Структура момента - Ибрагимбеков Рустам Ибрагимович 5 стр.


Я отложил тарелку, встал. Видимо, голос мой услышали в комнате - оттуда появилась удивленная Нина.

- Научитесь вести себя в обществе, молодой человек, - подключился к разговору пожилой толстяк, густая седая шевелюра которого победно контрастировала с лысиной пушистоглазого мужа.

- Что случилось? - будто не замечая конфликтной ситуации, улыбнулась всем Нина и взяла меня под руку.

- По-моему, тебя ревнуют, Ниночка, - заявила женщина. - Другого объяснения быть не может.

- А ну-ка, а ну-ка, сейчас мы все выясним. - Продолжая улыбаться, Нина тянула меня за собой в детскую комнату.

- Что случилось? - Улыбка сползла с ее лица, как только была прикрыта дверь. - Почему у тебя такой ужаленный вид?

- Кто эта женщина?

- Жена Олежкиного декана. А в тем дело?

- Откуда она знает, что я у вас регулярно пою? И про шашлык?

- Ну, бог ты мой, рассказал кто-нибудь.

- Кто-нибудь?

- Ну, я сказала. А что тут такого? Нет, ты неисправим...

- А то, что я тебя ревную, это тоже ты ей рассказала?

- Ну, боже, не делай из мухи слона. Какой ты все-таки азиат...

- Да, я азиат... И мне не нравится, когда надо мной насмехаются...

- Это все твои выдумки... Они милые интеллигентные люди...

В дверь просунулась голова Олега.

- Кончайте, братцы, личные беседы. Ты бы лучше сходил за гитарой, Эдик. Он говорил громко и весело, чтобы было слышно в холле. - Ты что за номера выкидываешь? - уже другим тоном, обиженно и строго спросил он, войдя в комнату. - Напился, что ли? Люди первый раз в доме. Брось свои кавказские штучки... Ну что она тебе сказала? Ты никогда не пел у нас? A то, что ты сто лет в Нину влюблен, об этом даже сторож у нас в институте знает. Иди извинись перед людьми. И на этом кончим!

- Не буду я ни перед кем извиняться.

- Ну не извиняйся. - Олег поморщился. - Черт с тобой. Оставь только людей в покое. Сиди себе помалкивай. - Он пошел к двери. Нина направилась следом.

- Все не так было, - попытался я остановить их. - Они же откровенно насмехались...

Олег, поправив свободно завязанный галстук, замедлил шаг у самого порога.

- Слушай, - сказал он, глядя чуть в сторону, мимо меня, - неужели ты не понимаешь, что надоел всем? Ты же не ребенок, есть же какой-то предел, в конце концов. Она тебя жалеет, я терплю, но ты-то сам должен понимать, что так дальше продолжаться не может. Пора кончать эти детские игры. Ну любишь, страдаешь, я все понимаю, ну а что дальше! Тебе же и о своей жизни надо подумать...

Нина молча, ни слова не произнеся, вышла вслед за ним, оставив меня у полки с детскими книжками и коллекцией игрушечных автомобилей. На красном кузове одного из них было написано "хи-хи" - как раз в соответствии с ситуацией.

Странное у меня было в этот момент состояние: после сказанного Олегом потеряла всякий смысл обида на то, что именно Нина, Нина, в которую я влюбился, еще сдавая вступительные экзамены в университет, своей болтовней дала повод для насмешек надо мной. Страшно было другое. Она молча выслушала все, что сказал ее муж, и не попыталась даже возразить, сказать хоть слово в мое оправдание. Она, которая на протяжении четырнадцати лет твердила мне, что так нуждается в моей любви.

Я прошел через холл, глядя прямо перед собой, не замечая людей, мимо которых двигался. Женское лицо, мелькнувшее справа, было одновременно похоже и на Нину, и на женщину с жемчужными серьгами, отсекшую четырнадцать лет моей жизни с легкостью опытного хирурга-онколога.

Так и подмывало треснуть гитару, лежащую на заднем сиденье, об асфальт, но, открыв дверцу и оказавшись за рулем, я разрядил часть обиды в машину. Взревев как от боли, она вылетела со двора задним ходом и, развернувшись, помчалась по опустевшим улицам Москвы, пугая редких прохожих.

Алик не спал - в кабинете горел свет. Никакого желания беседовать с кем бы то ни было я в себе не ощущал, поэтому сразу же прошел в спальню и, не раздеваясь, ничком плюхнулся на тахту.

Подслеповатого старичка-музыканта напоминал я себе сейчас. Почему подслеповатого? Да потому, что не видел того, что каждому бросалось в глаза с первого взгляда, - любимый и бережно хранимый годами инструмент оказался давно источенным в труху и готов был рассыпаться от любого, самого легкого прикосновения. Стоило только прикоснуться. Но я ведь годами довольствовался малым - бережным сдуванием пыли.. В память о былом...

