Война никогда не кончается (сборник) - Ион Деген 11 стр.


Танк с необычным десантом на корме метался по тесным улицам незнакомого города. И вдруг я увидел церковь, служившую мне ориентиром в течение трех дней. Вон за тем углом нас уже не достанет ни один снаряд. Мы выскочили на улицу, которую очистил от немцев наш родной стрелковый батальон. И тут произошло самое невероятное.

Через несколько минут артиллерийский младший лейтенант, смущенно оправдываясь, рассказывал, почему это случилось. Пять дней они дрожали при мысли о немецких танках. И вот на несчастную пушку мчится танк с немецким десантом на корме. Только смертельная опасность могла подхлестнуть расчет за считаные секунды развернуть орудие на девяносто градусов. Они даже не предполагали, что танк может появиться с этой стороны.

Вот эти секунды и спасли нашу жизнь. До пушки оставалось менее пятидесяти метров.

Механик-водитель открыл свой люк и, почти остановив машину, выдал такую матовую фиоритуру, какую улицы Вильнюса не слышали со дня своего основания. Эхо аккомпанементом прокатилось по улице. Где-то вверху затрещал автомат. Пули застучали по крыше башни и по корме. Танк остановился перед орудием.

Я выбрался через люк башнера и попал в объятия ликующего младшего лейтенанта. Пока он объяснял мне причину своей ошибки, артиллеристы взобрались на корму танка, сняли с убитых немцев часы, сапоги, выпотрошили карманы, забрали автоматы.

Пройдет восемнадцать лет. В Киеве, в ресторане «Динамо», с женой и двумя приятелями мы будем отмечать торжественное событие. За соседним столом шестеро крепко выпивших мужчин закончат очередной графинчик с водкой.

Не могу уверить, что им действительно не понравилась наша еврейская компания. Но то ли по причине моей повышенной чувствительности к этому проклятому вопросу, то ли потому, что я тоже не был трезв как стеклышко, я решил выяснить отношения с сидевшим поблизости крепышом, который, как мне показалось, сказал что-то неуважительное по нашему поводу, вызвавшее веселую реакцию за их столом.

Жена не успела остановить меня. Я встал и направился к крепышу. Он уже поднял руку, чтобы отразить мой удар. И тут мы оба одновременно раскинули руки и заключили друг друга в объятия.

Бывший артиллерийский младший лейтенант усадил меня рядом с собой и мы выпили за встречу.

– А где же твоя Золотая Звезда? – с недоумением посмотрел он на лацкан моего пиджака. Ведь за Вильнюс тебя представили к Герою?

Он ошибся. К званию Героя меня представили не за Вильнюс. Но какое это имело значение? Все равно не дали.

А тогда, в Вильнюсе, пока башнер телефонным проводом соединял концы разрезанного ремня, я спустился в полуподвал к командиру стрелкового батальона и узнал, что им больше не нужна моя помощь. Полк подошел к реке.

Из полуподвала я выбрался во двор и вышел на внезапно ожившую улицу. У танка собрались люди в рваной гражданской одежде с красными повязками на руках. Партизаны. Наши. У поляков красно-белые повязки.

Я подошел к партизанам и с удивлением услышал, что все они говорят на идише. С трудом подбирая слова забытого мной языка, я спросил, кто они.

Боже мой! Они чуть не разорвали меня на куски. Каждый хотел обнять меня. Каждый хотел пожать руку. Мало того что он командир советского танка, так он еще и ид!

Мои ребята достали бачок, и мы вместе с партизанами выпили трофейный спирт за встречу, за победу.

Через двадцать лет я буду читать тайно переданную мне книгу «6 000 000 обвиняют», речь генерального прокурора Израиля господина Гаузнера на процессе Эйхмана. И вдруг на одной из фотографий, иллюстрирующих книгу, я увижу знакомое лицо командира еврейского партизанского отряда. Из подписи к фотографии я узнаю имя этого командира – Аба Ковнер.

