– Я сегодня… - сказала она. И вдруг увидела, что Наталья плачет. Беззвучно, сдержанно, прикрыв лицо ладонью. - Наташа! - закричала она. - Наташа!
– Уезжает, - тихо сказала Наталья. - Седой весь, как лунь, - мой Валька… И морщин много… Господи! Господи! - застонала. - Это вы его туда запятили? Умники! Чтоб уж совсем? Чтоб уж навсегда? От меня?!
– Да что ты, Наташка! - прошептала Татьяна. - Что ты!
– Любит он меня, слышишь, любит! Обнял меня сегодня, не хотел, а обнял! Руки его не брешут! Руки - они честные! Так что это такое, Танька, если руки делают одно, голова говорит другое, а ноги бегут незнамо куда? Кто это нас на три части разрезал, кто?
Она плакала, плакала, а перепуганная Татьяна, уже совсем не зная, что делать, подумала: лучше бы она выпила. Но»тут же на себя накричала и от греха подальше отодвинула бутылку, а потом и вовсе вынесла ее на кухню, где увидела на столе брошенные скомканные деньги, сложила их в кошелек, забеспокоилась, откуда такие новенькие? Снова на себя накричала, вернулась, обняла.
– Ну не плачь, пожалуйста, - ласково говорила Татьяна. - Давай я лучше голову тебе вымою. Я люблю головы мыть… До сих пор Володьке мою… У меня рука легкая. Ты успокоишься…
Странно, но Наталья сразу и покорно встала и пошла в ванную. Стояла наклонив голову в раковину, освободив от волос тонкую, как у ребенка, шею.
Розовым обмылком мылила ей волосы Татьяна, радуясь, что в шуме воды Наталья не слышит, как плачет она сейчас о ней, о себе, о всех них по отдельности и вместе и еще о тех, кто попал в аварию… Да разве перечислишь все, о чем можно плакать, моя голову?
Бежала в сток мыльная вода, где-то сливалась с другими водами, размывая, разбавляя, изничтожая пролитые человеческие слезы, очищалась, обновлялась и где-то далеко-далеко становилась совсем чистой. Странно… Как слеза…
НИКОЛАЙ ЗИНЧЕНКО
Зинченко знал, кто ему нужен. Шофер Костя, с которым Татьяна ездит по своим скрепочно-бумажным делам. Если есть на свете люди, которые знают все и про все, то это шоферы. Конечно, в их информированности всегда много чепухи, но главную тенденцию времени - кто куда рулит - они улавливают четко. А уж про то, кто с кем, когда и где, знают точнее господа бога. И Костя не мог не знать, был ли кто-нибудь у Татьяны и где этот «кто» проживает. Для него и заготовил Зинченко бутылку. Готов выложить и любые деньги, если шофер сочтет, что информация стоит денег.
Поймать такси оказалось для Зинченко сложно. Он не имел сноровки. Сколько лет ездит на прикрепленной машине, даже услугами зятя пренебрегает, если тот предлагает подкинуть куда-нибудь на своем «жигуленке».
Зинченко давно мог купить себе машину. Не хотел. По двум причинам. Он никогда не любил возню с моторами, со всем этим машинным нутром. Он терпеть не мог все механическое, электрическое, потому что не понимал и даже слегка боялся его. Погасший свет вызывал в нем злобу и легкий ужас оттого, что его могут попросить подойти к пробкам и починить их. Он неловко себя чувствовал рядом с умельцами, которые умеют и дрель держать в руках, и прокладки в водопроводе сменить, а потому и презирал их за «ловкость рук». Это была первая и, пожалуй, главная причина, почему у Зинченко нет своей машины. Была и другая… Зинченко нравилось, что его возили. Сколько бы лет ни садился он в поданную к порогу машину, он всегда испытывал легкое внутреннее восторженное дрожание. Он видел подобное же дрожание у владельцев собственных машин, понимал этот блаженный трепет владения, но свое состояние на их состояние не променял бы ни за что. Ибо считал, испокон веку такое тебе служение выше личного владения. Мысль не пришла сама по себе, такова была шкала ценностей мира, в котором он жил. В этой шкале есть много чего, но прикрепленная машина стояла, пожалуй, на месте первом.
