Итак, я шар… Шар!!!
К Галине он ближе. Она старше его на три года, но в восприятии она - младшая. Это оттого, что он видел ее в беде, пережил эту беду вместе с ней. И взял все на себя, как, может, взял бы отец, будь он жив.
По времени все произошло тогда, когда у матери пропали все перевязанные ниточками деньги. Случилась реформа. Он, занятый Галиной, просто не успел мать предупредить, а потом узнал, что мать не поверила газетам и спрятала деньги поглубже, веруя, что они «вернутся». А им с Галиной очень нужны были в тот момент деньги. Он работал в молодежной газете и учился заочно в университете, жил в общежитии, ждал комнату, на воскресенье ездил женихаться к Наталье.
Откуда у него могла быть живая копейка? Комнату ему обещали в доме, где жили Виктор Иванович и Зинченко, прямо в том же подъезде. Из полуторки - так называли однокомнатную квартиру - на первом этаже должен выехать милиционер, у которого родилась тройня. Целое событие для города. Милиционер пил без просыху сразу от двух потрясений в жизни - трех дочерей и предложенной ему сразу трехкомнатной квартиры. Ни то, ни другое он осознать не мог, потому и пил от неимоверного звона в голове. Милиционер ведь однокомнатную только-только получил, до того они жили так, что семилетний сын спал буквально у них в ногах, на сдвинутых стульях. Как они радовались полуторке, все время ходили и спускали воду из бачка и слушали, как набирается вода снова. И здрасте пожалуйста, получите трехкомнатную! Правда, уже есть трое девчонок! Тоже здрасте пожалуйста! Как же это у него получилось - тройня? Это значит, особенность какая-то в нем есть? Что-то не такое, как у всех? Именно на этом месте в голове у милиционера начинался звон… Хорошо, что пришел хороший парень-журналист смотреть квартиру, и он ему честно рассказал про звон. «А когда приму, проходит». Они выпили первую «маленькую», дернули цепочку у бачка, послушали воду, вышли покурить и тут встретили Зинченко и Виктора Ивановича, который только что приехал из Москвы, где он кончал ВПШ. И почему-то Виктор Иванович не просто узнал Валентина, как мальчика из «нашей школы», а как-то очень его обнимал, и вздыхал, и даже вроде всплакнул. Хорошо, у милиционера снова зазвенело в голове, пришлось пойти к нему в квартиру, выпить за здоровье дочек вторую «маленькую», дернуть за цепочку.
Надрались тогда прилично. По квартирам их разводил сын милиционера, мальчик с печальными косенькими глазами. Валентин заночевал у Виктора Ивановича, а ночью тот его разбудил, повел на кухню и все рассказал.
Оказывается, он любил Галю, его сестру. Уже год у них отношения «вполне конкретные», и он, порядочный человек, имел серьезные намерения: попросить назначения куда Галечку направят после мединститута, «хоть куда, в любой уголок страны, пусть глухомань, например Гурьев, пусть деревня, лишь бы вместе».
Но случилось невероятное - Виктору Ивановичу предложили остаться в Москве. Он и в мыслях такого не имел. А его вызвали куда надо и спрашивают: «А по какой профессии у вас супруга (имея в виду, конечно, Фаину), чтоб мы подыскали ей работу?» Разве в такой ситуации скажешь про Гурьев и про Галину? Он сказал: жена учительница химии. Вот так «предал я Галочку, предал, предал, не разубеждай меня!». Кто его разубеждал? Хмельная голова Валентина с трудом перемалывала информацию, но раньше понимания возникла боль. Заныло, застонало то, чего, в сущности, нет и быть не может. Душа. Так стала она в нем ворочаться, что даже ребра изнутри заболели. Виктор Иванович же, сказав тогда все «как на духу», сказал и главное: Галина беременна, на шестом месяце. Идиотка сестра так уверовала в глухомань, что «гордо носила конкретный результат конкретных отношений, «Она, конечно, надеюсь (а в глазах Виктора Ивановича стоял страх и не было особой надежды), не пойдет жаловаться, но горюет… А я? Да зачем мне эта Москва? Я ее просил? Но нельзя там отказываться. Не так поймут и хуже сделают. Ты меня понимаешь?»
