Усилиями отца Симеона Шлеева Никольский единоверческий храм стал крупным образовательным центром, а сам отец Симеон, не всегда ладивший со своей паствой, отлично ладил с церковным начальством. Он был возведен в сан протоиерея, архиерея, а в 1920 году был рукоположен в епископы и направлен в Уфу, где сперва возглавил единоверческую епархию, а затем всю православную епархию. Епископ Симон (такое было ему дано новое имя) действовал очень энергично и за короткое время приобрел большую популярность среди верующих. 18 августа 1921 года, возвращаясь домой после службы в Успенском кафедральном соборе, он был убит. Убийцы не были найдены, причины и обстоятельства убийства остались невыясненными. По версии властей, то было обыкновенное уголовное преступление, но среди верующих утвердилось убеждение, что епископа Симона убили чекисты, так как его активная религиозная деятельность мешала властям. В 1999 году епископ Симон (Симеон Шлеев) был причислен к лику святых новомучеников православной церкви.
После переезда епископа Симона в Уфу он не имел практической возможности руководить единоверческими приходами Питера. Фактическое руководство перешло к митрополиту Петроградскому и Гдовскому Вениамину и, как писал ему Ухтомский в «всепокорнейшем заявлении», «мы рады засвидетельствовать здесь, что всегда и неизменно находили у Вас сердечное пастырское участие к нашим нуждам и истинно-отеческое, любовное разрешение наших дел; Вы не оставляли нас с нашими нуждами в переживаемые грозные дни; и под Вашим несением наша внутренняя приходская жизнь, несмотря на все внешние невзгоды, могла наслаждаться глубоким миром и безмятежением»[81].
Заявление было вызвано тем, что епископ Уфимский номинально оставался главой единоверческих приходов Петрограда и дошли слухи, что он стремится возглавить все всероссийское единоверие. Питерские единоверцы этого не хотели. Они подали ходатайство об официальном отстранении епископа Симона от руководства Единоверческими приходами Петроградской Епархии, дабы митрополит Вениамин возглавил их «не только фактически, но и официально».
Заявление подписано «представителем прихода А. Ухтомским», так что нетрудно понять, от кого исходила инициатива этого демарша. За много лет совместной деятельности в Никольской церкви Алексей Алексеевич успел хорошо узнать отца Симеона Шлеева (епископа Симона). Отдавая должное его энергии, Ухтомский не мог мириться с его высокомерием и карьеристскими наклонностями. Для него церковь не могла быть полем честолюбивых устремлений.
Вера была для него постоянным вызовом. Молитвы, которые он возносил ежедневно, не были вымаливанием милостей или замаливанием грехов. Молитва его была о том, чтобы обрести силы для борьбы с греховными, эгоистическими наклонностями своей натуры, со своей «самостью», как он это называл.
Под его заявлением митрополиту Вениамину нет даты, но судя по содержанию, оно было написано в мае-июне 1921 года. Неожиданная гибель епископа Симона сняла поставленный вопрос с повестки дня. Митрополит Вениамин пережил епископа ненадолго. В июне следующего, 1922 года, он был судим якобы за «сокрытие церковных ценностей», приговорен к смертной казни и расстрелян. Церковь переживала грозные дни.
6.«Первое, что надо, – это решительно отвергнуться себя. Иначе же ты несешь всю скверну, жесткость и каменносердечие с собою и тогда, когда приступаешь к Престолу Божию, а это делает тебя Иудою, отрезающим самому себе мало-помалу выход из ада»[82]. Так Ухтомский записал в дневнике в мае 1903 года, но такие мысли красной нитью проходят через всю его жизнь. «Я болею этой болезнью самоуверенности и доселе, – писал он В. А. Платоновой 14 лет спустя, – <…> Именно страх перед самоутверждением своим научил меня молиться! Молитва моя в том, чтобы избавил меня Бог от самоудовлетворения и самоутверждения; ибо я всем существом чувствую, что тут Смерть и Зло для других и для себя»[83].
Религиозно-нравственные искания не подавляли общественного темперамента Алексея Ухтомского. В 1901 году он участвовал в студенческой сходке, разогнанной полицией. Его засекли, ему грозило исключение из университета. О случившемся стало известно отцу. Он написал Алексею тревожное письмо, уговаривая остепениться во избежание тяжких последствий. При помощи Д. С. Сипягина и Э. Э. Ухтомского дело удалось замять.