Сегодня, приехав домой не вовремя, он отпустил свою машину. И теперь бестолково и неумело пытался поймать такси. Возле него почему-то проезжали, не останавливаясь, и было унизительно топтаться посреди улицы. Казалось, все уставились и смеются, глядя на то, как все машины мимо, мимо…
Притормозила черная «Волга». Сразу видно, чья-то служебная, и, судя по буквам и номеру, ведомства высокого. Зинченко с робостью сел в чужую машину. Внутри пахло хорошим хозяином. В зеркальце поймал иронический шоферский прищур и почувствовал себя голым и понятым до конца, и куда едет, и зачем, и что думает. Пришлось даже сделать усилие, чтоб назвать адрес Татьяниной редакции.
Машина легко, как-то даже нежно тронулась с места, что не успокоило Зинченко, а, наоборот, повергло в панику.
…Сегодня утром к нему приходил сморчок в пиджаке, обсыпанном перхотью. Тихим, каким-то мышиным голосом он сказал, что должен разобраться с ним по поводу письма в Комитет народного контроля (копия в ОБХСС), в котором он, Зинченко, обвиняется в получении взятки в размере тысячи рублей от Брянцева Олега Константиновича, пенсионера, 1912 года рождения.
– Можете ознакомиться, - сказал мышиный человек, вынимая из папки письмо, отпечатанное на машинке с выскакивающей из строчки «д».
Зинченко тогда на письмо не посмотрел, он хотел, пытался одним взглядом охватить содержимое всей папки в целом. Мелькнула «собачка» одного из провинциальных институтов, сверкнул золотистый бланк знакомого музея - все приметы его епархии.
– Чушь какая, - сказал он мышиному, - даже читать не хочу.
– Все-таки прочтите, - вежливо попросил тот. Обвинение ему, Зинченко, было толстым, страницы,
как в насмешку, сшиты белыми нитками, видимо, не нашлось под рукой у Брянцева скрепок. Кстати, денег у него не было тоже. Он тогда сказал: «Ну хорошо, мы продадим библиотеку».
Началось все три года тому назад. Зинченко в своей приемной увидел старика и по тому, как застучало в висках, понял: он знает этого старика и почему-то не любит. Но вспоминать было некогда. Только когда тот, припадая на ногу, вошел (потом Зинченко узнал, что у Брянцева был инсульт), он вспомнил: это директор той самой школы, где он жил в котельной, отец той девчонки, с которой ему не полагалось дышать одним воздухом.
Как все остро вспомнилось! Как заходило в нем сердце! Пришлось засунуть руку под пиджак и слегка прижать его, распаленно стучащее. Оказывается, он ничего не забыл! Стоял в ноздрях запах сырого подвала, звучал в ушах пронзительный голос про «мальчика из этой порочной котельной».
Как же посмел прийти к нему этот старик, как посмел что-то говорить! Зинченко вслушивался с трудом. Старик, оказывается, радовался, что из «его школы» вышли «такие люди», что он горд, счастлив, и все такое прочее… Что сам он живет с семьей в деревне, потому что у жены - «вы помните мою жену?» - всегда были слабые легкие, и они всю жизнь держат коз, и козье молоко - «оно гуще - очень помогает…». Сам старик все время был на «ниве просвещения», пока не случился удар. «Я говорю - удар, а не инсульт, потому что это точнее, не правда ли?»
– Что вас ко мне привело? - прервал элегический поток Зинченко. Сердце вошло в ритм, в висках больше не стучало, но страстно, просто до безумия, захотелось выдать этому паралитику за то свое детство. Зинченко еще не знал как, но знал, что сделает это непременно.
