Сочинения в четырех томах. Том 2 - Гиляровский Владимир Алексеевич 3 стр.


— Чем он болен был?

— От свинцу, от работы. Сперва завалы делаются, пишшии никакой не захочется, потом человек ослабнет, а там положили в больницу, и умер. Вот я теперь ничего не ем, только чаем и живу, да водки когда выпью при получке…

— А здоровы вы?

— Какое здоров! Еще бы годик-другой протянуть, так и хорошо бы…

— Семья у вас?

— Какая семья у солдата! Жена была в мужиках-то. В службу отдали, одиннадцать годов отслужил, воротился домой — ни кола, ни двора. Жена все прогуляла без меня, да я и не сержусь на ее. Как же и не гулять, одиннадцать лет не видались, жить ей без поддержки как? Дело бабье, ну и пошла! Бог с ней, я не сержусь!.. И сам не без греха ведь! Пришел, поглядел — куда деваться! Для кого жить?! Детишек не было… Пришел сюда вот да коротаю век… Спервоначалу-то, как и вы, зимой без одежи пришел, думал ненадолго, да так, видно, до смерти здесь и затянулся!.. Ничего, привык больше уж некуда…

— Так и я, пожалуй, также… навек здесь… — искренно вымолвил Луговский и вздрогнул даже при этой мысли. От солдатика не скрылось это движение.

— Не бойтесь, барин, бог поможет, ничего, выпутаемся…

Потом он сразу постарался переменить разговор.

— Ну, барин, вы человек новый, и я вот расскажу всю нашу работу, то есть как за нее приняться. Вы назначены в кубочную, где и я работаю. У нас два сорта рабочих — кубочники и печники. Есть еще литейщики, которые белила льют, так то особа статья. Печники у печки свинец пережигают, а кубочники этот самый свинец в товар перегоняют, и уж из товара литейщики белила льют… Кубики бывают сперва-наперво зеленые, потом делаются серыми, там белыми, а потом уж выходят в клейкие, в товар. Где в два месяца выгоняют кубик в товар, где в три. У нас месяца в два с половиной, потому кубочные жаркие. Зеленый кубик для работы самый вредный, а клейкий самый трудный — руки устают, мозоли будут на руках. Вот вы теперь со мной рядом, будете заместо офицера, который, я говорил, в больницу ушел, а кубик остался клейкий…

— Стало быть, трудно будет?

— Ничего, я помогу; а теперь, барин, усните, завтра в пять часов вставать, ложитесь.

— Благодарю вас, благодарю! — со слезами выговорил Луговский и обеими руками крепко пожал руку собеседнику.

— Спите-сь, спокойной ночи! — проговорил тот, вставая.

— А ваше имя-отчество?

— Капказский — так меня зовут.

— Нет, вы мне имя-отчество скажите…

— Нет, барин, зовите Капказский, как и все!

— Не хочу я вас так называть, скажите настоящее имя…

— Был у меня на Капказе, в полку, юнкарь, молодец, словно и вы, звал он меня «Григорьич», зовите и вы, если уж вам угодно.

— А вы, Григорьич, кавказец?

— Да, Тенгинского полка…

— Так и я Тенгинского, юнкером служил в нем.

— Эх, барин мой родной, где нам пришлось свидеться!..

Слезы градом полились у обоих горемык, родных по оружию. Крепко они обнялись и заплакали…

— Милый мой барин, где нам пришлось встретиться!.. — всхлипывая, говорил кавказец.

— Чего вы там, черти, дьяволы, спать не даете! — послышался чей-то глухой голос из угла…

Кавказский оправился, встал и пошел на свое место.

— До завтра, барин, спите спокойно! — на пути выговорил он.

— Прощай, Григорьич, спасибо, дядька! — отвечал Луговский и навзничь упал на грязный пол.

Измученный бессонными ночами, проведенными на улицах, скоро он заснул, вытянувшись во весь рост. Такой роскоши — вытянуться всем телом, в тепле — он давно не испытывал. Если он и спал раньше, то где-нибудь сидя в углу трактира или грязной харчевни, скорчившись в три погибели…

А уснуть, вытянувшись во весь рост, после долгой бессонницы — блаженство.

III

В соседней с заводом церкви ударили к заутрене. В казарму, где спали рабочие, вошел ночной сторож, ходивший в продолжение ночи по двору, и сильно застучал в деревянную колотушку.

— Подымайтесь на работу, ребятишки, поды-майсь! — нараспев прикрикивал он.

— Эй, каторга — жисть. Господи, а-а-а! — раздался в ответ в углу чей-то сонный голос.

— Во имя отца и сына и святого духа, — забормотали в другом.

— На работу, ребятишки, на работу! — еще усилил голос сторож.