Шаги за дверью отвлекли меня от самокритичных сравнений; Алик заглянул в спальню.

- Не спишь?

- Нет.

- Ты извини, конечно, - он сделал над собой ощутимое усилие, - но тебе все же надо съездить домой... хоть на два-три дня... Неудобно... Могилу надо привести в порядок... И дом заброшенный стоит... Без тебя невозможно. Ты только скажи что и как сделать, а мы доведем до конца...

Я закрыл глаза. Что-то надо было ему ответить, что-то конкретное. Но что?

- Ты прав, Алик... Я очень виноват... перед всеми... - Ничего конкретного не придумалось. Голос мой испугал Алика.

- Ты не волнуйся. Мы ходим на кладбище. Там все в порядке. И когда она жива была, ребята к ней заходили.

- Спасибо. Я постараюсь поехать, Алик... Сделаю все, что в моих силах. - Я опять закрыл глаза.

Он вышел из спальни, тихонько прикрыл за собой дверь, а я окончательно понял, что все в моей жизни уже давно предопределено, каждый шаг, каждое слово являются следствием однажды принятого неверного решения... Но структура (по выражению одного физика, приятеля Олега Владимирского) того печального момента, с которого все началось, была такова, что поступить как-то иначе было невозможно, - другого повода оставаться в Москве не было, а уехать я не мог. Из-за Нины. Только ложь могла тогда помочь...

Стоило скрыть от матери свою неудачу на вступительных экзаменах в университете, как постепенно, понемногу я полностью утратил способность управлять своей жизнью. Одна ложь вынужденно влекла за собой другую. Если ты поступил в университет, то, естественно, должен переходить с курса на курс, сдавать экзамены, ездить на практику и в конце концов получить диплом. Изменить что-либо было невозможяо: история оказалась мучительно затяжной...

А тогда я надеялся, что уже через год смогу рассказать матери правду. Сдам вторично вступительные экзамены, поступлю в университет и уже студентом какая, в общем-то, разница, первого или второго курса? - приеду домой вместе с Ниной, познакомлю ее с матерью и объясню причину своей лжи. Я был уверен, что мать, увидев Нину, поймет меня и простит. Но, увы, весной Нина, которая, как и я, искренне верила в то, что у нас любовь на всю жизнь, познакомилась с пятикурсником Олегом Владимирским, капитаном сборной университета по баскетболу (она пыталась научиться играть), и дальше события развернулить так, что к началу вступительных экзаменов у меня пропало всякое желание учиться в университете, да и возможности не было - и в голову ничего не лезло, и работу на фабрике я оставить не мог, надо же было на что-то жить.

Домой я почти перестал ездить; мать была убеждена, что я учусь, и с гордостью демонстрировала все мои письма, а встреч с друзьями я старался избегать.

На похоронах матери стало ясно, что, хоть друзья и осуждали мое поведение, для всего города я стал легендарной личностью, достигшей немыслимых высот. Считалось, не без моих стараний, конечно, что я работаю в закрытом научно-исследовательском центре и вот-вот должен защитить докторскую.

Заколотив окна и двери дома, я уехал в Москву сразу же после погребения, не оставшись даже на традиционные третий и седьмой день поминовения покойницы. Не приехал я и на сороковой день. Из-за денег, которых у меня не было, а по всеобщим предположениям должно быть полно...

И как это женщины умудряются копить деньги при самых скромных заработках? Слабая надежда взять в долг не покидала меня и когда я шел по плохо освещенному двору, и когда поднимался по крутой, узкой лестнице старого московского дома на второй этаж. Прислушавшись к странному шуму за дверью тихим сдавленным вскрикам, сердитому шепоту, скрипу половиц, - я назвался, не дожидаясь, пока спросят, чтобы погасить панику, вызванную моим звонком. Дверь тотчас открылась. Счастливая улыбка, которой меня встретили, относилась не только ко мне. Поздний звонок, слава богу, не принес неприятностей, тревога оказалась ложной - вот еще почему так сияла Таня, впуская меня в длинный, широкий и захламленный коридор.

- Мы думали, участковый, - сообщила она весело, тщательно запирая за мной дверь.

Из туалета вылез прожорливый Толик, а в комнате из-под кровати выскочила шестилетняя Маша. В отличие от Толика, которого и хотел застукать участковый, она пряталась под кровать без всякой необходимости, и многочисленные попытки объяснить ей, что приход участкового для нее не опасен, результатов не давали.

- А где Оля? - спросил я, когда Таня поставила передо мной чай в стаканчике армуды, когда-то мною же и подаренном.

- На репетиции.

- Что нового слышно?

- Что нового слышно?

- Все ждет, - вздохнула Таня, пытаясь печальной усмешкой как-то отделить себя от осуждаемого всеми поведения сестры.