Революционные события 1905 года вызвали у него душевный подъем и жажду деятельности. Позднее он в этом раскаивался, ибо считал, вслед за Львом Толстым, гонения на которого его возмущали, что переустройство общества человек должен начинать с переустройства самого себя. В результатах революции 1905 года он был разочарован: полагал, что политические свободы, вырванные у царя, не внесли ничего позитивного в народную жизнь; выиграла только интеллигенция, но она, по его мнению, погрязла в самодовольстве и взаимных разборках, забыла об интересах народа и в этом отношении мало отличалась от правящего класса.
Когда началась война 1914 года, и все общество было охвачено патриотическим экстазом, Ухтомский, наоборот, почувствовал глубокую тревогу за судьбу России. Он полагал, что даже если война завершится победой, это будет пиррова победа, и недоумевал – как этого не понимают правящие круги. Германия, по его мнению, была последним оплотом абсолютизма в Европе, ее поражение могло только подорвать государственные устои России – зачем же против нее воевать?
«Хорошо это или дурно, опасно или радостно и т. п. – об этом я ничего не хочу говорить. Но мне хочется невольно сказать нашим представителям монархической государственности: разве вы не чувствуете, что всякий ваш удар по Вильгельму есть удар по вашим фундаментам, по силе, которая поддерживала и ободряла вас? Ваш удар по германскому абсолютизму действует в руку германской демократическо-революционной стихии, а эта стихия, воспрянув в Германии, разольется по всей Европе и затопит вас!»
Он пророчески предсказывал, что «теперешние военные события – это лишь прелюдия огромных событий, назревающих в европейской социальной жизни!»[84].
Следя за ходом войны, хороня погибших товарищей, беседуя с теми, кто уже побывал в окопах и кто ждал отправки на фронт, он, конечно, желал всей душой победы своей родине. Но сознавал, что «при том нравственном состоянии, в котором обретается русское общество, нет резона для победы, а есть резоны для того, чтобы быть битыми. Мне лично ужасно тяжело за наш народ, за тот простой и коренной народ, который сейчас молчаливо отдает своих сыновей на убой; но мне не тяжело за «общество», за все эти «правящие классы» и «интеллигенцию», которым по делам и мука»[85].
Подобными же мыслями он делился и со своим университетским товарищем Н. Я. Кузнецовым:
«Нашими верхами, очевидно, завладели опять какие-то темные силы немецкого образца[86], а это открывает, как всегда, широкий простор воровским инстинктам домашних хищников, которых, к сожалению, всегда было много на Руси. Настоящий же, подлинный хозяин земли русской, наш коренной народ, только глубоко запрятывается по своим деревням да поохывает, когда у него снова и снова выхватывают сыновей на убой»[87].
Февральскую революцию Ухтомский воспринял со сложными чувствами – как закономерный акт освобождения народа от векового деспотизма, но, в то же время, и как очередной этап развала страны.
«Великие события произошли на русской земле, события, которых, впрочем, надо было ожидать с первого дня теперешней войны. Могу сказать, что с июля месяца 1914 года я чувствовал с ясностью, что должно совершиться то, что совершилось теперь. Многим я говорил тогда же об этом, но это по большей части вызывало только улыбки. Должно же было совершиться то, что совершилось теперь, потому что вступили мы тогда в войну против Германии и Австрии с очень высокими идеалами – защиты угнетенного народа сербского против угнетателей, в то время как в своей внутренней жизни сами продолжали угнетать свой родной русский народ! <…> В лице Вильгельма и вильгельмовщины вызывает возмущение и осуждение тот самый аристократический немецкий абсолютизм, которым пропитана вся русская государственность и от которого не могло отказаться наше «правящее общество» в мирном укладе своего существования»[88].
Когда власть захватили большевики, Ухтомский с полным правом писал, что нечто подобное предвидел и предсказывал.
«Я все время чувствую, что все это предрешено и всему этому воистину «подобает быти” еще с тех пор, как в феврале и марте маленькие люди ликовали по поводу свержения исторической власти; как историческая власть впала в великий соблазн и искушение последних лет; как правящее и интеллигентное общество изменило народу… Одним словом, исходные нити и корни заходят все дальше и дальше, и из этих корней роковой путь к тому ужасу, который переживается теперь и о котором надо сказать, что, переживая его лицом к лицу, мы еще и не отдаем себе полного отчета, до какой степени он ужасен!»[89].
