Внучка берендеева в чародейской академии - Карина Демина 14 стр.


Ей и отворили.

— Проходи, девка… и помни, что тебе милость великую оказали. — Сама-то у дверей осталась.

Вошла я. Огляделась… вот оно как… все студиозусы меж собою равны, но гляжу я, что иные равнее прочих. Покои у боярыни Велимиры не чета моим…

— Проходи, Зослава, не чинись.

Комната огромная, пол шкурами медвежьими застлан, для теплоты, стало быть. Стены убраны коврами шелковыми, расшитыми. Да такими дивными, каких я от веку не видала. Тут тебе и гора вздымается, а на вершине самой ее — сосна кривобокая, клонится, тянет ветви в пропасть… а рядом змей-цмок вьется, раскрывает крыла узорчатые, щерится улыбкою да глядит на меня желтыми глазами.

Не глядит — приглядывается.

Тронь такого, выскочит-выпрыгнет, вопьется когтями своими кривыми да, заклекотав по-петушиному, в ковер и утянет.

А вот ветка вишневая дрожит на невидимом ветру…

— Нравится? — боярыня Велимира сама ко мне подошла. — Их батюшке из-за моря привезли, из земли, где живут люди с желтыми лицами.

Неужто такие бывают?

Но тут же устыдилась я своих сомнений. Небось, раз азары есть да берендеи, отчего б не быть желтолицым людям? Велик мир. И много у Божини детей в нем.

— А это из Саксонии…

Вдоль стен стояли сундуки резные, дубовые. Одни с покатыми крышками, с замками блискучими, другие — низенькие да подушками придавленные, стало быть, чтоб сиделось сподручней.

Были в покоях боярыни Велимиры и лапки.

И креслица.

И даже скамеечка махонькая, на которую надобно ноги ставить, чтоб отдых им был.

Имелся и стол со столешницею каменной, резною, с ящичками, где и бумага лежала, и перья железные, и чернильницы. И столик иной, девичий, с маслами да притираниями всякими, с зеркалом венецианским, которое мне Велимира протянула, сказав:

— Посмотри.

Я и взглянула, о чем пожалела сразу. Нет, мне случалось себя видеть, что в реке аль в ведре с водою поутряни, еще и бронзовое зеркальце имелось, гладенькое, да только…

В боярынином зеркале я была иной.

Некрасивой?

Нехорошей.

Лицо круглое, будто бы распухшее. Кожа темна, а еще и веснушки на носу проступили. И сам нос какой-то… вот у боярыни — востренький, хорошенький, мой же сидит шишка шишкой.

— Это батюшке купцы кланялись, заморские, желали торг вести. Присядь, Зослава. — Велимира указала мне на лавку. — Беседа у меня к тебе имеется.

Сама-то она в домашнем, простом платье, гляделась величаво.

И я лишь вздохнула, небось, мне-то этакой красавицею никогда не стать. Лицо у Велимиры и без белил белое, бровь без сурьмы темная да вразлет.

Глаз синий.

Яркий.

В ушах аккуратненьких серьги с фирузой покачиваются, а шею ожерелье-змея обвила, сама из фирузы, а глаза — бурштын, яркие, аккурат как у вышитого змея.

— Вот, Зослава, возьми. Выпей. — Велимира самолично подняла кувшин с тонким горлом, тоже, видать, заморский, у нас этаких не делают. Разливала она по стеклянным кубкам вино и мне подавала с поклоном, будто бы равной. — И скажи, вправду ли ты берендеевой крови, как о том бают?

Сама она вино пригубила чуть.

Я попробовала.

Кислое.

Мне больше по нраву взвар, да чтоб на меду… иль медовуха, а это…

— Дед мой… берендеем был, — сказала я. Отчего б и нет? Небось, не тайна сие страшная, да и стыдиться тут нечего.

— Дед… хорошо… понятно тогда… угощайся. — Велимира подвинула блюдо с орешками, в меду варенными. Вот до такого я великая охотница.

