— И сколько за такое снадобье ты попросишь, колдун?
Кругов улыбнулся.
— Это смотря кого ты в преисподнюю надумал спровадить. Уж не государыню ли? Что же это ты, боярин, вдруг вспотел? Вон какая испарина на плешине выступила. Таким сырым я даже батюшку-водяного не видывал. Да ты не пугайся, Василий Васильевич, я ведь колдун, а дурные мысли — они у тебя на челе написаны.
— Да ты и вправду ведун!
— А то как же, боярин. А теперь сыпь свое серебро, да за такое дело — поболее, а я наговор на веничек сотворю.
Колдун снял с гвоздя охапку трав, поднес ее к лицу и стал нашептывать:
— Войди в траву, сила бесовская. Расцвети, трава, цветом синим. Благоухай, цветок, запахом смердячим, запахом смерти, и пусть сгинет все вокруг на веки вечные.
Лицо Филиппа застыло, будто мороз-студенец опалил его многовековым холодом. А сам колдун в эти минуты стал походить на навья,[62] поднявшегося из гроба. Поежился Василий Васильевич — не то от холода, не то от страха, — перекрестился и разом отогнал от себя все вражьи силы.
Мельник, сотворив волхвование, враз подобрел ликом и стал напоминать доброго пасечника, собравшего пчелиные взятки.
— Вот тебе, боярин, мешок. Сюда я кладу заговоренный букетик. Без нужды ты в него не заглядывай, а то сгинешь от колдовской силы и никто не пожелает по твою душу свечу поставить. А когда надумаешь мешочек вытрясти да сгубить своего ворога, плюй через левое плечо, чтобы разбежались все колдовские силы, а потом возьми осторожненько за днище да опрокинь… А ежели этого не сделаешь, так сбегутся на твою голову бесы со всей округи и утащут в преисподнюю. Не позабудешь?
— Как же можно, Филипп Егорович. Не позабуду.
Мельник аккуратно положил траву на дно мешка и так же бережно закрутил бечевой горловину.
— А теперь ступай. Дел у меня нынче многовато. А тут того и гляди хмура[63] светило загасит. Надобно раздуть облака, пускай всю грязь пообсушит. Не люблю я сапоги пачкать.
ОДНАЖДЫ В КОЛОМНЕ
Уже минуло почти полгода, как Соломония ушла из монастыря на поиски сына. Все это время она находилась в окружении бродяг, которые опекали ее так же навязчиво, как караульщики тюремных сидельцев. Дважды пыталась она убежать из плена, однако всякий раз бродяги воротили ее с дороги, а потом держали на привязи, словно цепную сучечку. А когда тело ее устало и дух подломился, Соломония принялась выполнять все наказы нищенской братии.
— Копеечку будешь собирать у соборов, а мы за тобой присмотрим. Да не думай дурить! — не забывал наставлять царь бродяг Тимофей по прозвищу Беспалый. — Одно мое слово — и разбойнички тебя на лоскуты разорвут. Они знаешь как святых девок любят!
Соломония выстаивала у соборов великие часы и заводила такую жалостливую песнь, что редко какой мирянин проходил мимо и не бросал в распростертую холщовую тряпицу денежку.
Тимофей не однажды подступался к Соломонии и весело хватал ее за многие места.
— Побойся креста, охальник, — отбивалась монахиня, укоризненно качая головой. — Неужно суда небесного не страшишься?
— Строга ты, мать, — неохотно отступал Беспалый. — А только глянь сюда, — распахнул он на груди сорочку. — Видишь рану? Пищали меня на Ливонской войне не взяли, а крест мне и вовсе не страшен будет. Ежели потерять себя среди нас не хочешь, в мире со мной должна жить.
Теперь трудно было представить Соломонии дворцовую жизнь. И совсем невозможно поверить в то, что некогда поддерживали ее под руки двенадцать дюжин боярынь, а на церковные праздники она жаловала нищим по два мешка мелкой монеты и великую княгиню за многую щедрость называли Доброй Соломонией.
Теперь от былого величия остался только крест-нательник, украшенный семью бриллиантами с сорока девятью безукоризненными гранями. Этот нательник подарил ей московский государь Василий Иванович.
А Тимофей, что колюка-трава, прицепившаяся к подолу, не желал отходить от Соломонии на шаг и, заглядывая в ее лицо, твердил:
— А ты, монахиня, видать, не из простых. Даже голову держишь не так, как другие, и смотришь вокруг, будто не сирота убогая, а госпожа дворовая. Ты, видать, семени высокого, может быть, даже дочка поповская. Гляди, как бы твоя гордыня поперек горла тебе не встала. Признайся, девица, а может, ты дворянских кровей?!