Понимания не было. Была боль.
С этой болью Валентин ездил за свой счет в Москву два раза. Вернее, за счет Виктора Ивановича. Первый, чтоб просто успокоить, поддержать сестру: у нее на носу госэкзамены. Второй раз - уже привезти ее домой, матери, расплывшуюся, пятнистую. Придумали легенду о том, что не то муж, не то жених попал под трамвай. Мать до смерти боялась трамваев, а потому поверила сразу. В Раздольской при помощи Виктора Ивановича Галина получила комнату. Отдельную квартиру на девятом этаже она с Петрушкой получила много позже уже без всякой посторонней помощи, став в районе ведущим хирургом.
Виктор Иванович помогал Галине хорошо. Но никогда сам, лично, всегда через Валентина. С его подачи Валентин и попал в Москву, и тогда денежные переводы «от дядьки и брата» стали выглядеть совсем естественно. Тем более что с точки зрения периферии в Москве живут богато и все всё незаслуженно имеют.
Как это ни удивительно в век информации, но тайна рождения Петрушки была сохранена. Виктор Иванович больше никогда не видел Галину, жене был демонстративно верен и даже снискал репутацию «образцового семьянина, несколько ханжи», на что Фаина фальшиво отвечала, что «лучше бы у него была женщина». Глупая, она даже не знала, как была права. Страстью мужа стали рисунки Петрушки, которые ему как-то привез Валентин. С тех пор пошло-поехало… Теперь уже открыто Виктор Иванович покупал работы «талантливого мальчика».
Лично они никогда не встречались, и не дай бог, говорил Валентин. Петрушка как две капли воды похож на отца. Виктор Иванович, когда узнал об этом, был очень растерян и на всякий случай решил не ездить в командировку в те края. От греха подальше. Когда же успокоился, полюбил невиденного сына какой-то истерической заочной любовью. И теперь уже Валентин стал за него бояться: в таком состоянии старик мог черт знает что совершить. А зачем? Это ни к чему при его положении, Галине это тоже давно ни к чему. А Петрушка… Петрушка ведь совсем другой, настолько другой, что даже картины этого не передают. В нем живет другая идея, другой образ мыслей, им встречаться нельзя, как двум поездам на одной колее.
А его сын - разве не другой?
Разве не потому он отослал его в училище, что временами боялся его взгляда, такого тяжелого, что хотелось согнуться под ним в три погибели? И сгибался, и злился, да что же это за черт, что я перед сопляком, мальчишкой, как трава, хилюсь? В чем я виноватый? Не спасал, что ли, его мать?
Отправил сына от греха подальше?
Тот уехал так радостно, будто ему отец и впрямь в тягость… А что уж говорить про Бэлу… Там всегда была полная несовместимость. Вежливое неприятие
Мечтал, что когда-нибудь расшелушит эту проблему до зернышка. Сын подрастет - умней станет
…Я шар. Я пустотелый шар…
Ни хрена подобного! Голова оставалась свинцово налитой, тяжелой и, наверное, квадратной, потому что Валентину хотелось оббить ее углы, и он стал тыркаться головой туда-сюда, ища места, где это можно сделать. И ему показалось, что от этих движений возникли в нем треск, и шум, и взрыв, и крик, и ужас.
Понадобилось время и возглас Василия: «Вот звезданулись так звезданулись!» - чтобы понять - треск, шум, взрыв и крик не в нем. Вне его.