Бабка говорила, что это у меня от деда, тот, мол, тоже сластеною был.

— Скажи, Зослава, ты ведь сюда… не только за учебою явилась? Мужа ищешь?

— А кто не ищет?

— И то верно. — Велимира вдруг улыбнулась, не как боярыня, но искренне. — Но хоть кто-то в том признался открыто, а то все выдумывают, изобретают…

И ручкою своею белой махнула.

— Что ж, в таком случае тебе будет понятно и мое стремление отыскать себе супруга…

— Царевича?

Она бокал отставила, провела по краюшку пальчиком.

— А ты привыкла говорить, что думаешь… что ж, откровенность — это роскошь, но иногда можно себе и роскошь позволить. Нет, Зослава. Это мой батюшка желает, чтобы я за царевича замуж вышла.

Вот оно как…

— Знаешь, говорят, что берендеям в глаза смотреть не стоит. — Она села напротив, подперла щеку рукой и глядела прямо, с интересом. — Что видят они не только душу, какова она есть, но и помыслы человеческие, и захочешь укрыть, не укроешь. Правда это?

— Берендеем мой дед был. А у меня… бывает порой…

— Бывает…

Взгяда Велимира не отвела.

Напротив, мелькнуло в ее глазах что-то этакое, не то надежда, не то сомнение.

— И сейчас ты ничего не видишь?

— Ничего… необычного — ничего.

А даром она слаба, это-то я ныне вижу и без дедова наследия. Правда, еще не всегда, потому как взгляд иной тренировать надобно. Не выходит у меня, чтоб по первому желанию. Нет, прищуриться надобно, голову отвернуть, глянуть самым краешком глаза.

Вот тогда-то люди и меняются.

Кто красным полыхнет, кто зеленью… кто синевою. Аура сие, сиречь сила, которая людям от Божини перепала, и цвет ея, структура многое говорят, что про человека, что про таланты его.

Велимира отливала синевой.

Вода, значит.

Но едва-едва… и силы этой хватит, чтобы в Акадэмии учиться да век продлить свой, но и только. А большего ей и не надобно.

— Видишь, да? Божиня мне силы каплю плеснула, верно, решила, что от рождения и так всего вдосталь. Красотой наделила… разумом, смею думать. Богатством. Родом знатным. Живи и радуйся.

Только нерадостно как-то сие было сказано.

— Но я бы многое отдала за то, чтобы сила у меня была… настоящая сила, а не это… знаешь, почему?

— Почему?

— Потому что это был бы шанс свободу получить. Эти девки, которые в мои подружки набиваются, думая, будто не вижу я, чего их дружба на самом-то деле стоит, не разумеют, что получили от Божини. Им в мою клетку охота. А мне — их судьбы… свободы… выучиться да и жить своим умом, своим правом…

И тут я ее поняла.

Небось, что боярское дочери, что холопской — одна судьба: замуж по отцовскому-то слову. Правда, одной за соседа, другой — за царевича, а все одно доля, коль не с милым, то и неволя… да и после жить ей за мужем, слова своего не имея.

Другое дело, коль сила в бабе имеется колдовская. Небось, такую неволить никто не восхочет. И слушать ее будут. И слушаться.

— Ежели б не царевич, батюшка мой меня из горницы и не выпустил бы. — Велимира подняла стеклянный кубок. — Сказал, что я должна использовать свой шанс… и я использую… видит Божиня, использую… и ты мне поможешь.

Глянула так, что слова утешения, каковые я намеревалась произнести, в горле комом стали.

— Мне не надобен царевич, Зослава, — меж тем продолжила боярыня Велимира. — Доволи того, что сестрица моя, за него просватанная, померла… говорят, что слаба была здоровьем…

— А на деле?

— А на деле… не желает царица с нами родства. Потому, ежели вдруг случится мне за царевича выйти, то, чую, и у меня со здоровьем беда приключится.

— Тогда чего ж ты, боярыня, от меня желаешь?