А еще через одиннадцать лет после путешествия с женой и сыном по бывшей Восточной Пруссии, после блужданий по маршруту моих танков, после посещения могилы, в которой, как считали, похоронили и меня, хотя вместе с тремя танкистами нашего экипажа похоронили только мои погоны, мы остановились в Вильнюсе.

В поезде из бывшего Кенигсберга я провел бессонную ночь, перегруженный воспоминаниями и эмоциями, и сейчас, предельно уставший, я сидел на скамейке на незнакомой улице чужого Вильнюса.

Жену и сына удивляли несвойственная мне пассивность, мое нежелание погулять по городу и осмотреть его достопримечательности.

Я сидел спиной к новому зданию из стекла и бетона, замыкавшему небольшую площадь. Жена сказала, что это Дворец бракосочетаний. Мне не нравилось это здание, чужеродное на вильнюсской улице. Мне было неинтересно или безразлично, что в нем находится. Мне хотелось побыстрее оказаться у себя дома, на тахте, с книгой в руке.

Справа сквозь зелень листвы проступала церковь. Знакомые детали волшебным ключом стали медленно отмыкать подвалы памяти. Я абстрагировался от площади, которой не было, от замыкающего ее Дворца бракосочетаний, которого не было. Я вдруг увидел улицу такой, какой она была тридцать один год назад.

Здесь, где стоит скамейка, на которой мы сидели, был подъезд красивого дома в стиле барокко. Здесь, в трех метрах от скамейки, мы похоронили Ванюшку Соловьева и его экипаж.

Я вскочил на ноги. Как собака, взявшая след, я быстро пошел по знакомым улицам. Жена и сын едва поспевали за мной. Я показывал им окна, из которых стреляли немецкие пулеметы. Я показывал перекрестки, на которых нам повезло раздавить немецкие пушки.

Я шел к подворотне, войдя в которую, справа я найду полуподвал, тот самый, командный пункт стрелкового батальона.

Жена по диагонали пересекла двор и окликнула меня из проезда:

– Посмотри, вот след твоего танка. С двух сторон в кирпичных стенах проезда я увидел глубокие борозды, пропаханные надкрылками моего танка.

Из ворот мы вышли на улицу, поднимавшуюся к знакомой церкви. К ней примыкала пересекающая улицу арка. За ней должна быть тесная площадь. Но площадь оказалась просторной, открытой. Я не узнавал ее.

Пожилая женщина неохотно ответила на мой вопрос. Да, она местная, да, она знает, да, вон на том месте, замыкая площадь, стоял большой четырехэтажный дом. А вот здесь, слева от церкви, во время войны было еврейское гетто.

Женщина ушла. Жена и сын молчали, оставив меня наедине с моими воспоминаниями.

Значит, пять дней я воевал в еврейском гетто, не имея об этом представления? Значит, не случайно пришли сюда еврейские партизаны?

Все не случайно. Даже в пекле уличных боев была, оказывается, какая-то закономерность, будившая мою генетическую память. Летом 1975 года я уже был евреем. Я уже понимал. А тогда…

Утром 13 июля утихли бои. Не знаю, почему именно ко мне пехотинцы привели пленного гауптштурмфюрера. Целенького. Со всеми регалиями, даже с небольшой золотой свастикой на левом лацкане кителя. По знакам различия я определил, что он танкист. Солдат вручил мне его документы. Я сел на каменную тумбу и стал их просматривать. Командир танкового батальона в дивизии СС. Гауптштурмфюрер? Не может быть! Гауптштурмфюрер – это гауптман, капитан.

Структура эсэсовской танковой дивизии была мне знакома до мельчайших подробностей. В дивизии только один танковый полк, состоящий из трех батальонов. В каждом батальоне танков больше, чем в советской бригаде. Командиром батальона должен быть полковник, а передо мной стоял капитан. Много орденов, пожилой (1913 года рождения, то есть тридцать один год), командир эсэсовского танкового батальона, и всего лишь гауптштурмфюрер!