ВИКТОР ИВАНОВИЧ
Виктор Иванович вошел в дачную спальню. Над широкой двуспальной кроватью висел натюрморт. Он его специально повесил в спальню, чтоб не возбуждать лишнее любопытство. Натюрморт был именно таков… Возбуждающ…
На большом крытом клеенкой столе… Все дело в этой клеенке. Одно время их навалом было в магазине - клеенок с яркими рисованными продуктами. Положишь на стол - и уже аппетит. Виктор Иванович сам на каком-то совещании слышал, как солидные товарищи возмущались этими клеенками. В стране нехватки, зачем будоражить воображение ломтями окороков и красной рыбы, которых нет. После этого таких клеенок не стало.
А на натюрморте она осталась. До тонкости выписанная, даже потрогать руками хочется, и эффект аппетита вызывают как бы дважды нарисованные дважды не существующие продукты. На самой же клеенке, сверху, «живой продукт» выглядит так. Три поллитры, опростанные до дна, с нервно сдернутыми крышечками. Две сморщенные сосиски в куче содранного с сосисочными следами целлофана. Трехлитровая банка с магазинными желтыми огурцами, величиной с кабачок, разрезанными абы как на неровные части. Разорванная пополам селедка, хорошо видно - иваси, с вытекшим горьким жиром. То, что горький, это уже, конечно, воображение, но Виктор Иванович всегда, глядя на эту иваси, сглатывает горечь. Так нарисовал, сволочь… Петрушка…
Такой вот натюрморт. Двести пятьдесят рублей стоил… Да Виктор Иванович за любую цену купил бы, только чтоб не оставлять его у Петрушки. Могли бы и неприятности возникнуть у того, захоти кто прочитать весь смысл изображения. Потому что - стервец! - не остановился на горьком жире иваси. Он ведь косточки от тех селедочек, которые были съедены, аккуратненько выложил на газетку. С проектом Продовольственной программы. В столовой же другая Петрушкина работа. Называется «Вечность». Ничего не нарисовано. Просто круги разного цвета. Один в другом. Самый наружный аспидно-черный, а самый внутренний яркий, как солнце. Гости, которые у него бывают, называют эту картину «Мишень». Виктор Иванович их не поправляет. Мишень так мишень. В общем даже похоже! Дурачок Валентин передал это Петрушке. Валентин однажды слышал, как усаживались гости и кто-то сказал: «Ну, двигайтесь к мишени, двигайтесь». Валентин и рассказал племяннику это в шутку, а тот закричал:
– Какому быдлу ты продаешь мои картины? Валентин вернулся, смеется, рассказывает. «Вот как он о твоих гостях!»
– Быдло-то я, - сказал Виктор Иванович и смутил этим Валю.
– Да брось! Что ты так принимаешь к сердцу? Он ведь все, что хочешь, скажет… У него со словами не напряженно…
Виктор Иванович долго тогда смотрел на «Мишень». Он ее сам так мысленно называл. Он хотел понять, почему - вечность? Он ведь и другие в изобилии висевшие в московской квартире Петрушкины картины не понимал. Не понимал и не понимал. Слыл зато любителем живописи. Этим был даже знаменит в своих кругах. Покровительствует, говорили, Виктор Иванович одному молодому левому художнику с периферии… Широк, мол, Виктор Иванович, широк… Дорогое ведь это дело - покровительство художнику. Что бы ему выбрать - шутили! - поэта? Дешевле…
И сейчас Виктор Иванович подошел к «Мишени». Ну, раскройся быдлу, тайна, раскройся! Ну, дайся в руки, сынок, объясни отцу-идиоту то, что сам знаешь…
Но мишень оставалась мишенью, пяля на него бесстрастный круглый глаз.
Виктор Иванович заплакал.
