Мама садится напротив.
«Сынок, кушай как следует, не торопись – успеем! Не бойся школы, там узнаешь много нового и найдешь друзей. Всегда помогай тем, кто слабее тебя, потому что в этой помощи и есть настоящая сила человека».
Гошгар-уста улыбнулся маме, надкусил бутерброд с инжирным маслом и навсегда заснул под любимым деревом.
12C утра в Хиля гремела гроза, к ночи хлынул дождь. Быстрый, мощный. Затопил печи-тендиры на спуске к озеру Шор, согнул саженцы оливковых деревьев у забора Азимбалы, а на площади у лавки мясника Бахрама разлил маленький пруд. Семья белых гусей, сбившаяся с пути к дому, приютилась в стихийной луже, укутав головы влажными крылами.
Месяц Рамадан подходит к концу, два его последних дня проводим с прабабушкой Пярзад в ее доме в Хиля.
Я проснулся на рассвете. Идя на кухню, вижу, как Пярзад-нене[23] расстилает в своей комнате молитвенный коврик. На нем зелеными нитями вышита ниша, острием обращенная в сторону киблы[24].
Пярзад-нене покрылась широким белым платком, видны только лицо и ладони. Она произносит: «Аллаху акбар», соединяет руки на груди и, опустив голову, полушепотом читает суру. В первый раз вижу ее во время намаза: дверь комнаты приоткрыта, и в лучах нового дня силуэт Пярзад светится.
В доме все еще пахнет зеленью. Вчера ночью Пярзад и Сона нарезали мяту, лук-порей, щавель, петрушку, укроп и горную кинзу для довги[25]. В нашей семье в Рамадан довгу подают на вечернее разговение.
Пока прабабушка молится, сажусь на ковер, прислонившись к дверному косяку. Дождь стих. Cлышу шепот молитвы, мне хорошо и спокойно. Засыпаю.
* * *
– Я тоже должен молиться, нене?
– Каждый волен сам выбирать, Игид. Главное, люби – это самая важная молитва.
– Ею мы платим за счастье?
– Совсем нет. Молитва – это беседа. Разговариваешь со своей душой, благодаришь. За то, что слышишь и видишь, можешь бегать, играть, обнимать, грустить и кушать фисташковое мороженое.
– А если я не буду благодарить, Он обидится?
– Он будет любить тебя так же сильно.
– Нене, я с Ним встречусь, когда умру?
– Ты с Ним встречаешься каждое мгновение. Посмотри на листик инжирного дерева. Видишь, как красиво трепещет на ветру? Это и есть Он. Это ваша встреча.
* * *
Пярзад перекладывает проросшую пшеницу в деревянную миску с высокими бортами. «Игид, беги за Мярдом». Спускаюсь в погреб и, пыхтя, выношу тяжелый речной камень. Он холодный, пахнет кучерявым течением Куры и служит второму поколению нашей семьи.
Пярзад-нене называет его Мярдом, что переводится как «отважный». Им прабабушка будет выдавливать сок из едва проросших зеленоватых ростков пшеницы и варить семени-халву – сласть из специй и грецких орехов.
Пярзад-нене кладет в марлю пшеничную кашицу, выцеживает из нее сок. Темно-зеленый, сладковатый, напоминающий крахмальный раствор. У прабабушки маленькие, пухлые, но крепкие руки. Удивляюсь, откуда в них силы, чтобы измельчить, выжать столько пшеницы.
«Творец наполняет нас силами даже тогда, когда кажется, что их больше нет. Да и женщина – уникальное создание. В ней может биться два сердца».
В сок пшеницы всыпает муку грубого помола, замешивает тесто и обжаривает его в медном тазу, где накалилось топленое масло. Интенсивно мешает – чтобы тесто не прилипло, впитало все масло.