– Зецен зи зих, битте, – указал я ему на соседнюю тумбу. Эта фраза еще не вызвала у меня языковых затруднений.

И вот, мобилизовав эти «обширные» знания, я начал допрос, на который меня никто не уполномочил. Просто было очень любопытно, каким образом в Вильнюсе оказался командир танкового батальона дивизии «Викинг».

Гауптштурмфюрер с насмешкой наблюдал за тем, как мучительно я подбираю слова, чтобы сконструировать фразу, и вдруг ответил на вполне приличном русском языке.

Оказалось, что часть танков немецкого батальона выскочила из окружения северо-западнее Вильнюса. Его танк Т-6, тигр, был подбит, а он вместе с двумя членами экипажа вернулся в город. Он австриец, родом из Вены, учился в университете. В 1933 году из идейных соображений вступил в национал-социалистическую партию.

– А вы знаете, что я еврей? – с вызовом спросил я. – Ну и что? Я знаю, что вы из Второй гвардейской танковой бригады, и догадываюсь, что вы коммунист. Этого уже достаточно, чтобы вас убили, если бы вы попали в наши руки. То, что вы еврей, уже ничего не прибавило бы.

– Но вам-то добавляет унижения, что вас, фашиста, допрашивает еврей и что ваша жизнь сейчас полностью в моих руках? Кстати, почему бы мне не убить вас? Вы на моем месте, надо полагать, не раздумывали бы?

– Большего унижения, чем отступление из-под Витебска, а до этого – из-под Москвы, мне уже не пережить. Большего разочарования, чем крах идеи, у человека быть не может. А то, что вы еврей, для меня лично не имеет значения. Большинство моих друзей в Венском университете были евреями. Нескольких из них после тридцать восьмого года мне удалось переправить в безопасную эмиграцию. Некоторые не хотели поверить моему предвидению, во что выродится идея национал-социализма. Увы, все эти социализмы, и национал– и марксистско-ленинский, – клок сена на оглобле повозки, в которую запряжена подыхающая кляча. Приманка для идиотов.

Я схватился за парабеллум. Гауптштурмфюрер слегка улыбнулся и продолжал:

– Вам, по-видимому, нет еще двадцати лет. В вашем возрасте и, к сожалению, даже позже я тоже слепо верил. Я видел, как идейных национал-социалистов оттирает всякая шваль – люмпены, карьеристы, уголовники. Вас ведь удивило, что я всего лишь гауптштурмфюрер. Честным людям нет места при любом социализме. Убьете вы меня или не убьете, для меня все кончено. Германия кончена. Даже ваш фюрер завершил бы это, уложив еще несколько миллионов иванов. Но ваши союзники высадились пять недель назад. Это ускорит конец. Обидно. Но еще обиднее, что одна фашистская система побеждает другую.

Я снова откинул клапан кобуры пистолета. – Если вы уцелеете в этой бойне, у вас еще будет возможность убедиться в справедливости моих слов. И поверьте мне, вы перестанете гордо заявлять, что вы еврей. Фашизм всегда фашизм. Коричневый или красный. Увидите, какой антисемитизм расцветет в вашей стране. Обидно, что социализм оказался химерой. Но существуют законы природы, и против них не попрешь. Нельзя создать перпетуум-мобиле.

Личность моя раздваивалась. Этот гнусный фашист клеветал на мою родину, на мою святыню, за которую я шел в бой. Мне хотелось тут же застрелить эту гадину. Но вместе с тем непонятная, непозволительная, подлая симпатия к сидевшему напротив меня человеку демобилизовала во мне все то, без чего мой танк был бы просто грудой бесполезного металла.

Мне стало стыдно, что я такой слюнтяй, что я сейчас не мог нажать спусковой крючок парабеллума. Я приказал солдатам увести его в штаб полка.