Старик просил о внучке. Дочери той самой, что прыгала со скакалкой. Девочка переболела полиомиелитом, плохо ходит, поступала в институт культуры, «страстно мечтает, работая библиотекарем, приносить пользу своему народу», но недобрала баллов. Всего два, «исключительно из-за волнения, потому что знания глубокие и разносторонние».
– Ну, что ж вы после драки кулаками? - сказал Зинченко. - Уже списки вывешены… Я ничего не могу…
– В порядке исключения? - робко не то просил, не то подсказывал выход Брянцев.
– Не могу, - твердо повторил Зинченко. - При всем моем…
И встал, и выпроводил старика, а потом закрыл дверь и радостно засмеялся, потому что даже не подозревал, каким сладким бывает это чувство отмщения. Жизнь развивалась справедливо и правильно. Помочь этой калечной девочке значило внести коррективы в то, что безукоризненно сконструировала судьба. У той, что прыгала, родилась увечная, а у него дети будь здоров. Правда, при этом как-то противно снова заныло слева, напоминая Зинченко про его полное непонимание собственных детей. Но это уже другой вопрос.
Через год старик Брянцев сидел в приемной снова. Вот тогда он решил «выпарить» его до полного уничтожения. Но тот оказался живуч и упорен в любви к своей внучке. На третий год он сказал, что готов заплатить любые деньги.
– Ну и какие же? - смеясь, спросил его Зинченко.
– Любые! - вскинул голову старик. - Я продам библиотеку.
В самой ситуации уже таилась некая дьявольщина: библиотека продавалась за библиотечное образование. Круг повернулся. И теперь выросший мальчишка решает вопрос равенства. Кому учиться, кому продавать библиотеки, кому воду носить. Старик принес ему деньги в клетчатом носовом платке. В какую-то минуту Зинченко стало стыдно, что-то в нем даже хрустнуло, и все предстало в немыслимой яркости и даже звоне: сине-голубой платок на полированном крае стола и трясущиеся пальцы Брянцева, которые будто вызванивали какую-то мелодию. От всего этого Зинченко ослабел и дал команду в институт устроить внучку-калечку, хотя не было у него этого в плане. Старик Брянцев не дослушал до конца разговор по телефону. Поняв, что все в порядке, он ушел, не прощаясь. Деньги Зинченко положил в сейф, платок в нижний ящик стола.
Странное чувство вызывали в Зинченко эти деньги. Он умел и знал, как их брать и за что.
Скажи ему кто, что он берет взятки, Зинченко вполне мог бы съездить и по физиономии. Он придумал целую философию, переводящую, так сказать, чужие деньги в свои по праву. Зинченко считал, что ему должны. Должны все. За безотцовщину. За голод в детстве. За унижение бедности. За мытарства молодости. Была и четкая логика ответа: должны те, у кого его, зинченковских, проблем сроду не было. Вот и отдай, сукин сын, мне несъеденный белый кусочек хлеба, несношенные сапоги! Отдай, отдай, отдай!
Существовала служба, за которую он получал зарплату, имел машину и прочие блага. Была и другая. Своя работа. В которой он мастер. С виду человеку непосвященному могло показаться, что Зинченко делает одно и то же. Но это не так. До каких-то, к примеру, людей Зинченко нет дела вообще, хоть он и жмет им руки. И есть его меченые люди, к которым испытывает настоящий интерес. Именно они ткали ему ковры, именно они делали ему высокие, тонкогорлые кувшины. Некоторые дела требовали денежного эквивалента, и тогда Зинченко расписывался в каких-то бумажках, иногда же и не расписывался, «не формалисты же мы…».
Сложные дела приходилось решать с Виктором Ивановичем.
– Ты уверен?.. - спрашивал тот, уже занося ручку для вельможного крючка.