Пярзад-нене не нравится, что дочь называет правнуков Финиками. «Что за инфантилизм, Сона? Не приведи Всевышний, чтобы мои мальчики были такими же мягкотелыми и слащавыми, как финики. В них нужно воспитывать храбрость. Поэтому называю их игидами![26]» Мужчины, играющие в нарды в гостиной, прерывали женский галдеж просьбой заварить чай с чабрецом.
Когда халва начинает темнеть в масле, поливаем ее дошабом, посыпаем специями. Черный перец, тмин, кардамон, семена фенхеля, мускатный орех, гвоздика, корица. Семени-халва уже напоминает густой джем – пора снимать с огня. Она остынет, и из ароматной массы мы руками, смазанными топленым маслом, сформируем шарики и напичкаем их дроблеными грецкими орехами.
Обычно в приготовлении халвы нам помогала Сурая, младшая сестра Пярзад-нене. Тростинка с вечно мокрыми глазами. На третьем году замужества война забрала ее мужа. Десять лет она оплакивала горе, искала повод, чтобы заговорить о покойном. Пярзад-нене жалела ее, называя пленницей прошлого.
«У каждого своя история, по-своему болезненная. Это жизнь и ее уроки – все через них проходят. Прошлое прошло. Есть ты сегодняшняя и то, во что веришь. Будешь верить, что несбывшееся осуществится, – так и будет, пусть и не сразу. Будешь верить в обратное – получишь его… Не переставай благодарить и просить верного направления, покоя, дома».
* * *
Я называл Сураю привидением, обходил стороной. Не мог поверить в то, что она живая, после того как увидел ее тело, свисающее с потолка погреба. Тетя, изнуренная тоской по мужу, решила уйти вслед за ним.
Я спустился в погреб вовремя. Домашние, прибежав на крик, вынули Сураю из петли, откачали, отвезли к врачу. Открыв глаза и увидев родственников вместо духа любимого Вагифа, тетушка горько расплакалась. Молила вернуть обратно.
«Всевышний не принял тебя, сестра, в нужный час отправил нашего мальчика в погреб». На Востоке обращаться к психиатру считалось постыдным, поэтому Сураю забрали домой. Пярзад-нене положила ее в своей комнате и сорок дней читала ей суры Корана. Мама возмущалась, настаивала на врачебной помощи.
«Лекарства не помогут человеку, потерявшему свет в душе. Химия загонит ее еще глубже в чулан. Сурае нужно вернуть веру. Я буду читать ей священную книгу, говорить с ней. Оставьте нас в покое».
К комнате, где лежала Сурая, я не подходил. Мне казалось, что привидение тетушки, облачившись в ее тело, водит домочадцев за нос и скоро со мной расквитается. Я стал плохо спать, по ночам просыпался в поту. Пятничным утром мы отправились с Пярзад-нене в Маштаги на чылдаг[27] – изгоняла испуг знахарка-чылдагчы, которая, несмотря на щедрые размеры, резво бегала вокруг меня, выкрикивая слова на фарси и прижигая мои запястья, колени дымящейся трубочкой, начиненной полынью.
От знахарки возвращаемся на кряхтящем алабаше[28]. Пярзад-нене перебирает четки, кончики ее келагаи[29] трепещутся от ветерка из приоткрытого окна. Проезжаем мимо железнодорожной станции Хиля. Запах маслянистых шпал врывается в салон алабаша.
«Игид, тетя Сурая переживает нелегкие дни. Мы ее семья и должны помочь нашей девочке. Ей, как никогда, нужны дуа…[30] Пусть наши глаза видят в людях хорошее, сердца прощают худшее, а души не теряют веры».
Спустя два месяца Сурая вышла из комнаты. Ранним утром разгара осени. Мы проснулись на запах омлета с помидорами. Накрытый белой скатертью стол гостиной заставлен вкусностями: смесь меда и сливок, белые сыры с виноградом, икра из печеных овощей, треугольники пышного кюкю[31], инжирное варенье, кутабы с зеленью, чай из дровяного самовара.
