Можно предвидеть, что кто-либо усомнится в целесообразности подробного обсуждения мемуаров одного из сотрудников НКВД. Но, во-первых, история в конечном счете воплощается в судьбах отдельных людей, и только долгое господство в историографии ХХ века работ, сводивших все и вся к социально-политическим схемам, мешает увидеть и понять это. Во-вторых, мемуары Разгона весьма небезынтересны – и не только тем, что они сообщают, но и тем, о чем они умалчивают.
По-своему замечателен уже тот факт, что Разгон, подробно рассказывая о себе в «Непридуманном», не сказал ни слова о своей службе в проклинаемом им теперь, спустя много лет, НКВД, надеясь, вероятно, на уничтожение или полную недоступность соответствующих документов. В 1992 году была издана книга Евгении Альбац, посвященная беспощаднейшему обличению ВЧК-ОГПУ-НКВД-КГБ, которые, по ее определению, с 1917 года осуществляли «геноцид в отношении собственного народа». Она особо отмечала, что в НКВД «было много евреев», ибо революция подняла на поверхность, как определила Альбац, «все самое мерзкое… вынесла на простор Отечества именно подонков народа (в данном случае – еврейского. – В.К.). И в НКВД на эту кровавую работу пришли те, для кого она была возможностью самоутвердиться, ощутить свою власть». Евреи, «трудившиеся в органах, – утверждает Альбац, – были лучше образованы… а потому быстрее продвигались по служебной лестнице, да еще благодаря своему генетическому страху особо усердствовали, опасаясь, что их уличат в „мягкости“ к своим… Расплата наступила скорее, чем они предполагали».
«Оценка» предельно резкая, но в то же время книга Альбац посвящена не кому-нибудь, а бывшему сотруднику НКВД Разгону! Более того, ему уделена в книге особая главка под названием «Немного о любви», и он назван «бесконечно дорогим и близким» автору человеком… Очевидно, Разгон, несмотря на всю «близость» к Альбац, утаил и от нее свою службу в НКВД, столь ненавистном ей, и это, мягко говоря, несимпатичный поступок.
Но, к прискорбию для Разгона, несколько позже историк Т. А. Соболева заинтересовалась фигурой его тестя и начальника Бокия, по сохранившимся все же документам установила, что в возглавляемом им «Спецотделе» НКВД служил уцелевший Лев Эммануилович, и обратилась к последнему за информацией. Поэтому во втором издании мемуаров (1994 года) Разгону, во-первых, волей-неволей пришлось признаться (правда, он сделал это в одной беглой фразе), что он таки служил в НКВД, и, во-вторых, совсем по-иному, чем в первом издании, охарактеризовать своего тестя.
В первом издании мемуаров Бокий был преподнесен как своего рода исключение, уникум в чекистских кругах: он помогает спасти от неминуемой гибели одного из великих князей, оказывает услуги готовому эмигрировать Шаляпину и т. п. И вообще, как написал Разгон, в Бокии «при всех некоторых странностях» (именно такая формулировка!) «было какое-то обаяние».
Во втором издании своих мемуаров – уже после общения с историком Т. А. Соболевой – Разгон, по-прежнему оговаривая, что его тесть Бокий – иной человек, «нежели Ягода, Паукер, Молчанов, Гай и другие», что он человек «из интеллигентной семьи, хорошего воспитания, большой любитель и знаток музыки», все же вынужден был не ограничиться подобными «штрихами». Мемуарист теперь «вспомнил», что именно Бокий «был автором идеи создания концентрационного лагеря и первым его куратором… Ни образование, ни происхождение, ни даже профессия нисколько не мешали чекистам быть обмазанными невинной кровью с головы до ног… – „вспомнил“ во втором издании Разгон. – Бокий… после убийства Урицкого стал председателем Петроградской ЧК и в течение нескольких месяцев… руководил „красным террором“… С 1919 года был начальником Особого отдела Восточного фронта… невозможно подсчитать количество невинных жертв на его совести…»
Но, уверял здесь же Разгон, позднее, после завершения гражданской войны, Бокий-де отошел от кровавых дел и (цитирую) «с 1921 года и до самого своего конца был создателем и руководителем отдела, который даже не был отделом ОГПУ, а официально считался „при“… в этом отделе никого и никогда не арестовывали и не допрашивали».
Разгон в очередной раз ухитрился «забыть», что, согласно документам, в середине 1920-х годов, то есть в уже «мирное время», в ОГПУ было «для осуществления внесудебной расправы… организовано Особое совещание… в его состав входили В. Р. Менжинский, Г. Г. Ягода и Г. И. Бокий». Кроме того, Разгон без всяких оснований «вывел» возглавлявшийся Бокием с 1921 по 1937 год «Спецотдел» за рамки ОГПУ-НКВД, ибо, согласно документам, во время службы там Разгона это был именно один из отделов (9-й) Главного управления госбезопасности (ГУГБ) НКВД, и сам Бокий имел звание комиссара ГБ 3-го ранга (т. е. генерал-лейтенанта).
