, с гордо поднятой головой, заявит обвинителям, что ни в чем не считает себя виновным. И так же уйдет из зала. Только среди такого же гробового молчания раздадутся аплодисменты двух людей – драматурга Израиля Меттера и художницы Ирины Кичановой.

Перемена судьбы

На спектакль «Дни Турбиных» во МХАТе люди ходили столько раз, сколько могли достать билеты. Перед руководителем государства И. В. Сталиным эта проблема, разумеется, не стояла; известно, что он посещал спектакль во МХАТе неоднократно, не меньше 15 раз. Очень хвалил артиста Хмелева, игравшего Алексея Турбина. Бывал и на другом спектакле по пьесе Булгакова, на другой сцене – премьера «Зойкиной квартиры» (1926) в театре им. Евг. Вахтангова состоялась почти одновременно с «Днями Турбиных».

Вероятно, поддержка Сталина сыграла определяющую роль в том, что у спектакля «Дни Турбиных» сложилась все-таки довольно долгая сценическая история. Однако «волнение и напряжение вокруг спектакля оказались таковы, что для возобновления его на каждый новый сезон стали приниматься беспрецедентные для сов<етского> театра секретные решения Политбюро[3]» [10, с. 124].

Успех пьесы, принесшей столько треволнений, сделал Булгакова, пусть и не на долгое время, состоятельным человеком. «Появились деньги – он сам говорил, что иногда даже не знает, что делать с ними. Хотелось бы, например, купить для кабинета ковер. Имеет право писатель украсить свой кабинет ковром? Но, помилуйте, купишь ковер, постелешь, а тут, изволите ли видеть, придет вдруг инспектор, увидит ковер и решит, что недостаточно обложил тебя – не иначе как писатель скрывает свои доходы!.. И таким наложищем обложит, что и ковру рад не будешь, и дай Боже, чтобы на пару штанов осталось!

Писатели в ту пору должны были так же, как и „частники“ и „ремесленники“, подавать декларации о своих доходах, а Булгаков, бывший тогда особенно на виду, почему-то вызывал постоянное недоверие своего фининспектора. Должно быть, из-за недружелюбных статей о Михаиле Булгакове в разных газетах» [9, с. 168].

В феврале 1926 г. Булгаков выступал на диспуте «Литературная Россия» в московском Колонном зале Дома Союзов. Вместе с Виктором Шкловским, писателем и литературоведом, он требовал прекратить фабрикацию «красных Толстых» и утверждал, что большевикам пора прекратить смотреть на литературу с узкоутилитарной точки зрения. Писатель не обязан «обслуживать» идеологию, создавая образы, угодные власти. Таким путем никогда не создать произведений искусства, поскольку художественное слово свободно и лишь потому художественно. И только поэтому оно может воспитывать, как всегда воспитывает личный пример, поступок, а ведь для писателя слово – это дело. Вот почему, если коммунистическая партия на самом деле озабочена тем, чтобы вырастить настоящего нового человека, необходимо дать место в журналах настоящему живому слову и живому писателю. Надо дать возможность писателю писать просто о человеке, а не о политике [6].

В том же 1926 г. Булгаков, видимо, как сотрудник «контрреволюционного» журнала «Россия», был вызван на допрос в следственные органы – ОГПУ[4]. Вот его слова, сохранившиеся в протоколах допросов:

«На крестьянские темы я писать не могу потому, что деревню не люблю. Она мне представляется гораздо более кулацкой, нежели это принято думать. Из рабочего быта мне писать трудно. Я быт рабочих представляю себе хотя и гораздо лучше, нежели крестьянский, но все-таки знаю его не очень хорошо. <…> Я очень интересуюсь бытом интеллигенции русской, люблю ее, считаю хотя и слабым, но очень важным слоем в стране. Судьбы ее мне близки, переживания дороги. Значит, я могу писать только из жизни интеллигенции в советской стране. Но склад моего ума сатирический. Из-под пера выходят вещи, которые порою, по-видимому, остро задевают общественно-коммунистические круги. Я всегда пишу по чистой совести и так, как вижу. Отрицательные явления жизни в советской стране привлекают мое пристальное внимание, потому что в них я инстинктивно вижу большую пищу для себя (я – сатирик)» [6].

