И. А. Салов Соловьятники
I
Как-то весной, в первых числах мая, зашел ко мне приятель-соловьятник, Флегонт Гаврилыч Павильонов.
— Я к вам-с! — проговорил он, расшаркиваясь и подавая мне руку. — Вы как-то желали на соловьиную ловлю посмотреть, так вот, не угодно ли? Соловьиный пролет начался, дело в самом разгаре.
— С удовольствием. Вы как будете ловить?
— Сетками-с. Ловят еще западками на яйца, да я той охоты не люблю… не стоит-с.
— А куда мы поедем?
— Чтобы далеко не забиваться, поедемте на Зеленый остров.
— Отлично.
— Так часиков в шесть, вечерком, вы пожалуйте на «Пешку» [1] в Красненький трактир, а я там буду поджидать.
— Идет.
— Смотрите, не забудьте только захватить с собою коврик и подушечку, потому на открытом воздухе ночевать придется; даже одеяльце советую взять. Днем-то жарко, а зорьки-то все-таки свеженькие бывают…
— Хорошо, захвачу.
— Захватите-с. А пока до свиданья: надо еще Павлу Осиповичу соловья занести. Просил бог знает как.
И, пожав мне руку, соловьятник сделал грациозный поворот, заглянул мимоходом в зеркало и, поправив височки, вышел из комнаты.
Однако прежде всего позвольте познакомить вас с этим соловьятником.
Флегонт Гаврилыч Павильонов был старик лет шестидесяти, худой, среднего роста, немного сутуловатый и поэтому всячески старавшийся держать себя как можно прямее. Когда-то Флегонт Гаврилыч состоял на службе в каком-то земском суде, затем служил писцом в дворянском депутатском собрании, получил чин коллежского регистратора, но по «слабости зрения» вышел в отставку и предался исключительно соловьиному промыслу. Насколько промысел этот был выгоден, я не знаю, но думаю, что больших капиталов Флегонт Гаврилыч не имел, ибо всю жизнь колотился, как рыба об лед, часто недоедал и недопивал и еще чаще прибегал к займам, которые, по «знакомству», редко оплачивал. Туалет Флегонта Гаврилыча состоял из какого-то длинного пальто с черным плисовым воротником и таковыми же отворотами, весьма похожего на халат, из однобортной жилетки с шалью и бронзовыми пуговками, из полосатых коротеньких панталон, вытянутых на коленках, и сапогов, покрытых заплатами, которые Флегонт Гаврилыч всегда тщательно старался как можно лучше начистить ваксой. Галстуков Флегонт Гаврилыч не носил, по крайней мере, мне никогда не приводилось видеть его в галстуке, зато белые воротнички ненакрахмаленной ночной сорочки, завязанной у горла тесемкой, он так живописно раскладывал по плисовому воротнику пальто, что в галстуках, право, не было никакой надобности. Несмотря, однако, на этот видимый недостаток в костюме, Флегонт Гаврилыч все-таки был кокет. Он никогда не проходил мимо зеркала, чтобы украдкой не заглянуть в него, и как бы мимолетен ни был этот взгляд, Флегонт Гаврилыч сразу замечал все погрешности своего костюма и немедленно же исправлял их: то у панталон пуговичку застегнет, причем слегка нагнется и непременно замаскирует это движение кашлем или каким-нибудь особенным движением головы и рук; то поправит височки и хохол; то закрутит усы. Височками Флегонт Гаврилыч занимался особенно тщательно и весьма оригинально зачесывал их. Несмотря на то что волос на голове его было довольно много, но все-таки для височков он брал волосы с затылка и, накрыв ими волосы, растущие спереди, загибал какими-то валиками вроде двух сосисок. Вследствие таковой манеры зачесываться, серые волосы Флегонта Гаврилыча (седыми назвать их нельзя, а именно серыми) были всегда густо намазаны фиксатуаром, издававшим сильный запах цедры. Ходил Флегонт Гаврилыч быстро, с припрыжкой, и выделывал ногами какие-то глисады, словно танцевал соло в пятой фигуре кадрили; он и руки держал так же закругленно, как держат их обыкновенно танцоры. Столь же быстры были и движения лица Флегонта Гаврилыча, а в особенности движения его маленьких серых глаз. Глаза эти ни на минуту не оставались в покое и, перебегая с одного предмета на другой, делались положительно неуловимыми. Что именно