Вполне понятно, что Разгон, пытаясь «отделить» Бокия от НКВД, думал прежде всего о собственной репутации. Но одновременно с выходом второго издания его мемуаров вышла в свет основанная на тщательном исследовании фактов книга Т. А. Соболевой, в которой установлено, что возглавлявшийся Бокием Спецотдел «являлся частью репрессивного аппарата» и с течением времени становился «все больше вовлекаемым в поток репрессий».
Важно отметить, что Т. А. Соболевой вовсе не свойственна какая-либо предубежденность по отношению к Бокию и его сотрудникам; напротив, она высказывает предположение, что «кровавый террор», в который они были «вовлекаемы», «тяжким бременем лег на души и совесть честных партийцев. Многие начинали осознавать ужас трагедии» (там же). Факты, однако, убеждают, что «осознание» начиналось лишь тогда, когда террор доходил непосредственно до самих этих «честных партийцев»…
Между прочим, Разгон, пытаясь «отделить» Бокия (и, конечно, самого себя) от репрессивной машины, вместе с тем не смог преодолеть стремления показать особую значительность своего тестя и написал, что Бокий и возглавляемый им Спецотдел «были, пожалуй, самыми закрытыми во всей сложной и огромной разведывательно-полицейской машине… Бокий из всех возможных и невозможных по своим обязанностям фигур вокруг сосредоточения власти был самым информированным, самым знающим, от него не могли укрыться никакие тайны»; не исключено, что Разгон намекнул здесь на фамилию своего тестя – Бокий, – которая, согласно авторитетному исследованию филолога Б. Унбегауна, происходила от древнееврейского слова, означающего «сведущий человек» и имела распространение среди евреев Украины.
Все вышеизложенное нельзя не сопоставить со следующей возмущенной сентенцией из мемуаров Разгона: «…никто из многих тысяч людей, служивших в этих огромных домах на Лубянской площади, никто из них… не выступил устно или письменно со словами и слезами покаяния»…
Но помилуйте! Ведь сам Разгон служил в этих самых «домах», однако в его пространных письменных излияниях не найти и намека на его собственное «покаяние»… В гневе он бессознательно проговаривается, что после его ареста (18 апреля 1938 года) его «ночной Москвой везли к знакомому проклятому дому»; дом был ему действительно «знаком», поскольку до июня 1937 года он сам в нем подвизался…
И здесь мы подходим к главному: сущности самосознания подобных Разгону людей, занимавшихся в 1937 году «пожиранием» друг друга. Вот одно поистине ярчайшее проявление этой сущности. Разгон с крайним, прямо-таки яростным негодованием пишет о том, что приговоры 1937 года нередко включали в себя пункт о «конфискации имущества» репрессированных, которое затем выставлялось на продажу в магазинах «случайных вещей» – вещей, как определяет Разгон, «награбленных энкавэдэшниками» (употребив презрительное прозвание в первом издании своих мемуаров, он, очевидно, полагал, что его собственная принадлежность к этим самым «дэшникам» останется тайной). «Осенью 37-го года я проходил по Сретенке мимо одного такого магазина… – вспоминал Разгон. – И, войдя, сразу же в глубине магазина увидел наш диван… Со львами, вырезанными из черного дерева, по краям… рядом с диваном в магазине стояла мебель из кабинета» (москвинского). И, как поясняет тут же Разгон, это была мебель из «какой-то крупночиновной петербургской квартиры, доставшейся секретарю Севзапбюро Москвину, и затем… перевезенная в Москву». И Разгон с предельным гневом заявляет, что расправившиеся с Москвиным «энкавэдэшники», которые конфисковали и выставили на продажу его мебель, «были не только убийцами, но и мародерами».
Здесь с разительной ясностью запечатлелось разгоновское «самосознание»: ему и подобным ему субъектам даже не может прийти в голову, что, исходя из его собственного «простодушного» рассказа, определение «мародеры» приходится отнести (и с гораздо большими основаниями!) к его собственному семейному кругу, которому «досталась» – вернее сказать, была просто присвоена (а не куплена при распродаже конфискованного имущества) мебель (затем перевезенная в Москву – в другую «доставшуюся» квартиру), принадлежавшая, вполне вероятно, человеку, убитому во время «красного террора», руководимого председателем Петроградской ЧК Бокием… Тут наиболее прискорбен (и, в сущности, чудовищен) тот факт, что Разгон не усматривает ничего «компрометантного» в этом своем рассказе о «нашем» (москвинском) диване и прочем…
Едва ли не самый характерный мотив мемуаров Разгона – так или иначе выразившееся в них «убеждение», что до 1937 года все обстояло, в общем, благополучно. Разгон вспоминает, в частности, что даже и сам 1937 год он «встречал в Кремле у Осинских… встреча… была такой веселой… мы пели все старые любимые песни… тюремные песни из далекого прошлого. Которое не может повториться…» (кстати, к этому времени уже были расстреляны Зиновьев и Каменев – но ведь тот же Москвин беспощадно боролся с ними еще десятью годами ранее, в 1926 году).