Соломонида Юрьевна приподняла клобук с гладкого чела и отвечала достойно:
— А ежели я скажу, что боярских кровей, — поверишь?
— Однако ты, монахиня, умеешь пошутить! — расхохотался Тимофей. — Видать, на деревенских посиделках парни подле тебя не скучали. Эх, девонька, такую развеселую жизнь на монашеский клобук поменяла! Ну ничего, пообвыкнешь еще, а там тебя ждет не менее разудалая жизнь. Ежели перечить не будешь, так при себе оставлю. Всех своих баб прежних разгоню, а с тобой одной жить стану. — Беспалый взглянул на старицу, ожидая увидеть на ее лице улыбку счастья. — А ты рожу-то не криви! Таких мужиков, как я, поискать еще надобно. И ликом пригож, и телом хорош, и в любви искусен!
— Сына мне помоги найти, — жалилась Соломония. — Один он у меня. Ежели не найду, не знаю, как жить далее.
— А ты не печалься, монахиня. Все в руках господа нашего. Коли прибрал его к себе господь, так, стало быть, нужна его чистая душа на небесах. Но будем надеяться, что прибился он к какой-нибудь избе и добрые люди его в обиду не отдадут.
— Отпустил бы ты меня, Тимофей, почто мучаешь? Не буду я твоей никогда.
— Поживешь у меня еще с полгода, а там сама скажешь, чтобы я тебя приголубил. И не таких упрямых девок приходилось видеть, а потом они сами с себя исподнее стягивали.
Кочуя по всей Русской земле, братия остановились в Коломне.
Здесь Соломония каждый день собирала по два узелка монет, а однажды проезжавший мимо собора дворянин бросил в ее белый платок целый рубль. Благодарная государыня подняла на молодца глаза и обмерла — перед ней был сам Иван Шигона-Поджогин.
— Кого-то ты мне напоминаешь, монашка, да вот кого, никак не пойму, — пытался поймать Поджогин взгляд Соломонии.
В первое мгновение великая княгиня хотела броситься в ноги к Ивану Юрьевичу и просить защиты. Не терпелось ей поведать ему о великом бесчестии, через которое пришлось ей пройти, пожаловаться, что ряса ее прохудилась, а ноги сбиты о камни, что приходится сидеть у паперти по многу часов кряду.
Но она вдруг подумала о том, что Шигона явился в Коломну не случайно, а по велению московской государыни, в чьей воле накинуть ей на плечи просторную мешковину и спровадить в подвалы темницы.
— А кого ж может напоминать божья сестра, как не такую же горемычную, как она сама, — спрятала великая княгиня в тень клобука испуганные глаза.
— Думается мне, что ты не всегда была бедной сестрой, — пытался заглянуть Шигона под клобук старицы. — И руки у тебя чересчур белы — не бывает таких ладоней у монашек.
— Потому это, что давно я не исполняла тяжелого послушания, господин. Сестры отправляют меня собирать милостыню у соборов, вот потому руки мои не столь черны.
— Возьми еще рубль. Это тебе за то, что есть еще такие монашки, которые могут натолкнуть на греховные мысли.
— Благодарствую, господин, — еще ниже склонилась старица.
— Хм… И крестик у тебя не простой. Не каждая такой носит. Мне кажется, я уже видел однажды такое распятие. Знатный мастер творил, этот крест ни с какой другой работой не спутаешь. Откуда он у тебя?
— Мне его монахиня одна пожаловала.
— Вот как! Где же она теперь, эта старица?
— Померла, господин, — печально выдохнула великая княгиня.
— Когда?!
— В прошлом месяце. Схоронили мы ее во дворе монастыря. А этот крестик мне дорог как память.
— Так-так. Вижу, сестра, не все ты мне рассказываешь. Ладно, поеду дальше, храни тебя господь.
Со следующего дня начиналась ярмарочная неделя, которая обещала накормить не только съехавшихся со всей округи скоморохов, но и городских нищих с бродягами.
Соломония села в угол на охапку соломы. Прямо перед ней, задрав веснушчатый нос к потолку, похрапывал дюжий скоморох в петрушкином колпаке. Он был по-детски беззащитен и так трогателен в своей непосредственности, что великая княгиня едва сдержалась, чтобы не поцеловать детину в самый кончик носа.
— Ты бы, девка, не упрямилась, — подползла к Соломонии нищенка Федула. — Тимофей Беспалый просто так глаголить не станет. Если что не по нем, так расправу он быстро чинит. А то продаст тебя скоморохам за десять гривен, и будут они таскать тебя по всем богадельням.
Федуле исполнилось уже тридцать лет, но своей тщедушной внешностью она напоминала недокормленного цыпленка. Ее фигура была не по-бабьи угловата, а длинная шея торчала из тощих плеч, словно высохшая хворостина. Голова с косматыми волосьями напоминала кочан капусты. И одежда на нищенке была такая ветхая, что больше подходила для огородного страшилы.