Когда власть захватили большевики, Ухтомский с полным правом писал, что нечто подобное предвидел и предсказывал.
«Я все время чувствую, что все это предрешено и всему этому воистину «подобает быти” еще с тех пор, как в феврале и марте маленькие люди ликовали по поводу свержения исторической власти; как историческая власть впала в великий соблазн и искушение последних лет; как правящее и интеллигентное общество изменило народу… Одним словом, исходные нити и корни заходят все дальше и дальше, и из этих корней роковой путь к тому ужасу, который переживается теперь и о котором надо сказать, что, переживая его лицом к лицу, мы еще и не отдаем себе полного отчета, до какой степени он ужасен!»[89].
7.Большевистский переворот случился в то время, когда в Москве проходили заседания Поместного Собора Православной церкви, в котором участвовали и братья Ухтомские: епископ Андрей – как представитель церковной иерархии, Алексей Алексеевич был избран от мирян-единоверцев.
Для церкви это было поистине историческое событие, ставшее возможным благодаря Февральской революции. Собор был созван впервые с конца XVII века, когда Петр I подмял под себя церковь, ликвидировал патриаршество и прекратил проведение Соборов. В числе важнейших стоял вопрос о восстановлении патриаршества. Однако некоторые участники Собора выступили против этого. Они опасались, что патриарх станет всевластным церковным самодержцем, тогда как требуется, напротив, демократизировать систему церковного управления.
Эти предложения были близки к тому, что давно уже предлагал епископ Андрей и чему сочувствовал Алексей Алексеевич – ведь именно в подавлении церковной демократии (соборности) он видел основную причину раскола и многих других бед народа и церкви.
Собор был открыт 15 августа, но обсуждения шли с большими перерывами и затянулись; пока они продолжались, и произошел большевистский переворот.
«Здесь, в Москве, происходят события не менее тяжелые, чем у Вас в Питере, – писал Алексей Алексеевич В. А. Платоновой. – Около Сретенского монастыря, где я живу с братом, находилась телефонная станция. Почти четверо суток трещали у нас под боком пулеметы, винтовки, гремели взрывы бомб, бросавшихся из бомбометов. Справа, слева, сзади от монастыря с построек и домов трещали выстрелы, производившиеся, по-видимому, провокаторами. У меня сложилось такое впечатление, что стрельба из домов вообще производилась около церквей и монастырей, как будто тут сказывалась чья-то цель – направить толпу на погром церквей и монастырей. Однако большевики-солдаты все-таки разбирались, откуда происходит пальба, и начинали стрелять по соответствующим домам»[90].
«События» заставили участников Собора свернуть прения. 28 октября, заключая их, Астраханский епископ Митрофан сказал: «Дело восстановления патриаршества нельзя откладывать: Россия горит, всё гибнет. И разве можно теперь долго рассуждать, что нам нужно орудие для собирания, для объединения Руси? Когда идёт война, нужен единый вождь, без которого воинство идёт вразброд»[91].
Собор принял решение патриаршество восстановить. Приступили к выборам патриарха. Было избрано три кандидата: митрополиты Антоний Харьковский, Арсений Новгородский и Тихон Московский. Затем, как ни странно, вопрос решался жребием, который выпал на Тихона. Ухтомский считал этот выбор наиболее удачным: из трех кандидатов Тихон представлялся ему самым кротким и наименее авторитарным. Однако в целом работой Собора Алексей Алексеевич остался недоволен. Он саркастично писал В. А. Платоновой:
«Кажется, я не преувеличу, если скажу, что предержащая церковная власть оказалась косноязыческою и почти утратившею внятную речь; единственное внятное слово, которое ей удалось, – да и то с перепугу от большевистских пушек, – это «па-па-патриарх». Это сказалась тайная мысль, лелеявшаяся владыками еще в царские времена. Под влиянием испуга таившееся слово и соскочило с языка!.. Но потом речь пошла опять невнятною, и вряд ли будут у нас какие-то крупные «исторические» результаты!»[92].
И дальше, уже без всякого сарказма он излагал свое понимание задач Собора:
«Самое главное, на мой взгляд, что должен был сделать Собор, – это восстановление и утверждение народно-соборного начала в церкви, – того самого, которое дает силы старообрядческим общинам и которое было обругано и изгнано господствующей церковью при Никоне»[93].