Сделав несколько шагов, гауптштурмфюрер остановился:

– Младший лейтенант, возьмите это на память. Он протянул мне автоматическую ручку удивительной красоты – красную, с вкраплениями перламутра, с изящным золотым пером, с золотым кольцом вокруг колпачка и таким же держателем. Как она не попала в поле зрения славян, взявших его в плен?

Экипаж обогатился более существенными трофеями – консервами и водкой.

Мы завтракали, когда вдруг появился забытый нами Варивода и приказал танку следовать в фольварк, из которого взвод спустился в Вильнюс.

Накрапывал теплый дождик. Танк перевалил через железнодорожные пути и медленно поднимался по уже знакомой улице мимо кладбища.

Я был пьян. От водки. От сознания, что выжил в пятидневном аду. От силы, прущей из каждого мускула.

Общевойсковой капитан поднятой рукой остановил мою машину.

– Гвардии младший лейтенант, это вы командир взвода?

– Я. – С вами хочет побеседовать товарищ Эренбург, – капитан ткнул указательным пальцем в сторону кладбища.

На мраморной плите сидел Илья Эренбург в черном, блестящем от дождя немецком плаще. Напротив сидел немецкий генерал. Несколько солдат с автоматами охраняли эту группу.

Илья Эренбург! Как мне хотелось поговорить с ним! Пламенные статьи Эренбурга и «Василий Теркин» Твардовского воевали рядом со мной. И вот сейчас, здесь, в нескольких метрах от меня настоящий, живой Илья Эренбург и почему-то хочет побеседовать со мной.

Откуда мне было знать, что вчера в Москве прогремел салют – двадцать залпов из двухсот двадцати четырех орудий в честь взятия Вильнюса. Эх, мне бы двадцать выстрелов из одного моего танка! Уверен, что салют не стал бы менее громким, если бы стреляли только двести двадцать три орудия.

Но это я так думаю сейчас. В ту пору подобная крамола не могла забраться под мой пропыленный и промасленный танкошлем. И конечно, я не знал, что в приказе Верховного главнокомандующего среди особо отличившихся частей назвали Вторую отдельную гвардейскую танковую бригаду и добавили к ее многочисленным титулам звание Вильнюсской за то, что из восемнадцати танковых взводов бригады воевал только один, а еще точнее – из шестидесяти пяти воевало только три танка. Уверен, что Верховного главнокомандующего не волновали подробности, которых он к тому же не знал. Но дотошный Эренбург, наверное, знал. И может быть, именно поэтому он хотел побеседовать с младшим лейтенантом.

А уж как младший лейтенант хотел побеседовать с Эренбургом! Прочитать бы ему мои стихи. Но ведь я же, свинья, надрался. От меня же разит водкой на километр. И гимнастерка моя заправлена в брюки. И парабеллум торчит на пузе. Не стану же я объяснять Эренбургу, что в танке нельзя иначе.

Эренбург посмотрел на меня из-за кладбищенской ограды грустными еврейскими глазами. Мундштуком трубки, как крюком, он оттянул и без того оттопыренную нижнюю губу.

Мне так хотелось подойти к нему! – Виноват, товарищ капитан, мне приказано немедленно прибыть в бригаду.

К сожалению, капитан, по-видимому, не знал, что исполняется последний приказ. Он даже не повторил приглашения.

Много лет я укорял себя за малодушие. Иногда я представлял себе, как эта встреча могла повлиять на мою судьбу. Только значительно позже я понял, что все должно было быть, как случилось. И пять дней штурма в Вильнюсском гетто. И встреча с евреями-партизанами. И потом, через две недели, оцепенение в Девятом форту в Каунасе, когда я стоял перед горой детских ботиночек и слезы, как расплавленная лава, текли из моих глаз. И сбывшееся пророчество гауптштурмфюрера, которого случайно, как мне показалось, я не пристрелил.

Все должно было случиться как случилось, чтобы сегодня я вспоминал о Вильнюсе у себя дома, в Израиле.