способствовало развитию этой неуловимости — служба ли (чиновники того времени обладали замечательно быстрыми взглядами), постоянное ли выслеживание соловьиного бега и полета — я не знаю, но думаю, что последнее играло немаловажную роль в этой необыкновенной беготне глаз. Флегонт Гаврилыч настолько был предан своему делу, что, кроме соловьев, ни о чем не говорил. Он знал всех любителей соловьиного пения, не только живущих в Саратове, но даже и в губернии, знал их по имени и по отчеству, знал всех соловьев в городе и в губернии, качества и недостатки в их пении, возраст соловья, кем именно и когда был пойман, за сколько, когда и где продан и проч. и проч.; словом, в мире соловьятников Флегонт Гаврилыч был настолько необходимым человеком, что обойтись без него не было возможности. Его приглашали даже лечить соловьев, и хотя, в сущности, он редко помогал больному и, напротив, гораздо чаще только ускорял смерть пациента, тем не менее, как настоящий доктор, делал вид, что жизнь соловья в его руках и что только он один может спасти его от смерти. Он вспрыскивал больного водой, водкой (водку он предпочитал более, ибо в то же самое время возбуждал тем же медикаментом и собственные силы), дул соловью под хвост, совал в рот живых тараканов, и, когда, несмотря на это, соловей околевал, он опускал его в карман своего коричневого пальто, поправлял височки и объявлял, что против «предела» никакой врач ничего сделать не может.
Такое постоянное вращение в мире соловьином превратило и самого Флегонта Гаврилыча в какого-то соловья. Как только наступала весна и соловьи прилетали к нам с «теплых вод», так и Флегонт Гаврилыч принимал совершенно соловьиный образ жизни. Он забывал все: дом, семью, жену, детей, покидал, так сказать, свои «теплые воды» и переселялся в лес. Ночь для него превращалась в день; утренние и вечерние зори были самыми торжественными моментами его жизни. Он даже днем спал весьма мало, ибо в это время занимался обделываньем своих соловьиных делишек, то есть продажею пойманных по зорям соловьев. Продажу эту Флегонт Гаврилыч облекал всегда какою-то особенною таинственностью: входил в дом с заднего крыльца, секретно вызывал хозяина, отворачивал полу пальто и, подмигнув на холстинный мешок с соловьиными клетками, объявлял шепотом: «Ночничок-с! Только для вас и берег!» Торг совершался; Флегонта Гаврилыча угощали водочкой, чайком, и хотя «ночничок» оказывался весьма часто самым обыкновенным соловьем, а иногда даже не самцом, а самкой, тем не менее, однако, никто на Флегонта Гаврилыча за это не претендовал по той простой причине, что все это было так мелко и так незначительно и вместе с тем так необходимо для поддержания существования целого семейства, что совестно было и претендовать. Соловьев Флегонт Гаврилыч ловил большею частью сам, для чего держал даже двоих рабочих, но, сверх того, он и покупал соловьев, если находил это выгодным. Он торговал клетками, которые делал сам в зимнее время, муравьиными яйцами, дудочками, свистками, западками, сетками и от всего этого получал небольшие барыши, на которые и содержал свою семью. Флегонт Гаврилыч был женат на второй жене и имел четырех детей, то есть был в семействе сам-шесть, но когда спрашивали его о численности его семейства, то он всегда отвечал: «сам-семь», ибо и квартиру тоже причислял к членам семьи, как требующую содержания. Вторую жену свою Флегонт Гаврилыч любил, но о первой вспоминал и до сих пор с особенным восторгом. «Ах, что это была за дама! — говорил он. — Что это была за понятливая дама! Бывало, разбудит утром, поцелует и скажет: „Ну, супруг, пожалуйте чай кушать, все готово!“ И действительно: клетки, бывало, все вычищены, корм насыпан, вода налита! А вторая — баба, положим, добрая, хлопотунья, но уж понятия не спрашивай. Соловью овса насыпет, овсянке — яиц муравьиных… того и гляди, всех птиц переморит!..»
Вот этот-то Флегонт Гаврилыч и пригласил меня на соловьиную ловлю.