Зинченко только пожимал плечами, не пришел бы, мол, иначе. Когда же дело касалось земляков, то Виктор Иванович не только не спрашивал, а качал обиженно головой: «Что ж ты его так долго не выдвигал, держал черт-те где?» Однажды одна газета написала большой судебный очерк о групповом бандитизме в их городе. Боже, как патриотически всполошился Виктор Иванович! Весь день висел на телефоне, доказывая, что писать о насилии - это принцип западной журналистики. У нас орать об этом - совести не иметь ни автору, ни газете. Зинченко был без сентиментальных комплексов. У него другой подход. Жаль, что ребята с обрезами - рабочие. Вот это никуда не годится. Хорошо бы ловить таких, у которых родители играют на скрипках. Это было бы куда более точное попадание. Виктор Иванович, на взгляд Зинченко, становился не то что стар - он устаревал своей слабостью. На природе мог заплакать и запричитать, как баба, возле березки.
Зинченко знал цену каждому совершенному им лично делу. И если Виктор Иванович помогал ему, он точно знал стоимость этой помощи. И не было случая, чтоб он до копейки не отдал Виктору Ивановичу причитающееся. Все в мире стоит денег, а риск больше всего. Последнее время, правда, потерял бдительность. Какой, думал, к черту, риск? Все давно за все платят. И правильно! Образование стоит денег. И хорошая кафедра стоит. И поездка за границу. И параллель южная стоимостью повыше северной. Умный человек всегда знает таксу.
Деньги же старика Брянцева были вульгарной взяткой. Просто замусоленные купюры. Зинченко, хоть и положил ее в сейф, а клетчатый платок в нижний ящик стола, на отрывном листочке календаря сразу написал: «В-а. Б-в. О. К. 13.9». Внутренне он допускал, что старик переписал знаки и пошел в милицию, и сейчас к нему явится какой-нибудь толстомордый, а он ему засмеется в лицо и выложит деньги кучкой, отрывной листок и скажет: «Вот они, родимые. На стол мне бросил. А я думаю, что с ними делать? Идти к вам? Так он какой-никакой был мой учитель, а девочке я помог… Верно… Три раза она пыталась, да, видимо, люди у нас черствые… Не посчитались с калекой… Я деньги хотел ему отвезти, видите, даже платок храню, у меня в те края командировка. - И позвонит секретарше: - Туда-то и туда подготовили приказ о командировке?»
Что будет делать толстомордый, если все произойдет именно так? Возьмет под козырек и слиняет.
Но никто не пришел. Ни сразу, ни потом… Год прошел… И явился не толстомордый, а какой-то перхотный, без козырька. А Зинченко уже выбросил отрывной листок, ушли в дело деньги, выброшен клетчатый платок. Оказывается, умерла та самая девочка. Простояла на платформе Левобережной полтора часа в ожидании электрички, просквозило ее, слабую, всеми ветрами сразу, и отдала калека богу душу. Так понял Зинченко из беглого прочтения письма Брянцева. Старик написал жалобу и на железную дорогу, на бардак с расписанием. И на медицинское обслуживание написал тоже: погнали девочку за медицинским освобождением от картошки в поликлинику Химок, а то сразу не видно, какой она уборщик картофеля.
Зинченко смекнул: не будь всего этого вместе - справочно-медицинского идиотизма, плохой железной дороги, - умри, скажем, девочка от сквозняка из форточки, не было бы никакого письма. Но старик слишком долго пил вдалеке от мира густое козье молоко. Поэтому его потрясла даже не смерть внучки, а совокупность обстоятельств жизни, которой он не знал и от которой ужаснулся. И он пошел на нее, на жизнь, волоча ногу, как на последний, решительный…
Зинченко испугался. Он знал этих стариков, которым нечего терять. В партконтроле, в разных отделах писем не успевают читать их сочинения. А тут еще случилось на улице время, когда решили распаковать уши для внимания и бдительности. Но Зинченко жил спокойно, был уверен: его нельзя прищучить, а главное - нет повода и нет ниточки, за которую можно ухватиться.
Письмо этой старой сволочи Брянцева могло стать такой ниточкой. Перхотный уже носил против него целую папку.