Он считал, что церковная жизнь должна подвергнуться изменениям «без реформации», а для этого церковная иерархия должна признать свои недостатки и нравственно преобразиться, иначе может произойти новый раскол:
«У нас на Соборе иерархия тоже старается объединиться и забронироваться, не желая признавать, что в прошлых и настоящих бедах церкви виновата в значительной мере она; она желает думать, что вся вина в исторических условиях, например, в отсутствии патриаршества, в насилии со стороны государства, в пороках паствы и т. д., в чем угодно, только не в недостатках самой иерархии!»[94].
Глава седьмая. «Грешный епископ Андрей»
1.Хотя во время Собора братья жили вместе, но виделись они редко, а разговаривали еще реже: у каждого было невпроворот своих дел, встреч и забот. Но Алексей Алексеевич видел, что брат «очень падает духом и чрезвычайно скорбит по поводу событий. Мне кажется, что я бодрее смотрю на вещи. Храни его Бог! Мне его очень жаль»[95].
К тому времени иеромонах – архиерей – архимандрит – епископ Андрей прошел непростой путь побед, поражений, удач и разочарований.
Направленный в Казань, он стал энергично создавать религиозные школы и церковные приходы для обращаемых в православие татар-мусульман. Обучение и богослужение в этих заведениях велось на татарском языке – такова была принципиальная установка отца Андрея: подопечные не должны воспринимать перемену религии как насильственное обрусение, тогда они охотнее соглашаются на такой шаг. Суть своей системы он сформулировал в одной из статей в газете «Московские Ведомости»: «Безукоризненный пастырь и безукоризненное богослужение в инородческом приходе на соответствующем инородческом языке»[96].
Яркий оратор и публицист, человек кипучей энергии, безукоризненный пастырь, чей аскетический образ жизни мог служить примером религиозного подвижничества, отец Андрей приобрел в Казани большую популярность.
В городе существовало общество трезвости, в которое отец Андрей сразу же вступил и вскоре стал в нем играть видную роль. В турбулентном 1905 году на базе этого общества было создано казанское отделение «Русского собрания» – черносотенной монархической организации. Отец Андрей стал в ней заметной фигурой.
«Особые ожидания о. Андрей возлагал на право-монархические организации, как ставящие «во главу своей политической программы служение святой Церкви», полагая, что «пастырю Церкви можно говорить с ними на одном языке, и есть надежда быть понятым», – указывает его биограф И. Алексеев. – Вместе с тем, он считал, что «уже на второй строчке своей программы «Русское Собрание» делает ошибку, требуя для православия какого-то для него обидного и ему по природе чуждого «господства», категорически возражал против «грешного» девиза «Россия для русских!», предлагая заменить его на девиз «Святая Русь на службе миру!», а также критиковал черносотенцев за «неподвижность» и «грубые тактические ошибки»[97].
Сложилась парадоксальная ситуация. В разношерстной черносотенной стае отец Андрей был белой вороной, притом громко каркающей. Тем не менее, его связь с черносотенством с годами не ослабевала, а влияние росло. Немного было в этой стае таких энергичных, высокообразованных и одаренных «ворон»! Принимая желаемое за действительное, епископ Андрей полагал, что на стороне черносотенцев «сила нравственного закона». Он считал, что только такая сила может остановить победное шествие социализма, который, по его мнению, был «тем и силён, – особенно у нас в России, – что он имеет на себе всю личину истинно-нравственных организаций. Он велик своею показною стороною; и русский человек, всей душой стремящийся к живой вере, оказывается теперь рад уже хотя бы живым делам [социалистов] и уже почти отвернулся от мёртвой веры наших официальных покровителей «господствующей» церкви»[98].
Но если социалистические группировки имели «личину истинно-нравственных организаций», то у расхристанной черносотенной братии не было и этого. Суть ее деятельности сводилась к нападкам и нападениям на инородцев, в особенности на евреев. Ни нравственности, ни видимости ее у них не было. Почему отец Андрей этого не замечал, пусть разбираются его биографы. Для нас важно подчеркнуть, насколько далек от этих иллюзий был родной брат отца Андрея, однажды записавший в дневник с видимым отвращением: