Страсти таборных цыган - Анастасия Туманова 8 стр.


– Ай, брось, потом завяжешь как-нибудь! Едем, Смоляко! Жара смертная, уже дух выходит! – наперебой начали звать его, и в конце концов Илья бросил так и не натянутое полотнище, подозвал свою гнедую кобылу и вскочил верхом.

– Ну, пошла! Пошла, пошла! Мотька, догоняй!

Цыгане закричали, загикали на лошадей, те рванули с места, и над палатками повисло желтое облако пыли.

– Вот жареные, двух шагов уже пехом сделать не могут, все им верхи скакать… – проворчала от соседнего шатра Стеха, но слушать ее бурчание было уже некому.

Возле реки парни спешились и сгрудились на высоком берегу, нерешительно поглядывая вниз.

– Мать божья, высоко как! Шею бы не своротить, чявалэ!

– Может, вокруг спуститься?

– Прыгнем так!

– Убьешься, дурак, вдруг там мелко?

– Да где же мелко, когда вон наша мелюзга плещется! Глубоко! Прыгаем!

Однако прыгать никто не решался. Цыгане поглядывали вниз, друг на друга, неуверенно улыбались и один за другим отходили от края обрыва.

– Глядите, кони! – вдруг завопил Мотька, вытягивая руку в сторону излучины. Илья повернулся в ту сторону и ахнул.

В розовую от заката, тихую возле песчаной косы воду реки медленно входил табун хуторских лошадей. Все они были рыжие, словно вызолоченные садящимся солнцем, и даже издалека Илья определил знаменитую донскую породу: длинные шеи, невысокие холки, доставшиеся от степных предков, плотное сложение, крепкие подвижные ноги. От восхищения у него остановилось дыхание. Краем уха Илья услышал, как рядом Мотька прошептал: «Ой, отцы мои…» А золотые лошади не спеша, одна за другой, входили в реку, склоняли головы, пили, фыркали, изредка обменивались коротким ржанием… и Илья не выдержал.

– А-а, пропадите вы все! – Он разбежался и, не слушая летящих в спину испуганных, предостерегающих возгласов, прыгнул вниз. Перед глазами мелькнули желтый глинистый обрыв, чахлые кусты краснотала… и дух перехватило от холодной воды. Илья сразу опустился в глубину, увидел жутковатую темноту под ногами, зыбкое голубое пятно света над головой. Вытянувшись в стрелку, он рванулся к этому пятну, пробкой вылетел на поверхность – и тут же снова ушел под воду, увидев, что прямо на него с истошным воплем, зажмурившись, летит с обрыва Мотька.

Они вынырнули одновременно, отфыркались, отплевались, посмеялись, поудивлялись, глядя на высокий берег, с которого только что спрыгнули (больше никто не рискнул), – и, не сговариваясь, погребли к песчаной косе, возле которой бродили в воде кони.

Казалось, что золотой табун никто не охранял. Но, стоило цыганам выбраться из воды и приблизиться к лошадям, как из зарослей камышей вышел, сильно прихрамывая, лысый дед в офицерской фуражке со снятой кокардой и подозрительно уставился на парней.

– Ето что за водяных нелегкая принесла?

– Сам ты водяной! – обиделся Мотька. – Твои, что ли, кони-то?

– Да уж не твои! – отрезал дед. – Кому говорю, отойди от скотины, нечисть! У меня тут в кустах и ружжо имеется!

– Охти, застращал, сейчас обделаюсь! – захохотал Мотька. – Успокойся, отец, не тронем мы твоих призовых! Менять не собираешься?

– На что менять-то? На доходяг ваших оглобельных?! Обойдуся! Эй, кому сказано, отойди от животины! Как раз стрелю!

Последнее относилось уже не к Мотьке, а к Илье, который стоял возле огромного рыжего жеребца и ласково, как своего, гладил его по холке. Жеребец косился, но стоял смирно.

– Да не голоси ты, старый, уйду сейчас, – с досадой сказал Илья, отмахиваясь от деда, как от мухи, и не сводя глаз с жеребца. – Чей красавец этот, атаманский?

– Ишь ты, угадал… – удивленно фыркнул старик. – Ты, нечистая сила, не надейся, продавать он не станет. На параде в Ростове не на чем вышагивать будет.

– Сдались вы мне – покупать-то, – задумчиво сказал Илья, заглядывая рыжему в зубы. – Ты, дед, что ль, не знаешь? Все кони наши, их бог для цыган сделал…

Но старик уже побежал, хромая и матерясь, к Мотьке, исчезнувшему под брюхом молодой верткой кобылки, и слов Ильи не услышал.

Когда оба друга вернулись к табору, были уже сумерки. Солнце село, оставив после себя лишь малиновую с золотом полоску на западе, и над курганом, посеребрив степь и медленно текущую воду Дона, взошла луна. Все шатры уже были установлены, и свою палатку Илья увидел растянутой по всем правилам, даже прореха оказалась аккуратно залатанной.

– Настька, ты когда успела-то? Что, и гнедых напоила уже?

– Напоила. – Жена вышла из-за шатра с пустым ведром, поставила его у телеги, присела на корточки у костра, на котором уже бурлил котелок. Рядом, на расстеленной рогоже, были разложены вымытые овощи: картошка, лук, морковь, сморщенная капуста. «Повезло Настьке сегодня…» – мельком подумал он, вставая и глядя в черную степь.

– Ты ужинать не будешь? – обеспокоенно спросила Настя.

– Потом, – не поворачиваясь к ней, сказал Илья. – Пойду казацких коней гляну, в ночное уже выгнали. Да не вскидывайся, я с Мотькой.

Настя уронила ложку, да так и не подняла. Илья давно ушел, а она все стояла на коленях у гаснущего костра, вся вытянувшись, прижав руки к груди и крепко зажмурившись. И не открыла глаз, когда на плечо ее легла мокрая от росы ладонь подошедшей Варьки.

– Ну, что ты… – тихо сказала Варька, садясь рядом. – Может, обойдется еще.

– Не обойдется, – сквозь зубы ответила Настя. – Раз коней пошел смотреть – не обойдется. Ты и сама знаешь. Четвертый раз уже, господи… Не ходил бы, бог троицу любит, три раза повезло, а сейчас… – она всхлипнула, не договорив.

Варька только вздохнула. Конечно, она знала. И в четвертый раз за это лето видела, как замирает, мгновенно побледнев, Настя, когда Илья с Мотькой вдруг усаживались вечером у огня и начинали негромко толковать о чем-то. Варька понимала: невестка едва сдерживается, чтобы не кинуться к Илье, не закричать – брось, не ходи, не надо… Но вмешиваться в дела мужа – еще хуже, чем не уметь гадать. И Настя молчала. А когда Илья уходил вместе с Мотькой, тихо, не поднимая глаз, говорила: «Дэвлэса…» И до утра тенью ходила вокруг шатра, ворошила гаснущие угли, до боли в глазах всматривалась в затуманенную дорогу, вслушивалась в каждый шорох, в шелест травы, в попискивание ночных птиц… Варька сама беспокоилась не меньше, но, понимая, что если они с Настькой начнут бродить у костра вдвоем, будет лишь хуже обеим, она твердым шагом шла в шатер и до утра притворялась спящей. Иногда они раскидывали карты, утешали друг дружку: «Видишь – красная выпала! Видишь – туз бубновый! Это к счастью, скоро явятся!» Но мужья не возвращались наутро, и табор двигался с места без них. Их не было по два-три дня, последний раз – целую неделю, и Настя за эту неделю чуть с ума не сошла. Она не плакала на людях, но изо дня в день все больше становилась похожей на безмолвное привидение, и цыганки искренне жалели ее.

– Надо же было попасться так бедной! Единственного конокрада на весь табор найти и за него замуж выскочить!

Действительно, других лошадиных воров, кроме Ильи, в таборе не было. Мотька почти всегда помогал ему, но не чувствовал этой неистребимой страсти, доходящей до безумия, когда во что бы то ни стало, любой ценой, хочется обладать приглянувшейся лошадью. Гораздо лучше Мотьке удавалась продажа и мена: на ярмарке в лошадиных рядах он превосходил самого себя. Но Илья был ему друг, и Мотька шел за ним не задумываясь.

В конце концов они оба появлялись: запыленные, голодные, но довольные сверх меры, дважды – с украденными лошадьми в поводу и с деньгами от продажи, один раз – без того и другого, но с целыми руками и ногами. Это означало, что вовремя успели убежать, что тоже было неплохо. Если конокрадам везло, то Илья, смеясь, накидывал на плечи еще бледной жены дорогую шаль, бросал ей на колени кольцо с огромным камнем или разматывал отрез шелковой материи.

– Держи, Настька! Царицей будешь у меня!

Она улыбалась сквозь слезы, благодарила, понимая, что на них сейчас смотрит весь табор и нельзя вести себя иначе. Но ночью, когда муж входил к ней под полог шатра, с едва слышимым упреком спрашивала:

– Угомонишься ты когда-нибудь, Илья?

– Да брось ты… – он падал рядом с ней на перину, закрывал ей рот торопливым поцелуем. – Соскучился я как по тебе, Настька… Господи, какая ты… Умру – вспоминать буду… В рай не захочу…

– Пустят тебя в рай, как же… Да подожди, не дергай… Илья! Я сама развяжу! Ну что же это такое, сам дарил и сам рвешь?! Илья! Ну вот, опять конец шали… Третья уже, бессовестный!

Илья хохотал, Настя тоже смеялась, обнимала его, с облегчением вдыхала знакомый запах полыни, дегтя и конского пота и думала успокоенно: ну, что делать? Какой есть… Другого все равно не будет, да и не надо. Годы пройдут – может, уймется.

– …Когда собираются, знаешь? – спросила Настя.

– Скажут они… – мрачно усмехнулась в ответ Варька. – Подожди, как сниматься с места будем – так все и узнаешь. Пока табор здесь стоит, не станут. А может, и вовсе передумают за это время. Казаки – злые, за своих коней убьют на месте.

Настя, как от мороза, передернула плечами, но ничего не сказала. Табор собрался трогаться в путь шесть дней спустя, когда прогремевшая наконец гроза оживила выжженную степь и прибила пыль на дороге. Между шатрами забегали женщины, убирая в мешки посуду, сворачивая ковры и одеяла, сгоняя к телегам детей. Настя возилась у своей палатки и украдкой поглядывала через плечо на мужа, который стоял рядом с дедом Корчей и что-то вполголоса говорил ему, показывая на овраг у самого хутора. Возле них стоял Мотька и внимательно слушал разговор. Сердце дрожало, как испуганная птица в руке, глаза то и дело застилали слезы, и Настя машинально вытирала их рукавом, продолжая связывать узлы и носить в телегу подушки.

У соседнего шатра суетилась Варька. Она не плакала, но губы ее были сжаты до белизны, а глаза упорно смотрели в землю. Настя подумала, что Варька, как и она сама, чует неладное, и от этой мысли еще сильней заболело сердце. Никогда она не мучилась так своей тревогой. Видит бог, обреченно думала Настя, в третий раз сворачивая словно назло выпадающую из рук рогожу, видит бог – кинулась бы в ноги ему, вцепилась бы, раскричалась… если бы польза от этого была. Оторвет ведь, рявкнет и все равно уйдет. Цыган. Таборный. Конокрад. Вот оно, счастье твое, глотай и не давись…

Наконец увязались, собрались, расселись по телегам. Уже вечерело, из-за смутно темнеющего в сумерках кургана показалась новая туча, грозно посвечивающая сиреневыми сполохами зарниц, тихо рокотал далекий еще гром. Степь замерла, притихла: ни порыва ветерка, ни шелеста травы. Загустевший воздух давил, как слежавшаяся перина. Одновременно свистнуло несколько кнутов, заскрипели трогающиеся с места колымаги, запищали дети, залаяли собаки – и табор медленно пополз по дороге, на которой через полчаса остались только двое всадников.

