В деревянные формы заливали жидкий цемент, выращивали кубы и пирамиды. Все ново-и-новоиспеченные, они лежали на берегу. Это был искусственный рельеф вместо природных скал и камней. Некоторые кубы, может, прошлогодние, может, позапрошло- уже обросли мхом и имели естественный вид. Линия берега была аккуратно разложена на кубики неким кубистом, но не Браком и не Пикассо, потому что это было не на картинке. Стая птиц летела так, что в перспективе казалась одной птицей. "Не споткнись", - сказал Аввакум. Сана споткнулась о тень. Ветер шевелил пустые пюпитры, похожие на пюпитры, они же тенты летом, ветер - это что такое? И даже то, что у человека называется сердцем и распространяет по всему телу дух, или силу, этот дух, или сила, называется ветром над морем, над асфальтом, домами, например, над парком, похожий на человеческий дух внутри. Но как называется сердце, которое его делает, неизвестно.
Ветер гнал домой. "Полегче нельзя?" - сказал Аввакум ветру, но кто же его послушал. Ветер дул в спину сильно. Попалась деревяшка и еще одна деревяшка сиденье от стула. На ней нельзя было сидеть, но можно было написать картину. Сана подобрала. "Зачем?" - "Напишу". - "Куда денешь?" - "Повешу". - "Брось".
В комнате алкаша пусто. Нет ничего, что можно разбить, что разбить жалко. Все небьющееся. Каждый предмет выдерживает падение, значит, находится в состоянии невесомости. Алкаш отталкивается от земли с той же силой, с какой земля отталкивается от него, невесомость - способ. Каждый предмет способен тут же заменить другой предмет - падаешь на стол, тогда стол - диван, ешь на диване, диван - стол, выходишь через окно, окно - дверь.
В антикварной комнате каждый предмет бьющийся, все жалко, негде ходить. Стул восемнадцатого века, на нем плохо сидеть, на нем в восемнадцатом веке хорошо было сидеть. Но он и не для сиденья. Из чайника нельзя пить, он тоже восемнадцатого века, треснул; люстра прошлого века, она плохо светит и совсем не греет; часы тоже прошлого, они не ходят, но других нет. Стул не для того, чтобы на нем сидеть, чайник не для того, чтобы из него пить, часы не для того, чтобы показывать время. И от предметов отходит душа, еще не отошла. Скорее, отходит сам предмет, и остается только название предмета, то есть слово, то есть дух. Стоит слово "стул", слово "чайник". Так же отойдет и море, как предмет, как стул, на котором сидят, и останется слово "море", и гора отойдет, как чайник, треснет; в конце будет слово, как и в начале было слово, и слово было все.
Бабкина комната не то что была бедная и грязная. Грязь, конечно, не переходила в эстетическую категорию. Бедность была пороком. Ее так же не получалось любить, как не получалось любить ближнего как самого себя.
Ветер продувал насквозь. Сквозь человека, как сквозь куст; он был внутри и снаружи, был везде. Но в объеме своем куст и состоял из ветра и веток: ветки замыкали определенный объем ветра, и по природе своей ветер естественно входил в природу куста. Ветер неестественно входил в природу человека, там для него не было места, он там был лишним, там был свой ветер, который гонял кровь. А уличный ветер накладывался на внутренний ветер, и это не нравилось, было холодно.
Они дошли до Яги, была уже ночь. Зачем? Потому что они там жили. Позвонили - никого. Зачем кто-то на ночь глядя прется через весь город? А затем, что он там живет. Инвалид должен быть дома. Хочется спать. Почему не открывает? Никого. Аввакум ударил в дверь ногой. Никого нет. Он должен быть дома. "А может, он думал, что мы внутри, ушел, а мы снаружи. А может, он думал, что мы снаружи, нарочно ушел. А может, он внутри?" Аввакум еще раз ударил. Никого. На этот стук приоткрыла дверь соседка, которая хорошая, которая водит в баню чью-то девочку, когда ее мама болеет, а не наоборот плохая, которая водит в баню чью-то маму, когда ее девочка болеет. Соседка не стала орать. "Вам кого?" - "Извините нас, у нас нет ключа, а мы здесь снимаем". Сказала, что старик, наверное, к дочери поехал, а старуха внизу сторожит: "Это как спуститесь, так обойти с этой стороны дом, и вход как раз под этим подъездом".
Они спустились, обошли и нашли вход. Позвонили - никого. Стукнули - нет никого. "Дура, - сказал Аввакум, - сводня". - "Ты постучи", - сказала Сана. Он по башке стукнул дверь, и еще раз.
- Слышишь, стучат, - сказал Чящяжышын.
- Не сюда.
- К нам стучат, во входную дверь. Аввакум зачем-то позвонил условным звонком. Потом надавил на кнопку и держал так больше минуты, а потом еще больше.
- Слышишь?
- Теперь слышу, - сказал Отматфеян, - звонят.
- Пойти посмотреть, что ли?
- А куда старуха-то делась?
Чящяжышын встал и пошел посмотреть. Как раз Аввакум еще раз стукнул. Чящяжышын открыл. Сана с Аввакумом увидели вместо старухи Чящяжышына.
Он сказал им, что он не сторож, а старухи-сторожа нет; они сказали, что снимают у старухи, а ее дома нет.
- Постойте здесь, - сказал Чящяжышын, - я сейчас приду.
Он вернулся в комнату к Отматфеяну.
- Там какая-то девица со своим приятелем, чего-то я ничего не понял, какой-то ключ им надо у старухи взять, старухи нет.
- Так гони их, - сказал Отматфеян.
- Нет, они вроде у нее снимают, а ее дома нет.
- Ну и что?
- Откуда я знаю, пойди сам и посмотри.
Отматфеян вышел. То, что он увидел, было не то, что он вышел. И то, что он вышел, было не то, что он увидел. Это было сразу то, что он вышел и увидел. Впотьмах. Он сразу узнал, ну и что, впотьмах.
- Здрасьте, - сказала Сана.
- Кого вам? - спросил Отматфеян.
- Вы сторож? - спросил Аввакум.
- Сторожа нет, что еще? - сказал Отматфеян.
- Больше ничего, - сказала Сана.
- Ничего, так ничего, - ответил Отматфеян.
- Пойдем, - сказала Сана Аввакуму, - "два педераста, не видишь", - "а что же ты, блядь, по ночам ходишь!" - сказал Отматфеян.
Он сказал это громко, но на самом деле он это сказал про себя, потому что про педерастов Сана тоже сказала про себя, но он это слышал, но она это слышала.
- Извините тогда, - сказал Аввакум.
- Да ничего, - сказал Отматфеян, - вы жене знали. Ушли.
- Опять к морю! - сказала Сана.
- Мы же к морю приехали.
Они пришли туда, куда приехали. "И зачем мы сюда приехали?" - "Смотреть". - "Сам смотри". Аввакум смотрел. То, на что он смотрел, было больше слышно, чем видно. Море было для ушей, невыносимое для глаз. Зима - это когда солнце дальше. Тогда и люди дальше от того места, от которого солнце дальше. Тогда в метро все время лето, в час пик - разгар.
Никто не купался. В воде не было социальных различий. Даже по плавкам определить было нельзя, потому что они тоже в воде, их не было в воде. Полное социальное равенство. Республики смешались на пляже. Ссорились, кто лучше: грузины или армяне, Москва или Ленинград, мясо или капуста, душа или тело: "А я считаю, что Ленинград ближе к Москве, чем Москва к Ленинграду". - "А я считаю, Москва ближе к Ленинграду. От Москвы до Ленинграда ближе, чем от Ленинграда до Москвы, и лучше". - "В смысле "лучше"?" - "А от Ленинграда до Москвы - хуже". Хуже в смысле дальше, лучше в смысле дешевле, интеллигентнее в смысле чище. Без смысла.
Над морем не было "ни та-та, ни печали", была пушкинская прозрачность, барковская энергичность, хотя и прозрачность тоже была барковская, "та-та" в данном случае не плохое слово, а только синоним веселья: над морем было ни весело, ни грустно. Посредине черного юмора маркиза и светлого юмора Баркова была пословица, в которой каждый зверь после этого дела печален. Но над морем не было и пословицы. Орудия труда с первобытно-общинного строя (а был ли такой? это когда все были родственники, когда милиционер был всем родственником?) совершенствовались, и главное орудие, которым делают то-то и то-то и деток, тоже модернизировалось: электрифицировалось, радиофицировалось.
- Мне надо, - сказала Сана.
- Садись здесь.
- Неудобно, могут увидеть.
Она отошла подальше в сторону, чтобы сделать то, что ей надо - смыться. Море смыло. "У тараканов есть крылышки". - "Зачем они им, они же бегают", - "А когда на земле нечего будет есть, они улетят". - "К звездам, что ли?" Выскочила из кустов. Смылась. "Ну почему Екатерина любила, когда ее в этот момент обзывали?" - "Ты ведь тоже любишь?" Аввакум, как котят, утопил Екатерину и Александру. "Я хочу, чтобы ты переспал с проституткой, я хочу, чтобы рассказал мне грязную историю". - "Не надо, у тебя потом будет сердце болеть". - "Рассказывай сию же минуту, а то я тебя убью!" Убила - смылась. "А это правда, что всегда, когда месяц, то всегда рядом с ним звезда? А потом она откалывается от него".
Она была перед дверью как раз тогда...
- Опять звонят, - сказал Чящяжышын.
- Лежи, я открою.
Отматфеян открыл. Он ничего не спросил. Она ничего не спросила. Он ответил: "Я не один". - "Я тоже не одна". Он сам себе ответил: "Слушай, это не гостиница. Куда я тебя, на стол положу?" - "На подоконник!"
Они разговаривали отвратительно. Но "отвратительно" - это обстоятельство образа действия, это зависело от обстоятельства. Само по себе действие было сладким, значит, оно было качественным прилагательным, потому что могло быть еще слаще. Они действовали точно по грамматике Ломоносова: имя, глагол, междометие; имя для названия вещей, глагол для названия деяний, междометие для краткого изъявления движения духа. Спали стоя, как некоторые животные, как многие, в стойле; стояли в раздевалке: вешалки для пальто, ящики для сапог. Мокрая дубленка на крючке. "Сапоги тоже снять?" Половая тряпка и ведро, банкетка. "Во что ты превращаешь любовь!" Динозавры тряслись, когда земля тоже тряслась, извергались вместе с вулканами, которые извергались, - эпически трахались.
- Ты зачем за мной приехала?
- Наоборот я от тебя уехала, я еще вчера сюда приехала.
- Уехала от меня именно туда, куда я от тебя уехал.
- А ты тоже от меня уехал?
Почему это у символистов если солнце, то стеклянное, а небо огненное: а у реалистов солнце протухшее, а моря как будто вообще в природе нет; а у романтиков одно море, над которым все время ветер свищет?
Выбирать не приходилось: железные сучки, полянка за решеткой. Вытирайте ноги, вчера мыли в лесу. Батарея заменяет и горячую ванную и одеяло, у сентименталистов все должно бы происходить у батареи.
- А что это еще за история с ключами? Где ты остановилась?
- Правда наверху. Мы приехали вчера и сняли там комнату.
Ветер раскачивал железные крючки на вешалках в роще, электрическое солнце "стеклянное" и грело, и светило. В батареях текли ручейки, полянка, выложенная кафелем, была сухой и чистой; небо было в облаках, из одного желтого облака капало, под ним стояло ведро. Сана наследила, и тропинка вела к окну.
- Как ты ко мне удрала?
- Пошла в туалет и смылась.
- Врешь все!
Потом на горизонте появилась светлая полоска от всходящего, надо полагать, как солнце, Чящяжышына, но тут же исчезла, Чящяжышын только выглянул, даже не сделав круг, - у него не было предлога всходить. А у солнца, как у Чящяжышына, не было предлога не всходить - и наступило утро со своей колбасой и яйцами всмятку, с зубной пастой и пятаком на метро, с шарфом, нужно, чтобы прошло три поколения, чтобы нормально научились завязывать шарф. "Ну хочешь, я сделаю крут, посмотрю, как он там, и под каким-нибудь нормальным предлогом вернусь?" Дождя под нормальным предлогом не было: ветер разогнал тучи и ту желтую.
- Уже поздно, иди.
- То есть уже рано. Не пойду никуда.
- Ну иди, Сана.
- Нет.
- Пойдешь.
- Нет.
- Я тебя утоплю в батарее!
Повеситься на вешалке - крючков полно. Как мы разговариваем, на каком-то тарабарском языке: ну что, ну как дела, ничего, как ни в чем ни бывало. Внутренности троллейбусов - на поп-арт, пианино - на поп-арт. "А может, у меня хэппенинг и я хочу переспать с тобой в раздевалке?" Евангелие - описание первого хэппенинга, нет, второго; первый хэппенинг был потоп.
- Ты чего добиваешься? Чтобы я здесь повесился, в раздевалке?
- Я сейчас уйду.
Вешалки, которые можно было использовать как деревья, так и использовали.
- Давай погуляем, - предложила.
- Где, среди вешалок?
- Среди деревьев.
Крючки зашелестели, но не зацвели. "Сядь!" Она села и выслушала, что она его не любит, никого не любит. "А что, разве любишь?" Сказала "да". - "Это из другой области".
В этой области мерзость запустения, и не потому, что пустой холодильник (нечего поесть) и даже нет кровати и стола, а потому, что можно плюнуть, написать, ударить и подставить другую щеку не из смирения, а от восторга: чтобы унизиться, а потом послать. Ей нет оправдания и прощения, этой области, хотя, если правда, что когда "горяч или холоден" - это хорошо, а когда "тепл" - плохо, есть оправдание, но, наверное, это неправда. Каждый сам за себя, сам по себе, без жалости к друг дружке, а на остальное наплевать: "вынь, да положь", и никто не пожалеет, потому что нет ни мамы, ни Ванечки. Что с ней делать, с этой "мерзостью запустения", когда в остальные дни, когда ешь манную кашку и выкуриваешь всего три сигареты в день, что делать с этой периферией, нет, с этой столицей, когда в остальные дни (когда ешь манную кашку) ты ее имеешь в виду, а два раза в месяц она становится реальностью. А куда денешься от реальности? И вот тогда тебя топят в батарее и вешают в раздевалке. А где эта область территориально находится? Не на северном полюсе, что холоден, и не на южном, что горяч. О! если бы она была на северном или на южном, а она может быть даже в ванной или на кухне, или в подъезде. Никто ее не ищет, она сама находит, и ей надо давать. Нельзя ей пренебречь, тогда она начинает прогрессировать в своей настойчивости, и лучше всего ей сразу дать.
- Я мертвый человек.
- Это первоклассно - с мертвым!
Первое, второе, третье; на второе бифштекс, на третье - компот; первое таинство - рождение, второе - смерть, адюльтер - компот. Это даже не адюльтер - "пур адюльт" - для взрослых: это когда гостиница, пароход и чулки, и духи, двухспальная кровать, а здесь: если два стола составить, будет двухспальная кровать, даже и такой нет; ведро, лужа, раздевалка, это для кого?
- для деток; так детки играют в дочки-матери. Вот здесь у нас в раздевалке дом, вот тут на банкетке мы будем спать, на первое - кулич из песка, на второе - вода из лужи. И что-то начинает происходить в природе, если телефон и телеграф - это часть природы; не северное сияние, конечно, не землетрясение, как у динозавров, а свое: какие-то непонятные звонки по телефону, условные, под стать условиям, звонки в дверь, кто-то звонит и убегает, анонимные письма с расчлененкой, с неба (с пятого этажа?) падают яйца и разбиваются у ног. Этому есть объяснение? Нет: Так же как нет и грому, и северному сиянию. А ветер точно происходит от солнца, потому что сердце, которое его делает, точно, так называется. Научное открытие.
- А так тебе нравится? Так тебе не нравится.
- Нравится.
- Я думала, тебе так не нравится.
- По всякому нравится.
- Я думала тебе нравится только так.
- Все нравится.
- Тебе не нравится.
- Нравится.
Спасаться от мороза, как от страсти, от которой спасаться, как от мороза. Едино. В раздевалке ударил мороз. Он из этой области. Язык было больно отдирать от железяки. Это еще детское правило: не надо лизать железные качели. "Не надо, так больно". - "Но жутко приятно". На языке осталась кровь: кожа прилипла к ж..., которая стала железной от мороза. "Дай язык" - "Немного отошло? еще больно?" - "Очень больно".
