— Давай, ма, — сказал он. — Мы ж теперь как звезды. Надо отметить.
Они поели. Боря не скупился и даже взял матери для шика бокал вина. Она, смущенная и немного напуганная неожиданным проявлением внимания, не посмела отказаться и выпила до дна, хотя вино показалось ей ужасно кислым и вызвало сильную, переходящую в тошноту изжогу. Но она терпела, не в силах поверить своему счастью: сын стал с ней разговаривать.
— Ну, — спросил Боря, — как тебе, ма?
Она смущенно пожала плечами:
— Страшновато даже. Такие люди — раньше тока по телевизору. Ведущая эта. Актер, как его там…
— Ну а колдуны тебе как?
— Колдуны — оооо… — Мать не сразу нашлась со словами, которые могли бы выразить весь ее восторг. В голове ее во время съемок стоял туман. Ей казалось, что колдуны говорят какие-то правильные и удивительно важные вещи, которые она никак не может осмыслить. Но главным было то, что все они поддержали Бореньку, и с сердца ее упал тяжкий груз.
— Те кто больше понравился? — спросил Боря.
— Цыганка, — не раздумывая, ответила мать.
Тут двух мнений быть не могло. Цыганка поражала воображение. Она была очень худой и отчетливо напоминала песочные часы с тонкой талией, широкой, колоколом, юбкой и копной густых, черных, волнистых, как использованная и распрямленная проволока, волос. Ее темные, жирно обведенные карандашом глаза смотрели остро и цепко, а слегка сутулые плечи добавляли ей сходства с настоящей колдуньей.
В руках Эльмы все время что-то с треском вспыхивало, от нее пахло дымом, серой и восточными специями. Когда цыганка стала говорить, у матери похолодело в груди — так точно она описывала все, что происходило с Борей: и первую аварию, и бомжа, и то, что случилось в тумане. Она, как ножами, бросалась короткими острыми фразами, грубый и низкий голос звучал убедительно и пугающе.
— Родственник у тебя есть, — сказала цыганка в конце и перевела взгляд с матери на Борю. — Завидует тебе.
Мать от неожиданности хватанула ртом воздух. Цыганка откуда-то знала про Стаса и его зависть, причин которой мать сформулировать не могла, но которую всегда подозревала.
— И машину он тебе сглазил.
Мать моргнула, испуганно схватилась за сердце. Цыганка вцепилась ей в запястье и тряхнула руку, то ли успокаивая, то ли приводя ее в сознание.
— Не бойся ничего. Сниму сглаз. Защиту поставлю. Никто до сына не дотянется.
Эльма пошла вокруг Фреда, жгла, шептала, курила и щелкала пальцами, а все остальные следовали за ней, как крысы за крысоловом. После ухода цыганки в душе у матери остались тревога и злость на Стаса.
— Цыганка мне тоже понравилась, — кивнул головой Боря. — Жутко даже немного, скажи?
— Это точно, — кивнула мать.
— И дядька был прикольный. Скажи?
— Какой из двух?
— Из двух? — Боря, вспоминая, нахмурил лоб. Ему запомнился только один, хромой, лет за пятьдесят, с благородной сединой, изящно поигрывающий богато украшенной тростью. Боре нравилось это непринужденное движение, которое он раньше видел только в кино. Мужчина не говорил про сглаз. Он произнес очень длинную фразу про негативные энергии, которые сгустились над Борей. Боря из этой фразы вынес ту же успокоительную мысль: его никто не считает виноватым.
Матери понравился второй, Константин. Правда, имени она не запомнила, как не запомнила, что седого звали Владимир Иванович, а цыганку — Эльма. Константин угадал совсем мало: аварию увидел только одну, с бомжом, правда, сказал, что сбитый человек выжил. Но он был очень похож на старинную ее любовь и смотрел так ласково, что сердце ее плескалось в груди, точно южное море, на котором она ни разу в жизни не была.