– Все это чушь, - повторил тогда Зинченко. - Девочке я помог, верно… Пожалел калеку, а у нее со знаниями, между прочим, действительно было не очень… Просил натянуть, этот грех имею… Деньги? Господи ты боже мой! Откуда у старика могли быть деньги?
– Он продал библиотеку…
– Какая у него могла быть библиотека? - всплескивал руками Зинченко. - Ну, подумайте.
Перхотный достал из папки листок, заверенный, с печатями, на котором черным по белому перечислены книги, их стоимость и лично заверенные фамилии покупателей. Обведенная красным карандашом внизу страницы пялилась та самая пресловутая тысяча.
– Ну-ну, - пожал плечами Зинченко. - Продал библиотеку, а я при чем? Лежат деньги на книжке или истратил на что-нибудь…
Зинченко вызвал секретаршу и велел собрать людей, он таким образом выталкивал перхотного, и тот не возражал, поднялся, сказал, что он придет еще, потому что «набежали вопросы».
Зинченко отдал пришедшим к нему подчиненным какие-то противоречивые распоряжения, но люди приняли их естественно, ибо вокруг них шла противоречивая жизнь, а человек, встретившийся им по дороге, был из ОБХСС. Зинченко увидел глаза своих подчиненных, но мнение народа его никогда не интересовало. Остро захотелось домой, раздеться до трусов, выпить водки и обдумать ситуацию. Никто не видел, как давал ему деньги Брянцев. Показания его жены не в счет. Была у старика тысяча при отъезде в Москву, а потом ее не стало. При чем тут он? Да ни при чем! Докажите, докажите! Главное, что еще у этого с мышиным голосом в папке, какие другие факты?
Зинченко приехал домой и разделся. Как хотел, до трусов. И обнаружил на себе беленькие прилегающие трусики, усиженные черненькими мелкими бабочками. Почему-то испытал острое отвращение от их прикосновения, потому и извлек из глубины шифоньера длинные сатиновые, не пристающие к телу трусы. Вспомнил про чесанки. К такому виду, который в результате получился, как-то органично потребовался граненый стакан.
…Чуть-чуть качнулась, тормозя, «Волга». Зинченко бросил на переднее сиденье трояк и вышел не глядя.
Возле редакции Костиной машины не было. Зинченко в неуверенности затоптался, не зная, как правильней поступить дальше. Уже переступая порог, он вдруг отчаянно понадеялся, что Татьяна спокойно сидит себе в своем закутке, пьет вприкуску чай, охватывая чашку ладонями и вытянув ноги к электрокамину. Она недоуменно посмотрит на него и спросит:
– Ты чего?
Он с ходу придумал ответ.
– Я забыл сказать… Предлагают лисью шубу… Надо посмотреть… Она с брачком, совсем недорогая…
Шубу действительно предлагали, но он, не задумываясь, дал отбой. У Татьяны хорошая импортная дубленка, можно сказать, без сносу, и финское пальто с ламой, и еще стеганое, малиновое, привез из Кореи. Вчера решил, что лисья шуба - это слишком…
Сейчас бы он подарил ей не то что лисью - норковую, окажись жена в редакции. Но Татьяны не было. Навстречу ему попался их ответственный секретарь со свежеподбритыми височками, он просто воссиял, увидев Зинченко. И затащил в кабинет, и усадил, и стал рассказывать о перспективном плане редакции и о сложностях с подпиской, «подорожали мы слишком, подорожали». Зинченко пришлось его неделикатно перебить:
– Ты прости, - он всегда тыкал в ответ на подобострастие, он просто не мог иначе, - но я тут как частное лицо. Я ищу вашего Костю.
Лоб секретаря собрался морщинами, выдавая мучительный мыслительный процесс: кто такой есть Костя?
– Шофер, - тихо подсказал ему Зинченко, - я ищу шофера.
Секретарь кинулся к окну, отодвинул штору, и Зинченко увидел сам, как к подъезду припарковалась редакционная «Волга».