Когда человек удаляется, он становится птицей, когда птица удаляется, она становится звездой, а так это совершенно одинаковые величины: человек, птица и звезда. Звезда для того такая большая, чтобы человеку было видно, какая она маленькая, чтобы птице было видно, какой человек маленький. В раздевалке это трудно было доказать. Отматфеян от банкетки удалялся к вешалке и не становился птицей, от вешалки удалялся к окну и не становился звездой: не те масштабы. "Зачем ты ко мне приехала?" - "Я к морю приехала". - "Иди тогда к морю, раз ты к морю приехала!" Отматфеян был не морем. И не потому, что в нем нельзя было утопиться, а потому, что над морем не было "ни та-та, ни печали", а над ним было. "Сейчас старуха придет, куда я тебя дену!" Неправильный обмен веществ: жутко неправильно менялись мясо и картошка, соленое и сладкое, булочная и аэродром.
Все всегда можно объяснить. Почему человек не помнит то время, когда он был звездой? это звезда помнит. Потому что он был в другом качестве, в качестве звезды. Как же много человек заботится об уюте и чистоте в своей комнате: чтобы были новые обои, чтобы был отциклеван паркет. Обои, это что в природе? покров на листьях. Об этом ветер заботится и дождь. Человек заботится о своей одежде (о пальто и сапогах), а бог о своей (о море и горе), и бог не имеет отношения к тому, что в магазинах нет пальто. Гора - это тот же шарф в комнате. И если шкаф не идет к человеку, то человек идет к шкафу.
- Миленькая моя, иди Христа ради, звездочка моя.
- Нет.
- Уйди, ведьма, ты от меня, пошла вон, сука!
Сейчас будет гроза. Электрические разряды от соприкосновения железных крючков. Гром от вышеживущих соседей. Прижались.
- Деточка моя, любовь, родненькая, чего хочешь?
- Давай поженимся.
- Где поженимся? Тут в раздевалке, да? На банкетке, да? За решеткой среди крючков. Давай. Давай поженимся, пока старуха не пришла. Обвенчаемся, да? О ведро не споткнись. Чящяжышын!
Отматфеян разорался на весь вестибюль. Чящяжышын появился в перспективе таким дохленьким солнышком. Но он все всходил-всходил и засветил. Он притормозил у раздевалки. "Чего орешь?" - "Иди сюда, друг. Сейчас нас обвенчаешь. Давай сюда вставай". Отматфеян открыл ему дверь в раздевалку. Чящяжышын подошел к окну. И общее солнце, и он, Чящяжышын, солнце, в частности, ярко светили. "Говори". - "Чего говорить?" - не понял Чящяжышин. "Говори, что венчаются раб божий и раба божья, говори..." - "Ну, венчаются". "Дальше говори". - Как вас зовут?" - "Сана". - "Александра ее зовут". - "Раба божья Александра рабу божьему..." - Чящяжышын сказал. - "Молодец". "Целуйтесь теперь". Отматфеян поцеловал Сану в щеку один раз. И потом еще два раза. И она трижды его поцеловала. "Теперь чего делать?" - спросил Чящяжышын. - "Теперь тут стой, на стреме. Старуха придет, дашь знать, а мы пошли".
Они шли по коридору одним человеком: он был силой, остальное, она, было цветом. Они дошли до театрального кружка. Там уже было постелено. Не сразу легли. Сана сказала, что ей кажется, что она как бы последний человек, который родился, то есть тех, кто младше ее, она уже не видит; видит, конечно, на улице детей, девочек и мальчиков, но они кажутся ей старше, они как бы тетеньки и дяденьки, то есть позднее ее уже никто не рождался. "Это ты правду говоришь?" Отматфеян так спросил, потому что считал, что он как бы первый человек, самый первобытный, что старше его никого нет; есть, конечно, старички и старушки, но они как раз детки; что перед ним как бы никто не рождался, только после него. После этого они легли: самое молодое и самое старое вместе, самое младшее и самое старшее - вместе. О чем говорить?