— Все будет хорошо, — пообещал Константин, и ему сразу как-то поверилось, и сразу стало спокойно.
— А бесноватый-то, — неожиданно для себя хихикнула мать.
— Это какой? — спросил Боря, перестраиваясь в другую полосу.
— С бубном. Чуднооой!
Мать взяла валявшуюся в кабине старую потрепанную газету и стала обмахиваться ею, будто от радостного смеха ей стало еще жарче. Боря криво усмехнулся в ответ, но по его заблестевшим глазам мать поняла, что сыну тоже весело.
Шаман пришел на съемку с потрепанным пластмассовым бубном. Обрезанные по колено джинсы он сменил мешковатыми холщовыми штанами, которые спереди выглядели прилично, но сзади имели треугольную проРеху, сквозь которую виднелись черные боксерские трусы с белыми кружочками. На голове у шамана по-прежнему была зимняя шапка с длинным пушистым мехом и оттопыренными ушами.
Борю он поначалу совершенно ошарашил: подошел почти вплотную, долго всматривался в глаза, а потом вдруг поднял руки резким, едва уловимым жестом и изо всех сил ударил в бубен. От Бори, едва удостоив вниманием мать, он пошел плясать вокруг грузовика, закатывал глаза и дергался всем телом, больше напоминая Элвиса, чем шамана. Протанцевав круг, упал на обочину и стал биться в припадке. Боря с ужасом ожидал пены изо рта, но пена не пошла. Шаман встал, облизнул пересохшие от чрезмерных вдохов и выдохов губы и стал говорить.
— Машиииинка знатнейшая, — говорил шаман, подкашливая и потряхивая бубном. — Много видала, много… Девок сюда напихавают полный кузов и ездют с има. И одную девк’ придушили тама. И на дорогу выкинули. А полиция не знает, откуд’ девк’ голая на дороге. А она отседа…
Боря не мог поверить тому, что он слышит. Он передернул плечами, которые вдруг ощутили жжение яростных солнечных лучей, и сглотнул. Горло мучительно сжалось. Боря взглянул на мать: та смотрела на шамана испуганными глазами. Рот ее был полуоткрыт, точно она собиралась что-то сказать, но не знала, можно ли, пока ей не дали слова.
— Мальчонка-т’ сам редко че там… — шаман снова резко ударил в бубен, потом затряс им, так что звон дешевых бубенцов, больше похожий на шорох, прокатился по Бориной груди, вызывая мурашки. — Он се болын’ за рулем, за рулем… Ну подсматрт иногда.
Боре сложно было представить, что теперь будет. Уйти от одного обвинения и вляпаться в другое, абсурдное, но… Кто знает, сколько человек поверят ему. Кто знает!
В отчаянии он оглянулся на съемочную группу. И увидел, как люди прячут улыбки. Боре стало легче: шаману не верили. Он еще раз рассмотрел нелепую фигуру: трусы, выглядывающие из прорехи в штанах, и начало худой, покрытой черным ворсом ноги; узкие плечи; шапка, кажущаяся непомерно большой; длинный острый подбородок, впалые щеки. Клоун, паяц. Он и двигался так, будто его дергали за веревочки. Публика умирала от смеха.
— Давайте заглянем внутрь, — предложила Анна. На лице ее не было и тени улыбки, она смотрела сосредоточенно и серьезно — словно верила, что такое действительно могло происходить. Но в ее серьезности и в том, как Анна произносила слова, Пихе слышалась нарочитость, граничащая с насмешкой.
Боря обошел Фреда, потянулся, чтобы распахнуть дверцы кузова, но Анна схватила его за руку.
— А вы можете, — обратилась она к шаману, — сказать, что мы там увидим?