Ах, до чего не по нраву был мне нынешний разговор, виделась в нем слабость боярыни, каковой мне случилось свидетельницею стать. Слабость пройдет, да только слово-то — не воробей, вылетит — не споймаешь, не возвернешь назад.

И как скоро пожалеет она о собственной откровенности?

— Помощи твоей желаю. — Бледная ручка Велимиры, тоненькая, легонькая, никогда-то тяжкой работы не знавшая, коснулась виска. — Потому и говорю все, как есть.

— А не боишься?

— Чего?

И сама себе ответила:

— Мой дед, когда жив был, многое мне сказывал… и про берендеев тоже… был у него дружок давний вашего роду. И говорил дед, что надежней того дружка никогда и никого не было, что верил он ему, как самому себе, а то и больше, потому как себе дед верил с оглядкою.

Все одно не понимала я. Берендеи, небось, как и люди, разные бывают. Но боярыне в прихотях ее видней.

— Да и сама я вижу… дар мой, хоть и слабый, а все одно полезный. Не станешь ты языком молоть, Зослава, попусту. Не в твоей это натуре. И не в вашей. Это первое. А второе… — она лукаво улыбнулась, растеряв на миг боярское свое величие, — ничего-то важного я тебе не сказала…

Эк у нее хитро получается, говорила, говорила, а теперь, мол, ничего важного… и как это понимать-то? Голова-то у меня, небось, не боярская, к этаким хитромудростям негодная, она и с наукою-то едва-едва управляется.

— А что до вопроса твоего, Зослава, то нужно мне знать, кто из них точно не царевич…

Сказала и замолчала.

Долго молчала, раздумывая, верно, не доволи ли с меня боярское ласки да бесед задушевных. Я же думала о своем.

Не желает боярыня за царевича идти?

Батюшка неволит?

Батюшка неволит?

А ей страшно… страх я чуяла, и еще отчаяние, темное, сокрытое на самом дне зеленых, стеклянных будто, глаз Велимиры. С такими глазами топиться идут. Или душу выносят на перекрестье дорог, отдавая в руки того, о ком и подумать-то страшно. С такими глазами творят вещи жуткие, о которых обыкновенный человек и помыслить не смеет…

— Не бойся, Зослава. — Боярыня отвела взгляд, и меня отпустило.

Эк оно… ежели и далее так пойдет, то вскорости буду людей чураться.

— Кто не царевич, я тебе сразу сказать могу. — Хоть и нету во мне хитрости, вот ни на грошик медный, но поняла, что не след об увиденном упоминать даже. Оно и верно бабка моя сказывала: молчи, Зося, глядишь, и за умную примут. — Илья Мирославович… а еще Лойко Жучень…

Чем не женихи для гордой боярыни? Небось, мне-то они не по чину, а ей — самое оно. Велимира лишь головой покачала.

— Думала я о том, да не согласится на этакую замену батюшка… и Кирея мне не сватай тоже.

— Нехорош азарин?

— Хорош. — Щеки Велимирины вдруг полыхнули маками, да только и схлынула краска эта, вновь сделалось лицо бледно, что сметаною намазано. И добавила Велимира много тише: — Куда как хорош, да… сама разумеешь, не могу я за азарина идти. Батюшка тогда не просто осерчает, от имени откажет своего, а то и вовсе проклянет.

Слыхала я про такое, да все диву давалась, как же так можно, чтобы родители да родную кровь проклинали-то? Небось, в Барсуках кажная мамка над дитятком своим трясется, и не важно, пять годочков дитю аль все полста… вон, Марушка Ляхова старшенькую свою, которая с боярским служкою любовь закрутила, а после осталася одна брюхатая, самолично за косы таскала. И била так, что ухват пополам переломился. После ж отошла, оттаяла, вдвоем сидели на лавке да выли над тяжкою бабьей долей.

И ничего, народилося дитятко.

Ростят.

Не знаю я, чего такого сотворить должно, чтобы родители прокляли. Разве что уродится человек душегубом, вывертнем с мертвою душой, да с таких проклены — вода с гуся.