Сурая в длинном белом платье, перевязав голову желтым платком, порхает по кухне, напевая «Сары гелин»[32].
«Не заплетают концы волос, не срывают цветок в росе… Златовласая невеста».
Все домашние собрались за столом, как раньше: о чем-то громко говорили, нахваливали кулинарные умения Сураи, смеялись, обсуждали планы на день. Никто не вспоминал о прошлом, не смотрел с тревогой на вновь улыбающуюся тетушку. Лишь по еле заметному шевелению губ Пярзад-нене я прочел: «Аллаха шюкюр! Аллаха шюкюр!»[33]
Сурая вернулась на работу. Вместе с женщинами поселка собирала оливки в серебристых рощах Гала[34]: вычесывала с веток темно-зеленые ягоды, заполняла мешки, отправляла на отжим.
Следующей осенью Сурая вышла замуж за фермера Сакита. У них родилась дочь. Назвали Пярзад.
* * *
Дом поглотила ночная тишина, все спят. Надев шерстяные носки, тихонько выбираюсь из комнаты, обуваюсь и выхожу на улицу. Спящая на крыльце рыжая кошка Пярзад-нене вскакивает на забор и провожает меня тревожным взглядом. Время самостоятельно прогуляться по ночному Хиля.
Горячий августовский воздух пропитан пыльцой цветов айвового дерева, кто-то в темноте противоположного квартала тихо слушает по радиоприемнику мугам, а во дворике пекарни остывает семья медных противней, хранящих следы утреннего хлеба: на рассвете их почистят сухим песком, сполоснут уксусом (чтобы ушли посторонние запахи), промоют водой и снова отправят в печь.
Цветастые чехлы матрасов тетушки Адыли, соседки напротив, сохнут на крыше ее дома и пахнут розовым маслом, по паре капель которого хилинцы добавляют в воду при стирке.
У качелей под тутовым деревом спит слоник с оторванным хоботом – с ним наигрались и выбросили. Из дырки на месте хобота торчат куски пыльной ваты. Подбираю его.
Летние ночи полны уюта и бесстрашия, в чем-то наивного и потому свободного. Не думаешь о чудищах и привидениях – летом они уходят восвояси до первого урагана зимы. Да и чего бояться, когда ты не один: с тобой слон, пусть даже без хобота.
Прохожу мимо дома художника Саттара. Он умер осенью семьдесят четвертого, похоронен на кладбище у Шора, а его жилье превратили в музей. Перекрасили калитку в абрикосовый цвет, раньше она была зеленой.
Когда мы проходили мимо дома Саттара, Пярзад-нене останавливалась, смотрела на пустые окна и произносила: «Аллах рехмет элесин»[35].
«Он видел не так, как смотрел. Гораздо глубже. Игид, души таких людей, как Саттар, выше и шире тела. Талант не может творить, будучи спокойным, – всегда раним, не понят».
По традиции прабабушки говорю: «Аллах рехмет элесин», прощаюсь с Саттаром. Останавливаюсь около высоких деревянных дверей Мухтаровской мечети. Сбоку висит застывший в безветрии зеленый флаг. Сажусь у порога мечети, смотрю на звездное небо, под боком сопит слон. Со стороны Шора веет прохладой.
Редкие фонари, взяв звезды за руки, улыбаются светом. Я словно в лодке в середине тишины ночного моря. Большой кит под водой придерживает носом мое суденышко, но так нежно, что я даже не чувствую. Засыпаю.
* * *
– Правда, что с нами разговаривают ангелы?
– Каждый день, Игид.
– Как их услышать?
– Ангелы посылают навстречу людей, устами которых передают нам важное. Или книги. Среди тысячи строк душа откликается всего на одну, и в ней ответ.
– Хотя бы разок прикоснуться к ангелу…
– Ты это часто делаешь.
– Как?!
– Когда думаешь о ком-то с любовью, ты невидимо обнимаешь этого человека. И тебе становится хорошо. Знаешь, почему?
– Хм, не-е-ет.