Толик с аппетитом поглощал бутерброды.

- Ну, как она? - спросил я его. Имелась в виду жизнь. Надо же было и Толика вовлечь в беседу, чтобы сделать приятное Тане. Очень уж она стеснялась своего сожителя.

- Скоро еду. - Бедняге не сразу удалось проглотить содержимое туго набитого рта, и он долго прокашливался, прочищая горло.

- Письмо пришло...

- Откуда?

- Из Таганрога.

- Но ты же не пьешь сейчас.

- Они лучше знают. - Толик покосился на Таню и обреченно полез в карман за письмом. - Надо ехать.

- Глупость какая-то. - Таня сунула Толику очередной бутерброд; Маша рисовала здесь же за столом, слушая разговоры взрослых. - Какие-то посторонние люди руководят твоей жизнью.

- Они не посторонние, - с унылым резоном возразил Толик, принимая бутерброд. - Они мой цикл знают. Раз пишут "пора", значит, скоро запью.

Письмо было от сотрудников Таганрогской психиатрической лечебницы и начиналось словами: "Дорогой Толик, что же ты не едешь? Мы тебя ждем. Пора..." Почему-то от своего алкоголизма он лечился только в Таганроге, хотя родился и всю жизнь прожил в Москве.

- Видишь? Надо ехать...

- Неужели у тебя ни капли воли нет?! - сердилась Таня. - Ты же обещал.

Толик виновато шевелил рыжими усами и ел. Обжорство было его спасением; даже многолетний алкоголизм не подорвал могучего Толиного здоровья. В перерывах между запоями и догадаться нельзя было, что он так тяжело болен: ни красноты в глазах, ни дрожания рук, ни расширенных сосудов, вполне цветущий вид был у Толика, считавшего себя художником и поэтому нигде не работавшего.

Но от участкового Толик прятался по другой причине. Таня охотно eго содержала (в общем-то и не любя особенно, так просто жили вместе, сошлись по случаю, как говорится), но мужем у нее числился совсем другой человек. Именно числился, потому что никакого отношения к ней не имел, и зачастил в дом лишь последнее время, из-за того же участкового. В отличие от Толика, он жаждал, чтобы его застали здесь и зафиксировали этот факт в каком-нибудь официальном протоколе.

Звали его Яшей. По всеобщему мнению, он был гениальным кинорежиссером; короткометражка, которую он снял на одной из провинциальных студий, действительно получила несколько международных премий, но почему-то восстановила против него руководство студии.

Яша приехал в Москву, был обласкан крупнейшими кинематографистами страны и начал переговоры о постановке полнометражного фильма в столице. Дело это, видимо, было сложное, затяжное; деньги, полученные за короткометражку, уже давно съедены, а главное - возникла необходимость в московской прописке: по всеобщему уверению, прописка могла значительно упростить ситуацию. И тут, конечно, вспомнили о Тане и Оле. Кто же, как не они, должны помочь начинающему гению?

Поскольку Оля ждала своего Чиндяйкина, а Тане вроде терять было нечего за Толика она замуж не собиралась, а отец Маши исчез через год после ее рождения - то выбор пал именно на Таню. И она безропотно пошла в загс, чтобы малознакомый ей Яша имел возможность снимать в Москве свои гениальные фильмы. С тех пор он появлялся редко, голодный и смущающийся, с большим желтым портфелем, в котором среди предметов первой необходимости - бритвы, зубной щетки, запасного белья и нескольких сценариев - лежали две круглые жестяные коробки с его фильмом.

Яшу кормили, давали возможность помыться, и он опять исчезал, чтобы продолжать свою борьбу за полнометражный фильм.

Толик Яшу не любил. Как-то Яша робко заметил, что сочетание бисквитного пирожного с соленым огурцом может привести к несварению желудка, и, к несчастью, ночью железный Толик впервые в жизни почувствовал себя неважно. Утром, будучи натурой художественной и склонной к суеверию и мистике, Толик заявил, что у Яши дурной глаз и в дом его пускать опасно. Всерьез этого никто не принял, но угрюмая настороженность Толика еще более сократила число Яшиных визитов. И так бы все и шло, если бы кто-то из соседей не разнюхал про Танин брак и не сообщил куда следует. С тех пор зачастил участковый, требуя Яшу и возражая против Толика. Выражаясь официально, он утверждал, что брак с Яшей носит фиктивный характер, и настаивал на лишении его прописки. Этим и объяснялась нервная обстановка в доме. Любой стук в дверь мог означать очередную облаву.