Тот наклонился вперед, вытянул руку, в которой бился в эпилептическом припадке бубен. Длинный мех на шапке шамана колыхался в такт движениям, шел мелкими волнами, как река в ветреную погоду, сама же шапка сидела как влитая, будто была частью головы. Вторая рука шамана резко взлетела вверх и ударила бубен так, что на секунду показалось, будто белая пластмассовая середина разлетелась на осколки, а железные колечки бубенцов поскакали по асфальту шоссе. Все, кто окружал его, вздрогнули, а он выпрямился, спрятал бубен за спину и сказал ровным, немного гнусавым голосом:
— Тама для оргий се. Ковром застлано. Диван там’ж. Для выпивки шкаф и пыточная.
— Что? — в изумлении переспросила Анна.
— Пыточная. Для извращенц’в. Кнуты т’м, плетки…
Анна пожала плечами и дала Боре знак. Тот, не чувствуя уже ни капли страха и едва сдерживая подступающий хохот, рванул на себя дверцу. За ней обнаружился грязный темный кузов безо всяких следов ковра и диванов. Бара тоже не было, а была только пустая пластиковая бутылка, закатившаяся в угол. При воспоминании об этом Боря и его мать закатились в приступе искреннего, громкого и раскатистого смеха.
Шаман упал в обморок — то ли придуривался, то ли действительно получил тепловой удар. Но это тоже было смешно: вспоминать закатившиеся глаза и крупные капли пота, текущие из-под шапки на лоб.
Они ехали по дороге, смеялись, Боря иногда подталкивал мать локтем в бок. Он чувствовал удивительную свободу: по телевизору сказали, что он не виноват, и он уже сам в это верил. Все, что он сделал, — уходило в прошлое, скрывалось в белом шуме телевизионного экрана. Будто не было ни удара, от которого невесомый бомж улетел на несколько метров вперед, ни скрежета металла, когда чужая машина вмялась в Борин кузов, ни тяжести мертвого ребенка на руках.
Он был чист, как после отпущения грехов. Можно было все начинать сначала.
Мать видела, как полегчало на душе у сына. Он снова смеялся, глядя ей в глаза, снова разговаривал с ней — именно разговаривал, а не отвечал короткими отрывистыми фразами. Он опять был ее маленьким веселым мальчиком, каким не был, наверное, лет с пяти. А как и почему он превратился в мрачного, подозрительного и грубого человека, она не знала и не могла понять.
Но теперь она что-то исправила и вернула себе счастье.
Она готова была молиться на Бореньку.
2Обстановка была нервной. Люди избегали смотреть друг другу в глаза и инстинктивно сторонились Насти. После обнаружения трупа она была мрачна и требовательна, но дело было не в этом. Людей пугало то, как сильно труп был похож на нее.
Мельник держался особняком — впрочем, как и всегда. Айсылу подошла к нему и тут же отошла, сокрушенно качая головой: он не реагировал на ее слова. Сидел в автобусе, прислонившись головой к нагретому солнцем стеклу, и чувствовал, как в виске пульсирует тупая боль. Ему было холодно, жужжали голоса — теперь это был неизменный фон его существования. Мельник подозревал, что сам открыл ящик Пандоры, откуда вылетел навязчивый, гулкий и опасный, словно осы, шум. Он никогда раньше не читал человеческих мыслей, если на то не было крайней необходимости. Теперь же, на шоу, в головах приходилось копаться долго, выискивать нужное, вслушиваться и выбирать. Голоса сорвали крышку с петель и поселились в его голове.
Ему было плохо. Но, чтобы не волновать Айсылу, он делал вид, что просто дремлет, разморенный солнцем. В ушах его были наушники, и он мог притвориться, что не слышит, как Айсылу справляется о здоровье. Агрессивная музыка упорядочивала звуки, поселившиеся у Мельника в голове. Электрогитары, словно острые шпаги, нанизывали голоса на высокие дрожащие ноты. Ритм-секция била по ним, заставляя вливаться в общий хор. Теперь в плеере у Мельника было больше двух альбомов. Бестиарий рос, потому что скорпионы и глухие леопарды уже не справлялись.