Федуле исполнилось уже тридцать лет, но своей тщедушной внешностью она напоминала недокормленного цыпленка. Ее фигура была не по-бабьи угловата, а длинная шея торчала из тощих плеч, словно высохшая хворостина. Голова с косматыми волосьями напоминала кочан капусты. И одежда на нищенке была такая ветхая, что больше подходила для огородного страшилы.
В восемь лет Федулу изнасиловал деревенский юродивый по прозвищу Медведь, который своим обликом действительно напоминал косолапого. В десять годков ее из отчего дома выкрала ватага бродяг, которые продавали отрочицу всякому охочему до телесной близости за чарку крепкого вина.
А в тринадцать лет она уже сама зарабатывала себе на жизнь остатками прелестей и в минуту наивысшей близости научилась искусно срезать кошель с портков воздыхателя.
Поговаривали, что Федула зарабатывала не только своим телом — она умела приворожить любое дите, заговорить его настолько, что неразумное чадо, позабыв про отчий дом, следовало за грязной, но веселой теткой. Это путешествие, как правило, бывало непродолжительным, и скоро Федула продавала дите бродячим монахам или разудалым скоморохам.
Федулу опасались, зная, что покровительствует ей сам Беспалый.
— Подумай, девка, как Тимофею услужить, — терпеливо втолковывала нищенка. — И нет в этом худого. А еще даже обретешь, милая, в нем такого заступника, что можно только помечтать. От любого лиходея защитить сумеет. Будешь жить, словно великая княгиня, а другие нищенки тебе пальцы целовать станут.
Махнула рукой Соломония и отвернулась. Рядом продолжал посапывать скоморох с беззащитным детским ликом.
— Устала я, родимая, давай спать.
— Спи себе, а только и мои слова попомни. Не будет, не будет тебе снисхождения.
В самом углу богадельни полыхала унылая лучина, а полымя красноватыми лоскутами ложилось на лица постояльцев. Не спалось великой княгине, мучили воспоминания о похищенном дитяте.
— Матушка Соломонида Юрьевна… Государыня, — вдруг, открыв глаза, обратился к ней скоморох.
— Господи, откуда ты про меня знаешь?
— Как же не знать, матушка, когда мы тебя по всей Руси ищем.
— Кто же повелел искать?
— Иван Федорович Овчина.
— Неужно он отважился?
— Мы — холопы его верные, а розыск этот ведем тайно. Сколько дорог пришлось протоптать, прежде чем разумные люди в Коломну присоветовали идти.
— Стало быть, Иван Шигона не случайно мне встретился?
— Не случайно, матушка, — шептал скоморох. Он едва пошевелил головой, и колокольчики на его колпаке заговорщицки забряцали. — Заединщики мы.
— А что же за наряд на тебе такой?
— Это нарочно, государыня, чтобы всюду своими быть. Со скоморохов спросу мало, и везде неузнанными пройти можно. Прослышал Иван Овчина о том, что бродяги тебя силком забрали, и все боялся, что порешить могут. А теперь, когда мы тебя сыскали, ничего не бойся, матушка. Хоть нас числом и поменьше бродяг будет, но каждый из нас троих стоит. А теперь скажи, государыня, что делать собираешься?
— В монастырь бы мне, как и прежде, и молитвами долгими грех нечаянный искупить.
— Как пожелаешь, матушка, так и сбудется. А теперь спи спокойно и не тревожься — более с тобой ничего не случится.
Повернулась на бок Соломонида Юрьевна и уснула сладенько.
Богадельня пробудилась задолго до первого колокольного звона — разбойный свист переполошил сирых и убогих. Бродяги ответили на него тяжелой бранью.
— Это кто смеет служивых людей самого великого московского князя поносить? — раздался задиристый звонкий голос, а затем дверь распахнулась и на пороге предстал Иван Шигона. — А знаешь ли ты, нечестивец, что ты дважды грешен, — шагнул дворецкий прямо на Беспалого.
Шигона был росточка небольшого и напоминал сухонький гриб, что сморщился без бодрящего дождя, однако отступил Тимофей и вжался лопатками в стену.
— Как это, господин? — вмиг съежившись, вопросил Беспалый.
— Первый твой грех в том, что ты хотел монахиню обесчестить, а второй и того пострашнее. Знаешь ли ты, что это за старица? — перстом показал Шигона на Соломонию.
— Старица — она и есть старица.
— А вот и нет, холоп, — довольно улыбнулся дворецкий. — Великая княгиня Соломонида Юрьевна перед тобой. Слыхал о такой?