…а ведь славная вышла бы пара.

— Больше ничего не скажешь мне, Зослава? — Велимира поднялась.

И я встала.

Что сказать? Не ведаю я, кто из шестерых царевич. И выспрашивать не стану, потому как сие — не моего ума дела.

— Что ж, — Велимира поклонилась первою, — коль вдруг пожелаешь со мною встретиться, передай перстенек…

И самолично с пальчика стянула.

Перстенек тоненький, из цельного камня выточенный. А камень тот красный, будто бы кровь спекшаяся. И диво дивное, уж на что у боярыни пальчики махонькие, тоненькие, а и на мой мизинчик налез. Сел, точно завсегда носила.

— А теперь иди, Зослава. — Боярыня самолично отворила дверь. — И пусть пребудет с тобою милость Божини.

— И тебе, боярыня, благ всяческих…

ГЛАВА 22, в которой сказывается обо всем и сразу

Разлюбезная моя бабушка, Ефросинья Аникеевна.

Пишет тебе внучка твоя возлюбленная Зослава, которая по тебе вконец истомилася, не чает уж до встречи дожить. Получила я твое письмецо, и не только его.

Благодарствую тебе премного за гостинцы, а особливо — за подушку пуховую и за одеяло.

Я подула на руки.

Похолодало.

В столицу зима пришла в одночасье.

Две седмицы дождя, который шел что днем, что ночью, и серым был, промозглым. Дорожку нашу развезло так, что и наставник вынужден был признать, что в этакой грязюке да по холоду не каждая лягуха выжить способная. Студиозусы, оне, конечно, лягух покрепче будут, да все одно твари подотчетные.

И утрешние пробежки сменились утрешними же занятиями в спортивное зале.

После первого же о дорожке я вспоминала с тоскою… она ж обычная, привычная даже. Бежишь себе, ногами грязюку месишь, думаешь о своем…

Спортивная же зала была огромною.

Холодною.

И всякой разною утварью заставлена. Туточки и матрацы соломенные, чтоб, значится, падать мягше было… правда, Архип Полуэктович пригрозил, что через месяцок-другой их уберет. Окромя матрацев имелися и лавки высоченные, на тонких ножках поставленные, и другие, пониже, и бревна на цепях, и иные какие штукенции, которые я от души возненавидеть успела. Я ж не скоморох какой, чтоб по бревнам скакать-выплясывать, а наставник знай себе покрикивает:

— Зося, равновесие держи!

А где ж его держать, когда бревно оное склизкое-склизкое, так и норовит из-под ног вывернуться.

Кольца трещат, но держат, клятущие, только вишу я на них дохлою рыбиной… тоже удумали, бабе подтягиваться. Архип Полуэктович знай посмеивается, говорит, что к весне я не то что норму выдам, но и кувыркаться буду.

Ох, боюся, не шуткует.

А мужикам-то ничего, нравится, скачуть, что шаленые, еще и палками махаются. Мечники, чтоб их… особливо Еська выплясывает, верткий, холера этакая, и язык — помело помелом… не раз бы ему битым быть, когда б споймать сумели.

Но то Еська… Лойко вот силою берет. Илья, при том, что неторопливый, тоже как-то поспевает, по нем не скажешь, что книжник. Про азарина и речи нету, он-то живой, что масло на воде… и даже братец Ареев как-никак, но справляется.

А я…

И бабке не пожалишься, потому как зело недовольная она, что я такую факультету выбрала. Оно и понятно, одно дело — целительница при грамоте королевской, что бабе и пристало, и достойно. А другое — воительница. Оно-то и выходит, что навроде и почет великий, да только с кем мне в Барсуках воевать-то? Там крупней пацука зверя нетушки.

Небось, опосля моего письмеца разговоров было седмицы на две, а то и на три.

И тепериче нет-нет, да вспоминают.

Вздохнула я и вновь на пальцы подула, эк мысля-то хитро вывернулась, начинала с подушек на гусином пуху, а пришла к тому, что воительница из меня выходит, что из коровы конь боевой.

Но справлюся.

По-иному тепериче никак… не могу я ни Михайло Егорыча подвесть, ни бабку свою. Она-то, мыслится, при сельчанах носу дереть, мол, так оно и задумано было… а коль отчислят, то и сказать ей нечего будет. Вовек не отмоешься… будут за спиною перешептываться, что, мол, возгордилася внучка берендеева, а может, ума лишилася, что с бабами на раз бывает, ежели сунулася в мужское дело. Погнали ея? И правильно, и поделом… нет, нету мне обратного пути.

А значится, надобно мне с кольцами сладить.

И с козелами, через которые скакать надобно. А я не скачу, я застреваю… но писать след о хорошем.

…третьего дня приключился у нас мороз, да такой лютый, что окна все на раз и затянуло. Бають, что для столицы оно-то самое времечко на морозы, но все одно непривычно мне, чтоб без снегу да морозно. Снегу, слышала, подолгу ждать приходится, да и не залеживается он в столице. Оно-то и понятно, что народу много, все топят, давече вышла в город — Божиня милосердная, дымно все, черным-черно. И от дыма тово едва оченьки мои не повылазили. Слезою изошла.

А в общежитии нашем печи тоже имеются, но хитрые оне, по романскому прожекту в стенах трубы упрятаны, а по тем трубам — вода горячая идет. Отчего не стынет, то магики ведають. Я спрошала, но толком и Хозяин не ответил. Только все печалился, что трубы тыя уж больно давно кладены, замена им надобно. В том-то годе котлы водяные новехонькие поставили, а вот чтоб трубы сменить, так то стены рушить надобно, вот и латають их магией.

Я поскребла нос самописным перышком. Не поверят барсучане в этакое диво, а ежели и поверят, то скажуть, что совсем люд в столицах одурел, ежели силы магические на воду горячую тратить. Небось, в Барсуках-то дровами обходятся аль углем, когда вовсе морозно становится. А тут…

Тут и печки-то нету.

Без печки мне тяжко, не хватает живого огня. А от окна, которое прежде меня радовало, холодком тянет. И пусть заложила я оконце то тряпьем всяческим, но не спасало оно. И стены вроде и теплые, но все одно того тепла маловато.

Мерзла я.

И с того становилась злою… и бросить все хотелося, и поплакать, и вычудить чего-нибудь этакого, а чего, и сама не знаю.

И главное, что тоска меня мучила смертная по дому.

Но все одно жалею я, дорогая моя Ефросинья Аникеевна, по печи нашее. Вспоминаю, как белила ее тем годом, а после цветами расписывала. Ты же говорила, что цветы энти — баловство одно. Да только вижу я их во сне. И тебя вижу. И дом наш, и двор… и село родное, про которое ты мне велела не забывать. И как забудешь его?

Кланяйся от меня всем. И старосте нашему скажи, что гвозди в столице дешевые, да только и работы дрянной, один длиньше, другой короче. Клепають их ученики, которых только-только до кузни допустили, оттого и выходит товар грошовый. С подковами и вовсе вязаться не след. Уж сколько ни переглядела я, да хоть немногое мыслю в деле кузнечном, но и то поняла, что негодные. Одна легонькая, другая тяжелая, третья крива на один бок. А главное, мастеровые, в глаза глядючи, брешуть, дескать, подкова сия сама собою на копыто сядет и дюжину лет держаться станет. Торг туточки принято вести бесчестно, и ежель видят пред собой покупателя несведущего, такого, который любой байке радый, то и спешат ему рассказать всякого, одно чудо поперек другого выдумывая. А как скажешь напрямки, что, дескать, в том нет правды, то и не стыдятся вовсе, но гневаться начинают, обзываться словами непотребными. Одна торговка, что пыталась продавать пироги с тухлою зайчатиною, которую крепко чесноком переложила для аромату, на меня стражу вызвать грозилася.

Назад Дальше