1990 г.

Постскриптум с Барухом Шубом

До этого дня, до шестидесятилетия со дня Победы, мы были знакомы с Барухом Шубом лет двадцать пять. Мне нравился этот старый ветеран. Да и он, я ощущал, симпатизировал мне. Поэтому согласился участвовать в радиопередаче второго, главного канала израильского радиовещания, на которую нас и еще моего друга Авраама Коэна, председателя Союза воинов и партизан инвалидов войны с нацизмом, пригласил видный журналист Ицхак Ной. Передача, посвященная шестидесятилетию Победы над Германией, транслировалась вечером восьмого мая.

Передача уже приближалась к концу, когда журналист спросил Авраама Коэна, где он встретил День Победы. «В госпитале», – ответил Авраам. Такой же вопрос Ицхак задал мне. И я ответил: «В госпитале». Затем журналист спросил об этом Баруха. Ответ отличился от нашего. Оказывается, победа не вызвала всплеска эмоций подобных нашим, у небольшой группы евреев, бывших партизан, оказавшихся в Румынии, через которую они пытались нелегально пробраться в Грецию и дальше в Палестину, прикрываясь фальшивыми документами. Конечно, они не могли не обрадоваться победе. Но слишком сложным, напряженным и небезопасным было их положение в чужой стране. Обстановка была неидеальной для всплеска эмоций.

– Ну хорошо, – спросил Ицхак, – но был у тебя на войне какой-нибудь особый день, который ты запомнил?

– Конечно, был. И этот день я никогда не забуду. Это было тринадцатого июля 1944 года. Наш еврейский партизанский отряд вступил в Вильно. Мы с севера вступили. Красная армия наступала с востока. Я улыбнулся. Ицхак Ной заметил мою улыбку и спросил:

– Что-нибудь не так? – Так. Только Красная армия окружила Вильнюс еще восьмого июля.

Барух посмотрел на меня, кивнул и продолжил: – Так вот этот день тринадцатого июля, это утро я никогда не забуду. Я помню его, как будто это было вчера.

– И погоду ты помнишь? – спросил я. – Конечно. Моросил теплый летний дождик. – И помнишь, где вы остановились, когда пришли в город?

– Конечно. Возле советского танка. И ты не поверишь, – сказал Барух, обращаясь ко мне, – командиром этого танка был еврейский мальчик.

– Поверю, Барух, поверю. Пожми руку этому еврейскому мальчику. Это был я.

Глаза Баруха повлажнели. Он схватил мою руку. Авраам и Ицхак на мгновение потеряли дар речи. Студию заполонила явно непредусмотренная пауза. Первым, как и положено, пришел в себя Ицхак Ной:

– Невероятно!

2005 г.

После боя

Запахло жженной резиной. Мы выбрались из танка и осмотрели катки. Сапоги утопали в месиве горячего песка и хвои. Широкие лапы сосен, клейкие и душные, подталкивали нас в спину.

Так и есть – горят резиновые бандажи. Доконали их песчаные просеки. Надо перетягивать гусеницы. Собачья жизнь.

Подъехал второй танк. Леша соскочил с надкрылка и подошел к нам.

– Помочь? Ну и видок у него! Лицо словно высекли из серого песчаника. Комки грязи в уголках глаз. Мы тоже не чище. Марш – это не свадебное путешествие. Но не в пыли дело.

И не в усталости. Такая тоска на его лице – посмотрит птица и умолкнет. Тяжело нам далась эта ночь. В бригаде только вдвоем мы остались из нашего выпуска. А было восемнадцать свежеиспеченных младших лейтенантов. Затоскуешь. Следа не осталось у него от недавней радости. Три года Леша ничего не знал о маме. После освобождения Одессы они нашли друг друга. Никого, кроме Леши, у нее нет. Он ей денежный аттестат выслал. Как не радоваться? Но сейчас у него такое лицо…

Назад Дальше