Слезы шли из него нескончаемым потоком, но облегчения не приносили. Как будто плакал и не он вовсе, а некто совсем другой, другой плакал через его глаза. Виктор Иванович хотел понять, кто он, этот другой, но не мог. Он ничего, оказывается, не мог, он был немощен, и бессилен, и одинок, и пришла мысль: хорошо бы ему здесь и умереть. Не дожидаясь гонцов с недобрыми вестями, не дожидаясь ничего… Все ведь кончено… У Петрушки есть одна картина, которую он понимал. Толпа людей на эскалаторе. Вверх - вниз. Все мазками, все пятнами. И только одно лицо, искривленное судорогой ужаса. «Одиночество». Потому что Виктор Иванович понимал смысл, он эту картину больше всего любил. Но одновременно он и не принимал этого смысла. Он еды шал о расхожем понятии - одиночество в толпе. Но он с ним не согласен. Он считал это неправдой, потому что помнил свое пребывание в толпе. Оно приятно ему, это пребывание. Ведь хорошо, когда люди вместе! Что может быть лучше единения? Общности? Чувства локтя?
Сейчас же понял: это он на том эскалаторе. Это его лицо, искаженное мукой. И никому никогда ему не помочь. Одиночество - это не когда ты один, это когда нельзя помочь…
Но что, собственно, случилось? Что? Его отправляют на пенсию… Ему в понедельник шестьдесят лет. Пенсионный возраст. Но почему все-таки они решили сообщить ему об этом за три дня? Кому он стал так поперек горла? Слез уже не было. Был привычный естественный поток мыслей. Кому это надо? Кому это выгодно? Кто что выигрывает? Савельич не сказал ни одного поясняющего слова, принял его отставку как должное…Значит, есть основания. Какие?
Он перебирал по дням, по встречам. Без симптомов. Все хорошо. А он много толокся последнее время в сферах, решая дела Валентина. Решил же! Как кружило вокруг него вятичье воронье со своей кандидатурой. Победил ведь! И без особого труда. Савельич тоже у него спрашивал про Кравчука. Кто он тебе, что ты так стараешься? Кто?
И этот вопрос о деньгах… Просто так?
Виктор Иванович никогда не знал, сколько у него денег в сейфе. Не считал. Как не считал коробки отборного коньяка в шкафах кабинета. «Все до смерти не выпить», - говорил Зинченко. Истратить ли деньги? Единственное, на что он их трогал, Петрушкины картины. Считал справедливым, что не «урывает» на свой старый грех денег от семьи. Фаина в деньгах строга, хотя на застолье может столько сразу выбросить, что он, бывало, ахнет… «Перестань, Витя, - говорила она. - Нет ничего дороже друзей, которые тебя любят и которых ты любишь. Ничего для них не жалко». Он не спорил…
Представилось, как ночью некие люди открывают сейф и пересчитывают пачки, одну за другой, одну за другой.
«Чепуха! - подумал он. - Чепуха!» И сжал связку ключей в кармане, и почувствовал, какие у него мокрые ладони.
ВАЛЕНТИН КРАВЧУК
Треск, шум, взрыв и крик были не в нем. Вне его.
Желтый автобус как-то стыдно лежал на боку, открыв для обозрения черноту своего живого, шевелящегося колесами низа.
– Я знал, что это будет, - с каким-то радостным удовлетворением сказал Василий. - Тут все время копают… Я уже пять лет жду, что кто-нибудь сверзится.
Валентин не слышал. Он думал: что там внутри? Они ведь долго ехали за этим автобусом, он видел залепленное людьми заднее стекло. Валентину всегда бывало не по себе от этих лиц, прижатых к стеклам автобусов, троллейбусов. Он, который давно и громко проповедовал идею, что каждый может стать тем, кем хочет, и получить то, что хочет, именно перед стеклами автобусов этой уверенности не испытывал. Не могло быть, чтоб люди, зажатые внутри транспорта, хотели в жизни именно этого. Транспортной каждодневной давки. Только некоторые из нее выбирались. Как выбирались сейчас попавшие в аварию, которым повезло быть рядом с окном, повезло опереться ногой в чью-то шею, и сбалансировать, и подтянуться, и не услышать, что под тобой, а знать, что тебе уже ничего не грозит. Ты-то спасен!