II
Часов в шесть вечера я с «ковриком, подушечкой и одеяльцем» прибыл на место свиданья. Красненький трактирчик был битком набит народом и представлял собою нечто весьма оригинальное. Это был клуб птицеловов и охотников до птичьего пения. Никогда ничего подобного не встречал я в жизни. Тут были и чиновники, и купцы, и немцы, и русские, и армяне, и весь этот люд, сидя за чаем или за кружкой пива, только и толковал о птицах. Грязный до невозможности, пропитанный запахом водки, табачного дыма, пива и солдатских сапогов, трактирчик был весь увешан клетками, и в клетках этих метались птички всевозможных пород, оглашая залу всевозможными трелями. Тут заливались и жаворонки, и щеглы, и чижи, и канарейки; тут «мамакали» перепела, свистали снегири и скворцы, и все это смешивалось с криком посетителей (просто говорить было нельзя, а надо было непременно кричать, так как обыкновенный говор заглушался птицами), с беготней половых и стуком чашек и тарелок. То же самое происходило и перед трактиром — в небольшом переулке, выходящем на Валовую улицу. Переулок этот пестрел двигавшимися толпами народа, теснившимися перед дощатым забором, буквально увешанным клетками. Словом, это был птичий рынок со всеми его атрибутами и характерными особенностями. Тут суетились дети, почтенные старцы, попы, дьячки с заплетенными косичками, солидные купцы с окладистыми бородами и молодые франты в цилиндрах и шляпах. Здесь продавались и клетки, и птичий корм; здесь обделывались все птичьи «гешефты»[2], здесь была птичья биржа со своими специальными членами, старшинами и маклерами.
Когда я вошел в трактир, я был просто ошеломлен этим хаосом; я не знал, что делать, но голос Флегонта Гаврилыча вывел меня из недоумения.
— Пожалуйте-с… Я здесь! — кричал он, привстав с места. — Пожалуйте-с, мое почтение-с!
Я поспешил на зов.
— Ну, что же, едем? — спросил я.
— Непременно-с, сию же минуту-с. Пожалуйте, присядьте… Кружечку пивца не прикажете ли? А я покамест кликну своих молодцов и прикажу им собираться.
Проговорив это, Флегонт Гаврилыч засуетился, поправил височки, подбежал к растворенному окну, высунулся по пояс и крикнул на весь переулок:
— Эй ты, Ванятка! Убирай клетки, зови Василия: сейчас на охоту поедем! Мотри, не забудь чего, как намедни! Ни одного свистка не взяли… Да спроси жену, нет ли каленых яиц, да пирога не осталось ли? Коли осталось, так захвати… Ну, живо! Одна нога здесь, другая там! — сострил Флегонт Гаврилыч.
И потом, подавая мне стул, прибавил:
— Сейчас они придут-с… Пива не прикажете ли-с?
— Пожалуй, кружечку выпью.
— Отлично-с.
И, обратясь к буфету, Флегонт Гаврилыч крикнул:
— Эй! Макарыч! Вот барину пивца бутылочку подай… Или, может, парочку желаете?..
Сообразив, что Флегонт Гаврилыч хлопочет собственно о себе и что угощать пивом приходится мне, я согласился на «парочку».
— Превосходно-с! — подхватил Флегонт Гаврилыч. — И я с вами кстати выпью. Вы какое больше уважаете: Калинкинское или Баварию?
— Баварию.
— И я того же мнения-с, — снова подхватил Флегонт Гаврилыч и мгновенно распорядился насчет пива.
За столом, кроме нас с Флегонтом Гаврилычем, сидел еще какой-то мрачного вида господин, опрятно одетый, в черном сюртуке, высоких белых воротничках, подпиравших уши, и с лимонного цвета волосами, жиденьким хохлом возвышавшимися на лбу. Господин этот левой рукой поглаживал пустую кружку, а правой перекидывал карандаш, ловко подхватывая его на лету. Мы сидели с ним визави[3], посреди же нас, как раз против зеркала, висевшего в простенке, помещался Флегонт Гаврилыч. Зеркало это было причиною того, что Флегонт Гаврилыч ни минуты не просидел спокойно… Он то и дело поправлялся, приглаживался, обчищался, и только принесенные половым бутылки пива отвлекли его от этого занятия.
— Как на ваш вкус? — спросил он, разлив по кружкам пиво и сделав довольно основательный глоток.
— Пиво хорошее…
— Дельное пиво-с! — подхватил Флегонт Гаврилыч. — Нового привоза, из склада Дюбуа.
— Горонит чуточку! — глубокомысленно заметил господин с лимонным хохлом.
— Есть немножко-с! — вскрикнул Флегонт Гаврилыч. — Есть-с, горчит точно-с, точно-с…
— А вчерашний соловей-то ваш, милочка, околел! — проговорил мрачный господин.