Теперь Яша стал появляться чаще, обязательно заходил с какими-нибудь просьбами к соседям, громко стучал молотком на лестничной площадке, чтобы обратить на себя внимание, участвовал в работах по озеленению и благоустройству двора, но бдительность участкового усыпить было трудно - он требовал, чтобы Яша, как и положено, ночевал в доме, если Таня действительно его жена. Осуществить желание участкового было трудно не только потому, что это не нравилось Толику, - в квартире было мало места, во второй комнате спали Оля и Маша. А Оля ждала Чиндяйкина, и другой мужчина в ее комнате был немыслим. Hе потому, что Оля была ханжой, - пусть бы лежал себе на раскладушке, - ей не хотелось огорчать Чиндяйкина. Очень ревнивого, по ее словам. За шесть месяцев совместной жизни в Новосибирске, где она работала суфлером в драмтеатре, а он актером, Чиндяйкин успел убедить Олю во многом: и в своей любви, и в необходимости вернуться в Москву и ждать там его приезда, и в своей ревности, и в своем достойном столичной сцены таланте, и во многом другом. Она терпеливо ждала приезда этого Чиндяйкина уже два года, продолжая любить и надеяться. Шестьдесят пять рублей, лежавшие в вазе на буфете, остались от тех ста пятидесяти, которые Оля собрала к первой назначенной Чиндяйкиным дате приезда. Эта дата несколько раз менялась, а с некоторых пор Чиндяйкин вообще не подавал никаких признаков жизни, предварительно, перед самым исчезновением, попросив выслать ему деньги на билет.

- Почему не ешь? - спросила Таня, пододвигая тарелку c бутербродом.

Я, поблагодарив, отказался. И посмотрел на часы.

- Сколько? - поинтересовался Толик.

- Без двадцати одиннадцать.

- Что-то Оля задерживается, - продолжая рисовать, заметила Маша.

- Пошла бы спать, - неуверенно предложила Таня.

- Я Олю жду.

- Напрасно. Она сегодня поздно придет.

Я удивился - обычно Оля прибегала домой сразу же после репетиции.

- Отмечают сотый спектакль "Двух веронцев", - пояснила Таня. - У тебя дело к ней?

Я кивнул и наконец решился.

- К вам обоим. Но раз Оли нет, может ты... как-нибудь... - Я замялся; наедине без Толика и Маши все было бы гораздо проще, но они с откровенным интересом ждали продолжения. - Мне домой надо слетать. Необходимо позарез... И как назло пустой. Подумал: может, у вас есть? Собираете, может, на что-нибудь... и пока вам не нужны. А через месяц я вернул бы.

- Мне тоже в Таганрог надо, - обиженно сказал Толик.

Таня бросила на него гневный взгляд.

- Никуда ты не поедешь.

Толик опять полез в карман за письмом.

- Да ты прочти, что пишут.

- Ладно, потом поговорим, - оборвала она его, - вся ночь впереди.

- Нет у них денег, - сообщила Маша, - не собирают они... Сколько ни говорю - как об стенку горох!

Таня густо покраснела; как и Оля, она не умела отказывать. Многие сложности в жизни сестер объяснялись именно тем, что им трудно было сказать "нет".

Я поспешил на помощь:

- Я так, на всякий случай. Нет так нет. Обойдусь...

Краснота на лице Тани сменилась голубоватой бледностью.

- Что же делать? - Она беспомощно оглянулась по сторонам как бы в поисках денег. - Как же быть? У меня только тридцать рублей.

- А жрать на что будем? - довольно спокойно поинтересовался Толик.

- Достанем где-нибудь...

- Нет-нет, - я встал, - я не возьму. Речи быть не может.

На Таниных щеках опять проступил красный цвет, но уже пятнами...

- Тебе же лететь... А мы достанем... И у Оли рублей двадцать есть. Как-нибудь дотянем...

- Спасибо, Танюша. - Я ласково притронулся к ее руке у локтевого сгиба. Очень благодарен, но...

Она не стала больше уговаривать.

- Ты извини, пожалуйста. Как ужасно получилось!

- Все нормально, - успокоил я ее, - это ты извини.

Маша, отложив карандаш, вдруг встала, подошла к буфету и вытащила из вазы несколько десятирублевок - те самые чиндяйкинские.

- А это что за деньги? - спросила она, вскинув руку над головой.

- Маша! - вскрикнула Таня. - Не смей!

Помрачневший было Толик оживился.

- Маша, эти деньги трогать нельзя! - сказал он, дурашливо скорчив строгую гримасу. - Они не для тебя отложены.

Таня, застыв, прижав ладони к щекам, ждала развязки ситуации. Маша продолжала протягивать им деньги.

- Этот ваш Чиндяйкин все равно не приедет, - сказала она торжествующе. Он обманул тетю Олю. Я знаю.

- Маша, замолчи, - шепотом попросила Таня.

- И тетя Оля знает. Два года уже прошло...

- Маша, положи деньги на место, - по возможности строго сказал я, - дети не должны вмешиваться в разговор старших.

Назад Дальше