Здоровый мужичонка в красной куртке радостно спрыгнул с автобуса, давя ногами стекла. Он глупо улыбался всей пялящейся на него автомобильной пробке. И как-то по-птичьи отряхивался. В какую-то секунду они встретились взглядами - красный мужичок и Валентин. И между ними возникло то абсолютное понимание, которого в обычной жизни между людьми не бывает, а случается в обстоятельствах, пограничных с нормальной жизнью. На войне, перед смертью, или в больнице, перед операцией, или в откровенности пьянки, когда засыпают все внутренние сторожевые собаки, и души выходят друг другу навстречу в чем мать родила, и голос подают не с ума и образования, а с голого сердца, странный такой, сдавленный голос, который, будучи записанным на магнитофон, может быть не идентифицирован с тем, обычным голосом, который человек имеет в привычной обстановке.
О, опасность откровения! Не надо ее… Не надо выпускать из плена задушенные голоса. Что с ними делать? Как с ними обращаться?
«Я живой, как и ты! - молча прокричал Валентину мужичок. - Ты же понимаешь, что быть живому лучше, чем мертвому?»
И он даже развел руками от восторга жизни.
А потом с ним что-то случилось… С мужичком в красном… Он зацепился за все еще крутящееся колесо и полез обратно. Он распластался по багровому от солнца стеклу, которое несколько секунд назад давил ногами, он хватал молящие руки, и тащил людей, и плакал, громко плакал, во всяком случае, Валентин слышал его плач, будто плачем выпускал из себя стыд за ту свою животную радость, которой поделился с Валентином.
Кроме Валентина и мужичка много чего существовало вокруг.
Существовала милиция, которая начала делать свое дело. Уже выла сирена «скорой помощи». Уже возникло оцепление. Уже не один мужичок лежал, распластавшись, на автобусе. Уже старший лейтенант постучал в окошко к Валентину и, извиняясь, попросил машину. Для транспортировки легкораненых. Валентин вскочил как ошпаренный.
– Да! Конечно! - сказал он. - Извините. Василий резко повернулся и посмотрел на него с осуждением.
– Нас могли бы и не трогать, - тихо проворчал он. - Сказали бы, что у вас заседание на высшем. Выгваздают же машину эти легкораненые.
Но Валентин его не слышал. Ему сейчас хотелось отойти от машины подальше. Отмежеваться от нее. Он бестолково топтался внутри оцепления, нелепо размахивая пластмассовыми очками, которые так и остались у него в руках.
– Товарищ с очками! Отойдите! - услышал мегафонный голос и не сразу сообразил, что это у него такое обозначение - товарищ с очками.
…А потом он увидел мать… Ее несли на руках к «скорой помощи». Плюшевая жакетка волоклась по земле, и он сначала подумал, что ее надо бросить и не тащить за матерью, пока не сообразил, что жакетка «вошла» в мать и их нельзя разделить никоим образом. И рванулся к матери, но понял: это не мать, матери тут быть не может. Просто похожая седая старуха в плюшевом жакете. И он облегченно замахал очками. Мать же, которая и не мать вовсе, сказала так ясно, будто стояла рядом:
– Крушение, Валечка… Самое страшное, что есть на свете… Пожар и то лучше…
Он даже вздрогнул от живости слышимого и тут увидел Ольгу… Наверное, так сцепить поломанные колени могла только его целомудренная учительница-сестра. Сцепила колени и придерживает руками отколовшийся шиньон, пятнадцать лет назад купленный в парикмахерской Кутаиси.
«Что это со мной?» - подумал он и увидел и Галину, и Наталью, и Петрушку. Пронесли мертвую Бэлу, с волос которой капала кровь. Он один здоровенький среди мертвых, и полумертвых, и легкораненых. Он и этот мужичок в красном, который продолжал свое дело… «Ты отдал им свою машину, - услужливо шепнул ему некто. - Ты же понимаешь, в такой ситуации машина нужней всего… Это как кровь…»
Кровь! Он еще отдаст и кровь. И Валентин кинулся к «скорой».
– Может, нужна кровь? - спросил пожилую женщину в белом халате.