Из-за тучи, обложившей небо, сумерки мгновенно стали ночью. Лошади в оглоблях цыганских телег тревожно ржали, мотали головами, но цыгане вновь и вновь понукали их: нужно было отъехать как можно дальше от казацкого хутора. Вскоре дед Корча повернул на едва заметную тропку, уводящую от главной дороги и сползающую к Дону. Старик знал это место: здесь река мелела, делаясь по колено лошадям, и можно было полверсты пройти по воде, а потом распрячь коней, провести их по крутому берегу, вкатить туда же на руках телеги и выбраться на дорогу к Новочеркасску, окончательно запутав следы. Цыганские телеги одна за другой сворачивали в степь, и цыгане задирали головы к туче, радуясь близкому дождю, который залил бы след на дороге.

Телеги оставшихся возле хутора конокрадов ползли последними. Варька гаркнула на своих лошадей, рванула вожжи, заворачивая вслед за табором. Высунувшись наружу, крикнула:

– Настька, справляешься? Не помочь?

– Ничего… – отрывисто донеслось из темноты.

Варька кивнула, снова натянула вожжи, ее телега заходила ходуном и покатилась, понемногу выравниваясь, за остальными. К лошадям мужа Варька до сих пор не привыкла, да и те неохотно слушались ее, то тянули вперед, то, напротив, останавливались, сердито косясь на неопытную возницу, и она была поглощена только одним: не допустить, чтобы норовистые ведьмы опрокинули колымагу. Поэтому Варька не заметила, как остановилась на обочине дороги Настина телега, и не услышала, как она, скрипнув, медленно начала разворачиваться.

…Когда Варька спросила, не нужно ли помощи, Настя ответила наугад, бешено дернула вожжи – и тут же бросила их. Гнедые сразу встали, а Настя, схватившись за голову, беззвучно заплакала. Табор уползал вперед, скрываясь в темной степи, а Настя сквозь слезы смотрела на растворяющиеся во мгле телеги, отчетливо понимая, что с места больше не тронется. Пусть потом убьют, но никуда она не поедет – с каждым шагом, с каждой верстой дальше и дальше от мужа. Тревога росла, грудь болела все сильней, и наконец Настя, не вытирая слез, намотала вожжи на руки и с силой дернула правую.

– Поворачивай! Поворачивайте, проклятые!

Она отчаянно боялась, что Варька обернется и увидит ее самовольный маневр, но табор уехал далеко, и никто не окликал ее, не кричал сердито, и даже скрипа телег уже не было слышно. Она осталась одна в черной степи, то и дело смутно озаряемой молниями. Со стороны Дона доносился беспокойный гомон каких-то птиц, которым подходящая гроза не давала уснуть. Близкий курган в свете вспышек казался страшным горбатым зверем, беззвездное черное небо давило сверху.

– Шевелись, дохлятина! – хрипло закричала Настя.

Гнедые рванули с места, и телега, трясясь, скрипя и подпрыгивая на кочках, понеслась обратно к хутору. Намотанные на руки вожжи рвали суставы, Настя скрипела зубами от боли, не замечая бегущих по лицу слез, задыхаясь от душного, бьющего в лицо воздуха, стараясь не думать о том, что произойдет, если телега перевернется и летящие во весь опор гнедые запутаются в упряжи. Туча уже обложила все небо, молнии разрывали темноту прямо над головой Насти, но дождя еще не было. Первые капли ударили в разгоряченное лицо в полуверсте от хутора, Настя поднесла локоть к лицу – утереться, – и как раз в это время ударил такой раскат грома, что, казалось, дрогнула степь. Испугавшиеся гнедые завизжали почти человеческими голосами, рванули влево, телега начала заваливаться набок, и Настя, не успев выпутать руки, полетела вместе с ней.

Упав, она тут же вскочила на колени, потом – на ноги. Руки, перетянутые вожжами, сильно болели, но были целы, да еще саднила разодранная о сухую землю коленка. Распутывать упряжь и освобождать хрипящих лошадей Настя не стала, выбежала на дорогу и со всех ног помчалась к оврагу, на бегу стягивая платком волосы.