Его позвали на испытание одним из последних. Мельник вошел в маленькую квартиру. В комнате стояла старая мебель: диван, советская стенка, телевизор на маленькой тумбочке, в углу — гигантский фикус, какие чаще всего бывают в официальных учреждениях. На диване сидела бледная, худая женщина. В руках она зажала измятый носовой платок, глаза ее были испуганы. Тонкие, едва заметные губы она искусала до синевы.
Мельник вынул наушники из ушей, затолкал тонкий провод в карман. Голоса держались поодаль, точно лисы, ждущие, пока хозяева фермы улягутся спать. Мельник выдохнул, готовясь к неизбежному. Голоса не набросились сразу, они ждали, пока Мельник начнет.
В воздухе все еще витали слова, сказанные девятью другими медиумами, — их помнили, их обдумывали члены съемочной группы и сидящая перед Мельником женщина. Это мешало ему, но и помогало тоже: по крайней мере было понятно, что произошло. Мельник перевел взгляд на тускло блестящую перекладину турника, закрепленную в дверном проеме. Услышал мягкий мужской голос — его женщина помнила лучше прочих. Соколов в ее голове продолжал повторять: «Мама ваша покончила самоубийством… Никто не виноват… Опухоль мозга, совсем небольшая, не обнаружили при вскрытии… Помутнение сознания… Это болезнь, вы не виноваты…» Она хотела услышать эти слова, именно ради них решилась на участие шоу. Или тогда уже ради того, чтобы выслушать приговор и уйти вслед за матерью тем же путем.
Однако слова Соколова не были правдой, причина самоубийства была не в опухоли. Отмахнувшись от его убедительного голоса, Мельник стал искать настоящую причину. Он увидел мать и дочь, похожих друг на друга, требовательных, серьезных, скупых на проявление эмоций, неулыбчивых. Они жили в маленькой квартире вдвоем и, хотя много разговаривали по вечерам после работы, все равно остро чувствовали одиночество. Из одиночества вырастала злость, из злости — короткие и яростные ссоры.
Пока мать была жива, можно было ее обвинять.
— Если бы не ты, я бы себе давно кого-нибудь нашла! Куда я приведу мужчину? На соседний диван? — кричала дочь.
Мать обижалась.
Их трагедия заключалась в том, что они сильно и искренне любили друг друга, но не умели об этом говорить.
Однажды утром мать проснулась и долго смотрела в потолок. Она думала о том, что ей шестьдесят пять, а дочери — тридцать восемь. Она могла бы прожить еще лет пятнадцать, тогда дочери будет… тридцать восемь плюс пятнадцать… арифметика долго не давалась ей, но в конце концов цифры сложились: пятьдесят три. Цифра показалась ей огромной. В пятьдесят три нельзя найти себе мужчину. А в тридцать восемь не все еще потеряно, и можно выйти замуж, завести ребенка. А в пятьдесят три? Уйдет мать, и наступит полное одиночество.
В голове ее разогналась шумная, пестрая карусель. Мысли вертелись по кругу, а руки прилаживали веревку. Старый деревянный табурет встал в дверном проеме, поскрипывая и покачиваясь, — давно пора было его выбросить, но они всегда жалели. Мать подумала: вот будет еще один плюс — теперь дочь наверняка его выкинет.
Колени слегка согнулись, ноги приготовились оттолкнуть опору, и, когда веревка начала впиваться в горло, мать вдруг поняла, что делает.
Каково будет дочери вернуться домой и найти ее тело?
Каково будет всю жизнь вспоминать грубые слова, сказанные матери?
Но было поздно. Край сиденья ударил о доски пола. Натянулась веревка. Слегка прогнулся старый турник.