– В каждом из нас живет ангел. Он просто затаился, но все видит и слышит.
– Значит, обнимая маму, я обнимаю ангела?
– Да, Игид.
13Ветер на Абшероне – полноценный житель, член семьи, жизненно важная часть единого организма, трепетное прикосновение, без которого мир утрачивает звучание. Он во мне с первого вздоха, сделанного в доме повитухи Гюльбаджи.
Дедушка говорил, что ветер живет во всех абшеронцах. «Поэтому нас бросает из стороны в сторону, как форточки, распахнутые хазри. Мы строим кюлефиренги, чтобы якобы лучше видеть море. На самом деле стремимся к ветру. Чтобы никакие стены не отгораживали нас от его власти». C приходом весны дед красил беседку в белый цвет и обвешивал ее сеткой от москитов – готовились к лету.
Здешний ветер – фон для происходящего. Невидимая рамка, в которой сменяются люди, выражения лиц, времена года. Он наполняет людей покоем и сумасшествием, грешными мыслями и заблуждениями о собственной идеальности.
Ветер разрушает иллюзии. Одна из них – что в окружающем мире можно чувствовать себя уютно. Ветер не со зла. Направляет нас в себя. «Очнитесь, все в вас. И уют, и страх, и счастье, и отчаянье. Хватит воздвигать замки, прятаться за заборами, обезболивать себя бумажками-деньгами. Живите так, чтобы все не зря. Чтобы каждый из вас не зря».
Аксакалы поселка называли ветер «дыханием Творца». У его направлений разный характер. Северный беспокоит тех, кто не принял себя; южный смягчает боль, прикасаясь теплой материнской рукой к холодному лбу; восточный стучится к тем, кто не раскрыл в себе счастье, в бездействии надеясь, что когда-нибудь оно услышит их имена; западный ветер учит тишине, в которой скрыты все драгоценности мира.
* * *
Наконец-то весна. Море стало изумрудным, облака разделились на забавные белоснежные подушечки. Пахнет лопающимися почками фруктовых деревьев и мытыми окнами.
В десятых числах марта в абшеронских домах моют окна. Мылом и газетой. Женщины, проводив на работу мужчин, повязывают головы косынками, принимаются за уборку. Детвора помогает: приносит воду в ведрах, сухие газеты из погреба и стаканчики чая. Женщины поют баяты[36], плачут за воспоминаниями прошлого и, конечно, обсуждают рецепты сластей к предстоящему празднику весны – Новрузу.
Мне восемь. Мы с мамой лежим на кровати. Она, обняв меня, заснула – устала после уборки. На тумбочке недопитый мятный чай. Мамины руки пахнут мылом, цинковой печатью, колодезной водой. Темно-каштановая волна волос выползла из-под косынки. Возле кровати распахнуто окно. Теплый гилавар поднимает тонкий занавес, бережно нас накрывая. Погода солнечная, но в ветре еще слышна зимняя прохлада – после Новруза уйдет восвояси.
Я закрываю глаза под мамино дыхание и музыку южного ветра. Снаружи слышен смех дворовых мальчишек, собирающих дрова для праздничной ночи, – по традиции будут жечь костры и перепрыгивать через них, оставляя в огне горечь уходящего года.
На Новруз Пярзад с Соной приготовят плов с поджаркой из баранины, лука, каштанов, кураги и сушеной сливы. В центре стола будет хонча[37] с семени[38] и горящими свечами, наполненная выпечкой, сухофруктами, крашеными яйцами, сластями.
Все соберутся за одним столом, дети в игре проверят на прочность те самые, сваренные в крутую крашенные яйца, а взрослые, навестив утром на кладбище близких, будут поздравлять друг друга, желая, чтобы грядущие дни принесли здоровье телу и покой душе.
* * *
В день моего рождения бушевал ветер. Он напоминал то хазри, обдувая лица прохожих легким морозом, то гилавар, разгоняя густые облака и согревая сонным солнцем черепичные крыши.