Разгон говорит с крайним негодованием о наметившемся к концу 1930-х годов своего рода «сближении» тех, кого он называет «маленькими и ничтожными людьми», с верховной властью – и здесь он в известной мере прав. Характерно, что видный деятель НКВД, генерал-лейтенант Павел Судоплатов, вспоминает, как он с некоторым даже удивлением воспринимал поведение нового главы (с ноября 1938 г.) своего наркомата:
«Берия часто был весьма груб в обращении с высокопоставленными чиновниками, но с рядовыми сотрудниками, как правило, разговаривал вежливо. Позднее мне пришлось убедиться, что руководители того времени позволяли себе грубость лишь по отношению к руководящему составу, а с простыми людьми члены Политбюро вели себя подчеркнуто вежливо».
И именно это изменение роли и положения «простых людей» было неприемлемо для Разгона и его круга. Так, в мемуарах другого сотрудника НКВД, К. Хенкина (племянника популярнейшего в 1930-х годах актера), который вообще во многом «перекликается» с Разгоном, с крайним негодованием говорится о постепенной замене «кадров» в «органах»: «…на место исчезнувших пришли другие. Деревенские гогочущие хамы. Мои друзья (по НКВД. – В.К.) называли их… „молотобойцы“…» То ли дело его, Хенкина, «высший начальник» – полковник ГБ «Михаил Борисович Маклярский, наблюдавший до войны за миром искусства»: «Михаил (Исидор) Борисович был человек немного плутоватый, но вовсе не злой. Любящий отец и заботливый муж, неплохой, по советским понятиям, товарищ».
Следует учитывать, что Хенкин, в отличие от Разгона, в 1973 году эмигрировал «по израильской визе», хотя отнюдь не поселился на «исторической родине», а стал сотрудником пресловутой радиостанции «Свобода» (ранее он много лет выполнял те же функции во французской редакции московского контрпропагандистского радио; эта способность с успехом делать одно и то же дело и «здесь», и «там» по-своему замечательна…). В 1980-м мемуары Хенкина были опубликованы эмигрантским издательством «Посев», а в 1991-м переизданы в Москве.
Любопытен его рассказ о том, как ему, прежде чем его удостоили поста на «Свободе», пришлось доказывать представителю спецслужб США, что он не столь уж заслуженный деятель НКВД. Американца смущало, в частности, то, что Хенкин проживал в сталинской «высотке» на Котельнической набережной. В ответ Хенкин не без ловкости представил дело так, что в этот дом поселяли «известных» людей: «…в моем подъезде была квартира Паустовского, в пятом жил Вознесенский, в девятом – Твардовский и Фаина Григорьевна Раневская… жили в этом доме Евтушенко, Зыкина, Уланова…» Однако, во-первых, Хенкин отнюдь не принадлежал к подобным «знаменитостям», а во-вторых, для тех, кто хотя бы в общих чертах знает сей дом, не является секретом, что среди его насельников преобладали высокие чины МГБ.
Но вновь обратимся к суждению Хенкина о том, что место его «друзей» (точнее – «исчезавших» друзей его друзей) в НКВД занимают «деревенские хамы», эти страшные «молотобойцы». В определенном смысле Хенкин прав, хотя тот процесс замены «кадров», о котором он говорит, был весьма длительным и завершился только в 1950-х годах… Тем моим читателям, которые – это не исключено – удивятся, почему я уделяю столь большое внимание «концепции» Хенкина, следует учитывать, что сей мемуарист «откровеннее» других высказался о том, о чем говорили и говорят многие. Так, не какой-нибудь второстепенный «энкавэдэшник» вроде Хенкина, а сам Никита Хрущев с прискорбием заявил в своих воспоминаниях, что в 1937–1938 годах, когда репрессии обрушились на «честных партийцев», шли также (цитирую) «аресты чекистов. Многих я знал как честных, хороших и уважаемых людей… Яков Агранов (тот самый, который в 1921 году вел „дело“ Николая Гумилева, а в 1934-м приказал арестовать Клюева и Мандельштама. – В.К.) – замечательный человек… Честный, спокойный, умный человек. Мне он очень нравился… был уполномоченным по следствию, занимался (в 1930-м году. – В.К.) делом Промпартии (как давно установлено, в основе своей сфальсифицированным. – В.К.). Это действительно был следователь!.. Арестовали и его и тоже казнили».