Мельник мог все это рассказать — и каждое слово было бы правдой. Но на него смотрели глаза — напряженные, полные страха, ожидающие приговора. Женщина позвала их, чтобы получить отпущение грехов. Ей было необходимо, чтобы кто-то подтвердил ее невиновность. Год прошел, а боль не стала меньше. Квартира принадлежала ей одной, мужчина не появился, мамы Рядом больше не было. Мельник не мог нанести ей последний удар. Он вспомнил отголоски чужих слов и подумал: пусть она лучше считает, что для самоубийства были другие, более серьезные причины.
Правильные слова не шли. Мельник сказал:
— В этой квартире повесилась ваша мама. На турнике. Около года назад. Последнее, о чем она подумала: как сильно она вас любит. Я соболезную.
Он сел рядом и взял ее за руку. Прикосновение далось ему удивительно легко. Он не знал, утешал ли ее или сам получал утешение.
3Мельник вышел из подъезда, поднял воротник и посмотрел на небо в легких облаках, скрывающих солнце. Он достал из кармана наушники, и голоса в его голове плавно влились в поток гитарных риффов. Память его была полна воспоминаниями о чужой боли, и от этого он мерз сильнее, чем раньше. Мельник поднял воротник и пошел через двор, мимо автобуса съемочной группы. Настю в припаркованной возле одного из подъездов иномарке он не видел. Ее тонкая рука нервно сбила пепел с сигареты и снова скрылась в темном салоне машины.
Мельник долго кружил по спальному району в попытке выйти к метро и даже согрелся от ходьбы. Он шел интуитивно — ему не хотелось разговаривать с людьми, чтобы узнать дорогу. Во время этих кружений Настя потеряла его из вида. Она досадовала на себя из-за того, что не пригласила его в машину сразу. С каждой съемкой Мельник все больше и больше ее волновал. Теперь нужно было ехать к его дому и ждать его там.
Тем временем Мельник вывернул к большому ресторану, выходившему окнами на оживленную улицу. Мельник смотрел на его вывеску секунду или две, пока не осознал, что голоден и хочет в «Мельницу». Он развернулся и сделал несколько шагов к метро, но вдруг остановился. На другой стороне дороги был припаркован черный «Porsche», в котором сидел знакомый Мельнику человек. Он прищурился, глядя на Мельника, потом спохватился и опустил голову, пряча лицо.
Мельник задумчиво посмотрел на витрину ресторана. Темное стекло, обрамленное тяжелыми драпировками, не давало рассмотреть сидящих за столиками людей, но он был уверен, что человек, приехавший на «Porsche», находится там. Возможно, именно он черной тенью промелькнул в голове у Насти, возможно, именно он создал белую завесу тумана.
Подходя к дороге и вытаскивая наушники из ушей, Мельник не сводил глаз с молодого человека, сидящего в «Porsche». Еще десять дней назад этот странный худощавый парень с водянистыми глазами и выступающим кадыком переминался с ноги на ногу возле огромного грузовика по имени Фред, и его испуганная мать боялась, что мальчика уволят. А теперь он сидел за рулем роскошной машины.
Машины проносились мимо одна за другой, и Мельник был вынужден ждать на тротуаре. Парень в «Porsche» заволновался. Казалось, сейчас он уедет, и Мельник, боясь упустить его, заторопился.
Поток машин прервался. Мельник поставил ногу на мостовую. Парень поднял голову и осмотрелся в надежде, что за ним никто больше не наблюдает. Мельник встретил его взгляд, коснулся его мыслей и понял, что это — ловушка. Черная тень занимала глупую голову водителя. Едва Мельник заметил ее, голоса навалились, вгрызлись в тело тысячей высоких звуков, ударили по голове тяжелыми басами. Мельник схватился за голову, плеер, все еще зажатый в ладони, взлетел в воздух и с легким стуком приземлился на мостовую. Надвинулась серая от пыли громада маршрутки. Наверное, завизжали тормоза. Наверное, кто-то закричал, но Мельник не мог этого слышать: наступило безмолвие, весь мир покрылся льдом.