Мама была за городом, когда начались схватки, отошли воды. Доехать до больницы не успели, поэтому Сона, подхватив дочь под руки, побежала к повитухе.
«Ее деревянный домик так раскачивало ветром, что я не поняла, как ты родился. Гюльбаджи, шлепнув тебя по попе, сказала: “Это ребенок-ветер, он будет всегда искать. Не окажется у него места надолго – немного тут, немного там. Одни увидят в нем холод и суровость хазри, другие – тепло и нежность гилавара. Не смей останавливать его. Не все, кто ищет, потеряны”».
Мама рассказывала мне эту историю, смеясь и называя слова повитухи сказкой. А я молчал, не осмеливаясь открыть тайну о том, что слышу в себе ветер – он наполняет меня историями, заставляет идти за неизведанным, но очень важным.
О голосе ветра я поведал Ниязу. Он слушал меня и, щуря один глаз от солнца, улыбался. «Малыш, тебе обязательно скажут, что песню ветра ты придумал, что ее не существует. Все плохое начнется, если ты заставишь себя поверить в чужие слова. Найдутся и те, кто возненавидит тебя за умение слышать. Не бросайся камнями в ответ. Промолчи. Они злятся на тебя за то, что хотят быть на тебя похожими, но не могут.
Знаешь, кого ты мне напоминаешь? На древней улице Стамбула есть необычная лестница по имени Камондо, построенная в форме двух восьмерок. Ее волшебство в том, что на ней можно упасть, но скатиться до конца – нет. А еще, как бы ни плутал в ступенях лестницы, Камондо выведет к ровной светлой улице. Парень, тебе не раз будет казаться, что ты запутался, что если упадешь, то окажешься в темной яме. Не бойся, продолжай идти. Руми писал: “Вглубь иди, но туда не ходи, куда нас гонят страх и печаль”».
* * *
– Сегодня так устал, пока сюда шел. Ноги гудят, как дедушкин трансформатор. Это проделки хазри. А ты в пути не устаешь, Нияз?
– Бывает. Иногда думаю: все, конец, сил нет, смысла идти – тоже.
– И что тогда?
– Ложусь спать. Наутро силы возвращаются. Воды в колодце прибывает.
– Еще можно купить себе автомобиль, как у Керима-киши, и быстрее добраться до нужного места.
– Малыш, невозможно рисовать одним цветом на черном и белом, как и идти по двум дорогам одновременно. Черный путь соблазняет легкостью, но в нем просто завязнуть, утонуть. Белый – открытый, непростой, но бесценный.
– Чем он ценен?
– На белом листе бумаги ты можешь нарисовать свое счастье. На черном – нет. Его в темноте не видно.
– Нияз, вчера я выбрал черный цвет. Обманул бабушку, забыл накормить Пялянга, не открыл заданную на каникулы книгу, не почистил зубы перед сном и тайком съел кусок пирога, который мама отложила брату Чингизу. Я виноват.
– Прости себя, сделай выводы и постарайся сегодня быть лучше, чем вчера. Ты можешь стать лучше, но не пытайся стать другим, малыш. И твои ошибки, и твои удачи – это ты. Такого, как ты, больше нет.
– На всем Абшероне?
– На всей земле. Относись к себе бережно, не твори зла, не жди награды и позволяй себе промахи. Без них неинтересно.
* * *
В ветреный день я, перевязав шею шарфом (как бы не продуло!), на цыпочках, чтобы не услышали бабушки, выходил со двора, спускался к морю по улице Толстого. Местами асфальт, в остальном – сплошные ямы, которые слесарь-автоколлекционер Керим-киши, проезжая на своей раритетной «Волге», обругивал на чем свет стоит. Его возмущение выплескивалось из открытых окон машины, заставляя проходящих мимо женщин охать. «Совсем голову потерял, старый шайтан! За языком не следит! Да пошлет ему Аллах благоразумия».