И далее своего рода «обобщение»: «Берия», – утверждает Хрущев, – завершил начатую еще Ежовым чистку (в смысле изничтожения) чекистских кадров еврейской национальности. Хорошие были работники. Сталин начал, видимо, терять доверие к НКВД и решил брать туда на работу людей прямо с производства, от станка… Им достаточно было какое-то указание сделать и сказать: «Главное – арестовывать и требовать признания… бить его (ср. „молотобойцы“ Хенкина. – В.К.), пока не сознается, что он „враг народа“…»
Буквально все процитированные утверждения Хрущева заведомо искажают действительность, и надо прямо сказать, что нынешняя публикация этих и подобных им страниц хрущевских мемуаров без каких-либо комментариев – дело просто-таки возмутительное.
Ведь никуда не денешься от того факта, что именно восхваляемые Хрущевым первоначальные «чекистские кадры» (а вовсе не пришедшие им на смену позже) осуществляли террор 1937 года (он вообще-то начался еще в 1936-м, при Ягоде), а с определенного момента начали уничтожать друг друга (факты приводились выше). Далее, совершенно лживо утверждение, согласно которому в 1937–1938 годах «изничтожались» именно «кадры еврейской национальности»: во-первых, обилие погибших тогда евреев всецело обусловлено обилием их в «руководстве» НКВД, а во-вторых, действительная «чистка кадров еврейской национальности» имела место намного позднее, в начале 1950-х годов, и сам Хрущев, ставший в 1949 году секретарем ЦК именно «по кадровым вопросам», играл в этой «чистке» очень существенную или даже вообще главную роль – чем, очевидно, и объясняется предпринятая им в мемуарах грубая фальсификация положения в 1937 году.
Но главная и поистине возмущающая ложь Хрущева состоит в том, что «самое страшное» в НКВД началось будто бы тогда, когда туда стали брать «людей от станка» (или «от сохи»). Тот факт, что такие люди после 1937–1938 годов стали занимать все более значительное место и все более высокое положение в НКВД и, позднее, МГБ, несомненен (так, в 1939 году заместителем – и затем даже 1-м замом – наркома НКВД назначается доподлинный крестьянин С. Н. Круглов, до 1929 года живший и трудившийся в тверской деревне).
Однако именно с 1939 года масштабы террора самым кардинальным образом сократились. Хрущев беззастенчиво лгал, уверяя, что «новые кадры» (от станка и сохи) занялись буквальным «вышибанием» признаний у «врагов народа» и, естественно, их казнями. В последние годы были с полной точностью выяснены и опубликованы сведения о вынесенных на основе «деятельности» НКВД и, позднее (с 1946 года), МГБ смертных приговорах «врагам». В течение 1937–1938 годов, когда во главе еще стояли превозносимые Хрущевым имевшие многолетний стаж «чекистские кадры» (правда, как раз в эти годы «изничтожаемые», точнее, сами себя уничтожавшие), были приговорены к смерти 681 692 «врага», в 1939–1940-м – 4201 «враг», а в течение 1946–1953 годов были приговорены к смерти 7895 человек.
Мне, вполне вероятно, возразят, что это чрезвычайно резкое сокращение количества смертных приговоров объясняется не сменой «кадров» в НКВД-МГБ, а тем, что «наиболее опасные» реальные или мнимые «враги» («враги» Сталина или тогдашней верховной власти в целом) были в основном уничтожены в 1937–1938 годах и позднее, так сказать, уже некого было казнить… Однако даже если и согласиться с подобным истолкованием столь кардинального сокращения казней (в 360 раз!), оно не колеблет высказанные ранее соображения: «деревенские хамы», пришедшие в НКВД на смену прежним «чекистским кадрам», отнюдь не проявляли той, унесшей сотни тысяч жизней кровожадности, которая была присуща их предшественникам, хотя и Хенкин, и Хрущев, и многие другие утверждали и утверждают – совершенно безосновательно – обратное.
А истинная суть дела заключается в том, что после 1937 года решительно изменилось само общее положение вещей в стране, и поднимавшиеся наверх «деревенские хамы» соответствовали этому новому положению…
* * *Следует сказать еще вот о чем. С 1991 года всецело господствовало представление о второй половине 1930-х годов как о самом «негативном» периоде в истории послереволюционной России; даже перечисляя какие-либо «достижения» этих лет, их толковали как своего рода чисто пропагандистские акции, «организованные» с целью «заслонить» от народа чудовищную реальность.