…Илья уже больше двух часов сидел в овраге. Со стороны хутора доносились пьяные песнопения, рявканье гармони, топот ног, ругань казаков: справляли третий Спас, к которому была приурочена какая-то местная свадьба. Над головой суматошно носились, кричали птицы, всполошенные грозой, шелестел растущий на обрывистых склонах лозняк. Плотный, душный воздух можно было, казалось, разрезать ножом. Рядом, в кустах, зашуршало. Илья напрягся было, но это возвращался Мотька, с полчаса назад уползший на разведку. Съехав на животе по склону оврага, он с досадой потер оцарапанную щеку и шепотом доложил, что ребятня, сторожащая лошадей, частью сбежала в хутор смотреть на игрища, а частью забралась в курень, прячась от надвигающейся бури.

– Пора бы, морэ…

– Ох, подождать бы еще, – проворчал Илья. – На рассвете мне привычней как-то… Да и перезаснут они все.

– А ежли нет? Ежли сейчас так загремит, что не до сна будет? И кони разволнуются, не враз подойдешь… – хмурился Мотька.

Он был прав, и Илья, отгоняя невесть откуда взявшееся беспокойство, глубоко вздохнул и встал.

– Ну, помогай бог… Пошли.

Они тенями выбрались из оврага, прокрались через луг, пригибаясь при сполохах зарниц, туда, где темнели в ковыле конские спины. Лошадей было много, но Илья не собирался жадничать. Он наметил для себя того большого рыжего жеребца с высокой грудью, которого увидел неделю назад заходящим в реку впереди табуна. Илья всю неделю прикармливал рыжего хлебом и уже приучил к своему запаху. Ну, и еще пару-тройку на продажу, да и хватит. Бог жадных не любит, удачи не шлет.

Подойдя почти вплотную к табуну, Илья выпрямился, коротко, тихо свистнул. Рыжий узнал свист, тотчас отозвался сдержанным ржанием. Мотька только головой покрутил:

– Любят тебя кони, Смоляко…

– Да ведь и я ж их люблю! – хохотнул Илья, шагая навстречу рыжему. – Ах ты, красавец мой золотой, ну иди, иди ко мне… Со-о-олнышко…

– Стой, – сказал вдруг Мотька.

Илья замер. Сердце бухнуло, чуть не оглушив. Рыжий по-прежнему стоял возле него, тычась в плечо, а Илья, как во сне, смотрел на встающие одна за другой из высокой травы фигуры. Их было много. И это оказались вовсе не детишки-сторожа.

– Казаки… – выдохнул Мотька.

– Беги, морэ. – шепнул Илья. И кинулся в овраг.

– Куды?! Стоять! Ах вы, гады черномордые, мать-перемать! – загремело вслед, казаки бросились вдогонку, и Илья, скатываясь кубарем по заросшему лозняком склону, успел подумать: хорошо, что их так много. Если начнут бить – станут мешать друг другу, а там и утечь можно будет.

Убежать не удалось: в овраге их ждали. Казаки, видимо, оказались вовсе не дураками или же были уже учены и сразу догадались, почему внезапно, на ночь глядя, не побоявшись грозы, снялся с места цыганский табор. Догадались и легли в засаду возле табуна, несмотря на праздник и игрища. Их было человек десять, матерящихся, обозленных, и Илья, летя на землю от мощного удара, понял: все, отгулял цыган…

Мотьку он не видел и надеялся, что тому удалось сбежать лугом, на краю которого дожидались их кони под седлами. Но надежда была небольшой, да вскоре стало и не до Мотьки. Подняться с земли уже не давали, шумно пыхтели, ругались, били сапогами куда попало. Кровь, горячая и густая, залила глаза, сил оставалось только на то, чтобы прикрывать голову, но и эти силы были на исходе. «Настьку жалко…» – глотая соленую жидкость, подумал Илья. И отчетливо понял, что лишается ума, услышав вдруг пронзительное, отчаянное:

Назад Дальше