На волне первого оглушительного успеха «Дней Турбиных» драматург создал следующую пьесу – «Бег» (1928), в которой говорилось об огромной массе людей, в одночасье потерявших родину, Россию. Такой материал жизнь дала литератору чуть ли не впервые в истории.

Исследователи связывают пьесу с появлением в жизни Булгакова Любови Белозёрской, которая в 1920–1924 гг. находилась в эмиграции и потом вернулась – одна из очень и очень немногих. «…Ни одно событие в творческой биографии Михаила Булгакова не связано с именем Любови Евгеньевны так прочно, как замысел и рождение „Бега“» [14, с. 176, 177]. Ведь сам Булгаков в эмиграции не был. Однако благодаря рассказам второй жены он пережил ее мысленно, восприняв опыт близкого человека как свой собственный, да и среди ближайших родственников за рубежом оказались два его родных брата. Писатель, впрочем, как и любой художник, может как бы «присвоить» себе чужую жизнь и прожить ее в своем воображении. От этого его художественные образы не становятся менее убедительными. «Оставшаяся невоплощенной в прозе, но не ушедшая из его художественного сознания драма крушения Белой армии реализуется в мощной фантасмагории „восьми снов“ „Бега“. МХАТ жаждет поставить эту пьесу; М. Горький прочит спектаклю „анафемский успех“; прославившиеся в „Днях Турбиных“ актеры уже примеряют на себя новые роли» [13, с. 106].

Однако совершенно понятно, что при таком шквале критики, какой обрушился на драматурга, ни о каких дальнейших постановках речи уже идти не могло. Более того, критика восприняла новую пьесу как «идеологическое наступление» [10, с. 124], в которое якобы перешел драматург. «Бег» запрещали дважды: в мае и октябре 1928 г. Главрепертком[5] последовательно выносил роковое для спектакля решение, а в 1929 г. против постановки «Бега» выступил И. В. Сталин [6].

«На страницах „Известий” (1928, 15 нояб<ря>) заместитель заведующего Агитпропом ЦК ВКП(б) П. М. Керженцев предупреждал в связи с пьесой о „правой опасности“, которая должна встретить самый решительный отпор со стороны партийной и пролетарской общественности»; особую нетерпимость проявляли руководители РАППА[6] Л. Л. Авербах и В. М. Киршон (На лит<ературном>посту. 1928. № 20–21), а пред<седатель> худлитсовета Главреперткома Ф. Ф. Раскольников в „Комсомольской правде“ (1928, 15 нояб<ря>) призывал „шире развернуть кампанию против ″Бега″“. Не помогло и заступничество Горького, который, присутствуя на чтении пьесы во МХАТе, заявил, что не видит „никакого раскрашивания белых генералов“… Специальная комиссия Политбюро, куда вошли К. Е. Ворошилов и Л. М. Каганович, вынесла в янв<аре> 1929 решение о „нецелесообразности постановки пьесы в театре“» [10, с. 124].

В том же 1928 г. Булгаков написал еще одну пьесу, «Багровый остров», поставленную в знаменитом Камерном театре Александром Яковлевичем Таировым. После 60 представлений спектакль перестали играть по распоряжению Главреперткома. Острая сатира на революционный театр, идущая на театральных же подмостках, никаким образом не могла удовлетворить репертком. В 1929 г. Булгаков завершил «Кабалу святош» (другое название – «Мольер»), посвященную великому французскому драматургу XVII в., также предназначенную для МХАТа. Однако и эта постановка в начале 1930 г. была запрещена.

Назад Дальше