— Неужно сама государыня?! — ахнул Тимофей в восторге и страхе одновременно.
— Ну чего замерли, холопы? — обратился Иван Шигона к вышедшим из утренней мглы молодцам. — Вяжите изменника, да покрепче! Руки ему кушаками скрутите. Вот так! Будет наперед знать, как великой княгини домогаться.
Детину повалили на пол, запихали в рот ворох тряпья, а потом пинками спровадили во двор.
Всех нищих тут же свели на площадь, раздели донага и крепко угостили плетьми, а потом, связав между собой крепкой веревкой, погнали из города ворохом крапивы.
БОЯРСКОЕ ЛУКАВСТВО
— Правды я хочу, государыня-матушка, — жалился именитый боярин Иван Васильевич Шуйский. — Вот ты своими верными холопами пренебрегаешь, опалу беспричинную на их головы кладешь, а неверных людишек вокруг себя держишь.
— О ком ты говоришь, князь? — дрогнули брови Елены Васильевны, и на гладком челе обозначилась едва заметная черточка.
— Ведомо о ком… о боярине Овчине!
Получив сообщение от брата Василия о тайном ребенке Ивана Оболенского и Соломонии, Иван Васильевич Шуйский стал готовиться к разговору с великой государыней. Он продумал каждое свое слово, выверил всякий жест и даже надушил усы благовониями, чтобы от него исходило тонкое дыхание полевых трав.
Голову решил он обрить наголо, зная, что Елена Васильевна не терпит кустиков седых волос, и даже пригласил к себе известного московского брадо-брея, приветив его сперва ковшом малиновой настойки.
Мастеровой был искусен не только в бритии голов, славился он еще и великой любовью к бражничанью. Опустошив домашние запасы боярского вина и испробовав значительную часть настоев в подвалах хлебосольного князя Шуйского, брадо — брей принялся за работу.
— Ты бы, боярин, шею пониже наклонил. — Мастеровой густо накидал пены на голову Ивана Шуйского.
— Что-то у тебя руки дрожат, — опасливо озирался Иван Васильевич на лезвие бритвы.
— Ты на руки, боярин, не смотри, ты в работе меня испробуй, — убежденно заверил детина.
Брадобрей работал быстро и умело, сбрасывая седые княжеские локоны вместе с обильной пеной прямо на пол. Когда половила головы была выбрита, мастеровой взял ковш белого вина и выпил его в один присест. После чего заявил:
— Кожа у тебя дрянь, боярин, больше на птичью похожа. Брею я тебя, а мне кажется, что гуся выщипываю.
— Ты бы язык попридержал, ежели розог не хочешь.
— А ты, Иван Васильевич, шеей бы не дергал, иначе кровищей изойдешь. Эх, едрит твою! Дрянь у тебя башка, боярин, — в который раз произносил мастеровой. И всякий раз это звучало так весело, будто он нахваливал князя за проявленную удаль. — Эх, крепка у тебя наливка, а в нос так дает, что все сопли вышибает. — Брадобрей зажмурился и что есть силы чихнул на блестящую макушку боярина.
После бритья Шуйский расплатился гривенником, но, всмотревшись в бритый череп, увидел два легких пореза и подумал, что лучше было бы наградить нерадивого брадобрея трехдневным сидением в подвале.
— В чем ты обвиняешь Ивана Федоровича? — после продолжительного молчания вымолвила государыня.
— А в том, матушка, что обманывает он тебя во всем. А ты доверчива, как дите неразумное, веришь каждому его слову, а он между тем государеву измену творит.
— Дальше говори, боярин, а то повелю палачам язык из тебя вытянуть.
— А дело вот в чем, Елена Васильевна, — полюбовницу Иван Федорович имеет.
Великая княгиня утром принимала именинные калачи, и сейчас они возвышались на столе огромной горой, едва ли не скрывая от нее самого Ивана Васильевича Шуйского, и только суеверие удерживало государыню, чтобы не пульнуть в того сытной сдобой.
Елена Васильевна подняла глаза на боярина и вопрошала:
— И как же зовут полюбовницу князя?
Иван Шуйский среди многих калачей сумел разглядеть подарок и от Шигоны-Поджогина — только его супруженица, известная мастерица на всю Первопрестольную, могла выпекать такие чудные хлеба. По форме калач напоминал подкову, тем самым суля государыне многие лета, сверху хлеб полит яичной глазурью и обильно посыпан маком, а дух от него стоял такой сытный, что Передняя великой княгини напоминала дворцовую пекарню. К тому же он был еще и с тмином, запах которого боярин особенно уважал.
Князь почувствовал тяжелый приступ чревоугодия и изо всех сил старался не смотреть на подношение дворецкого.
— То Соломонида Юрьевна, государыня.