— Ой! — вскрикнул Флегонт Гаврилыч, привскочив с места, словно его кто иголкой кольнул.
И в ту же минуту на подвижном лице его изобразились и ужас, и отчаяние, и вместе с тем надежда сбыть другого соловья.
— Околел…
— Давно ли?
— Вчера вечером. Должно быть, самки хватил…
Флегонт Гаврилыч даже отшатнулся как-то.
— Пал Осипыч, — проговорил он, приложив руку к сердцу. — Как вам не грешно-с? Да теперь и самки-то еще не прилетели-с!.. Ни одной, как есть, не слыхал еще-с. Помилуйте! Разве я посмел бы сделать это-с? Нет-с, а просто его в платке несли, туго связали — он и сопрел-с… Что вы станете с этими мерзавцами делать! Сколько раз говорил им: в платке не носить соловьев… Чего лучше в бичайке… не в пример спокойнее! Так вот нет-с, лень бичайку-то таскать… Эхма! Жаль, жаль, соловей-то уж больно хороший был… «ночничок!..» Сам выслушивал!
И потом, вдруг переменив тон, спросил:
— Может, прикажете другого подарить-с?
— А есть?
— Есть-с.
— Хороший?
— Горластый соловей.
— Утренничек или ночничок?
— Ночник. Всю ночь на весь Зеленый остров так и орал… даже спать не дал, проклятый.
— А дорог?
— Помилуйте, лишнего не возьму-с.
— Нет, однако?
— Сочтемся, чего тут… сочтемся, будьте спокойны-с… Мне с вас лишнего не надо-с.
— Хорош ли только?
Флегонт Гаврилыч даже обиделся.
— Пал Осипыч! — проговорил он, заглянув в зеркало и потом мгновенно перенеся взор на Павла Осипыча. — Неужто я могу что-нибудь такое говорить перед вами… низость какую-нибудь-с! Мне, собственно, соловья-то жалко, потому попадет к какому-нибудь курицыну сыну, который и толку-то в них не понимает, а соловей-то богатый…
— Ну, ладно, милочка, приносите; буду ждать.
— Слушаю-с, принесу-с.
И, снова посмотрев в зеркало и поправив ворот сорочки, спросил:
— А как тот-то, другой-ат, поет?
— Петь-то поет, только трещит очень…
— Ах, Пал Осипыч, без треску невозможно-с! Без треску-то тысячи две рублей заплатить надо-с; да у нас здесь и нет таких… За таким-то надо в Курск аль в Бердичев ехать… да и там, слышь, немного их. А что, яичками-то запаслись?
— Купил вчера немного.
— Вы бы вот сейчас купили-с, а то Поповы так и рвут-с. Намедни купили этих самых яиц муравьиных на восемьдесят копеек, а продали потом за четыре рубля… Вот ведь как деньги-то наживают-с, не то что мы… Право, запаситесь… Теперь бабы подгородние очень много их натащили, нипочем отдают… Вот бы еще овсяночку у меня купили-с… Она полезна будет и для кенара, и для соловья…
— Что ж? Ничего, можно…
— Прикажете принести?
— Приносите, милочка, ничего, я возьму…
— Слушаю-с! — проговорил Флегонт Гаврилыч и, кивнув головой, поправил височки.
В эту самую минуту в залу трактирчика вошел мальчуган лет шестнадцати, смуглый, кудрявый, с плутовскими бегающими черными глазами, с улыбающимся веселым лицом. Он был в изодранной нанковой поддевке, в суконной фуражке, надетой на затылок, и с холстинным мешком, перевешенным через плечо. За поясом у мальчугана торчала сухая вобла, небольшая связка баранок и две бичайки (лубочные круглые клетки с холстинным колпачком, нечто вроде ридикюля). В руках у него был небольшой узелок и какая-то старая разодранная поддевка, вся в грязи и пятнах. Это был тот самый Ванятка, которому Флегонт Гаврилыч отдал приказание собраться на охоту и позвать Василия. Окинув залу быстрым взглядом и сразу разыскав Флегонта Гаврилыча, Ванятка крикнул:
— Готово, идемте!
Флегонт Гаврилыч вздрогнул, поспешно допил кружку и, обратясь к Ванятке, спросил:
— А Василий где?
— Он там на берегу ждет.
— Ладно. Все взял?
— Все.
— И свистки и дудочки?
— Все, и яиц, и пирога кусок.
И потом, подавая поддевку, Ванятка добавил:
— А вот это вам хозяйка прислала. Приказала пальто снять, а поддевку надеть. А то, говорит, последнее пальтишко издерет, по кустам-то лазимши…
Флегопт Гаврилыч даже вспыхнул.
— Ну, ну! — вскрикнул он. — Ты у меня не забывайся. Мне и в пальто хорошо будет. Я и сам знаю, меня учить поздно. Брось поддевку, отдай хозяину, пусть спрячет.
Ванятка ухмыльнулся, но все-таки поспешил исполнить приказание хозяина.
— Ну-с, пожалуйте-с! — проговорил Флегонт Гаврилыч, сконфуженный приказанием жены. — Пожалуйте-с… Так соловушка принести-с? — спросил он, обращаясь к мрачному господину.
— Да, милочка, принесите.
— И овсяночку-с?
— И овсянку.
— Слушаю-с. А затем до свиданья!
И, поправив свой туалет, он, как-то подпрыгивая и словно танцуя, направился к двери, на все стороны раскланиваясь своим знакомым.
Я расплатился за пиво; Ванятка подхватил мой сверток с «ковриком, подушечкой и одеяльцем», и немного погодя мы были уже на берегу Волги, где и встретили ожидавшего нас Василия. Он успел уже нанять лодку, которую и причалил к исадам [4]. Я сел в середину, Флегонт Гаврилыч на корму с рулевым веслом, а Ванятка с Василием поместились спереди и, взяв две пары весел, отчалили от исад. Волга была в разливе, шла камская пена, и течение было так быстро, что мы с трудом подвигались против, направляя лодку к Зеленому острову.
III
Весной, когда Волга разливается, словно море, на далекое пространство затопляя луговую сторону; когда слобода Покровская со своими церквами, высокими раскидистыми ветлами кажется словно плавающим городком; когда заходящее солнце уходит не за материк, а тонет в море разлива, обагряя запад пурпуром, Зеленый остров представляет собою одну из самых великолепнейших картин. Молодые зеленые перелески, обширные луга, пестреющие цветами, запах ландышей и фиалок, несколько рыбачьих землянок, в которых можно достать и самовар, и рыбу, и молоко, сотни соловьев, оглашающих воздух трелями — все это, вместе взятое, манит на Зеленый остров, превращая его в волшебный уголок любви и поэзии.
На северной стороне острова, параллельно берегу, возвышается так называемая «Сухая грива» — песчаный вал, образовавшийся от прибоев воды. То возвышаясь, то понижаясь, грива эта тянется на далекое пространство и, покрытая деревцами осокори, дикорастущими вишнями, кустами черемухи, калины, шиповника, клена, представляет собою самый роскошный притон для соловьев и других пернатых певунов. Вечерними и утренними зорями перелески эти оглашаются тысячами голосов, покрываемых могучими и звучными трелями соловья. Можно подумать, что птицы всего мира собрались сюда и, собравшись, порешили воспеть красоту весны. Вы стоите на этой «гриве», на одном из самых возвышенных ее курганов, внимаете концерту пернатых, а между тем перед вами, кругом вас и повсюду раскидываются картины одна другой грандиознее, одна другой живописнее. Прямо — целое море воды, со стоном плещущей о нагорный берег. Это море освещено закатом солнца, и в огне его чернеют чуть заметными линиями лодочки, шлюпки, душегубки; белеют паруса; снуют пароходы и, оглашая воздух стоном колес, кажутся гигантами среди лодок и косулей[5]. Звучные песни, иногда даже целые хоры долетают до вас с этого огненного моря, и вы слушаете не наслушаетесь их. Но вот солнце утонуло, огонь потух, море подернулось легкой рябью; вы смотрите направо — и перед вами амфитеатром возвышаются гряды своеобразных гор, одна другой живописнее. Горы эти, пестреющие обвалами, садами, зеленью, перелесками, непрерывной цепью тянутся на юго-восток и кончаются так называемой Увекской горой, чуть синеющей на прозрачном горизонте. Гора эта, спускающаяся острым мысом, далеко врезавшимся в зеркало воды, невольно восхищает вас своею причудливостью и вместе с тем легкостью своего контура. Что-то весьма похожее на эту гору видел я в Ницце, на берегу Средиземного моря, в стороне к каналу. Так же, как и здесь, горы расположены там амфитеатром и кончаются горой, похожею на Увекскую; только нет здесь того маяка, который возвышается там, на той горе, и горит яркой звездой во мраке ночи.