— Чего ты, осовелый черт, дармоед копейкинский, орешь тут, словно на панифиде? — вскочив с полу, зыкнул на него Пашка, прозванный за рост и силу атаманом.

— Встал, так и не буду, и уйду, чего ругаешься, — испуганно проворчал сторож и начал спускаться вниз.

— Паша, а фискал-то тебя боится, науку, значит, еще не забыл, — сказал Пашке один из рабочих подобострастно заискивающим голосом.

— Вставать в кубочную, живо! — скомандовал Пашка, и вся эта разношерстная ватага, зевая, потягиваясь, крестясь и ругаясь, начала подниматься. В углу средних нар заколыхалась какая-то груда разноцветных лохмотьев, и из-под нее показалась совершенно лысая голова и заспанное, опухшее, желтое, как шафран, лицо с клочком седых волос вместо бороды.

— Вставайте, братцы, пора, сам плешивый козел из помойной ямы вылезает, — указывая на лысого, продолжал Пашка. Многие захохотали: «козел» отвернулся в угол, промычал какое-то ругательство и начал бормотать молитву.

Понемногу все поднялися поодиночке один за другим, спустились вниз, умывались из ведра, набирая в рот воды и разливая по полу, «чтобы в одном месте не мочить», и, подымаясь наверх, утирали лица кто грязной рубашкой, кто полой кафтана…

Некоторые пошли прямо из кухни в кубочную, отстоявшую довольно далеко на дворе.

Разбуженный Кавказским, Луговский тоже умылся и вместе с ним отправился на работу.

На дворе была темь, метель так и злилась, крупными сырыми хлопьями залепляя глаза.

Некоторые кубочники бежали в одних рубахах и опорках.

— Холодно, дядька! — шагая по снегу и стуча зубами от холода, молвил Луговский.

— Сейчас, барин, согреемся. Вот и кубочная наша, — показывая на низкое каменное здание с освещенными окнами, ответил дядька.

Они вошли сначала в сени, потом в страшно жаркую, наполненную сухим жгучим воздухом комнату.

— Ух, жарища! — сказал кавказцу Луговский.

— Тепло, потому клейкие кубики есть, они жар любят, — ответил тот.

Луговский окинул взглядом помещение; оно все было занято рядом полок, выдвижных, сделанных из холста, натянутого на деревянные рамы, и вделанных, одна под другой, в деревянные стойки. На этих рамах сушился «товар». Перед каждыми тремя рамами стоял неглубокий ящик на ножках в вышину стола; в ящике лежали белые круглые большие овалы.

— А вот и кубики. Их мы сейчас резать будем! — показал на столы кавказец и подал Луговскому нож особого устройства, напоминающий отчасти плотнический инструмент «скобель», только с длинной ручкой посредине.

— Это нож, им надо резать кубик мелко-намелко, чтоб ковалков не было. Потом кубики изрежем — разложим их на рамы, ссыпем другие и сложим. А теперь снимайте с себя платье и рубашку, а то жарко будет.

Луговский снял рубашку. Кавказец окинул его взглядом и, любуясь могучим сложением Луговского, улыбнулся:

— Ну, барин, вы настоящий кавказец, вам с вашими руками можно пять кубиков срезать!

Луговский действительно был сложен замечательно: широкие могучие плечи, высокая, сильно развитая грудь и руки с рельефными мускулами, твердыми, как веревки, показывали большую силу.

Он начал резать кубик. Мигом закипело дело в его руках, и пока кавказец, обливаясь потом, тяжело дыша, дорезывал первый кубик, Луговский уже докончил второй. Пот лил с него ручьем. Длинные волосы прилипли к высокому лбу. Ладонь правой руки раскраснелась, и в ней чувствовалась острая боль — предвестник мозолей.

— Ай-да барин, наше дело пойдет! — удивился Кавказский, смотря на мелко изрезанные кубики.

— Хорошо?

— Лучше не треба! Теперь раскладывайте его на рамки, вот так, а потом эти рамки в станки сушить вставим.

Сделано было и это. На дворе рассвело…

— Теперь вот извольте взять эту тряпицу и завяжите ей себе рот, как я, чтобы пыль при ссыпке не попала. Вредно. — Кавказский подал Луговскому тряпку, а другой завязал себе нижнюю часть лица. Луговский сделал то же. Они начали вдвоем снимать рамки и высыпать «товар» на столы. В каждой раме было не менее полпуда, всех рамок для кубика было десять. При ссыпке белая свинцовая пыль наполнила всю комнату.

Затем кубики были смочены «в препорцию водицей», как выражался Кавказский, и сложены. Работа окончена. Луговский и Кавказский омылись в чанах с водой, стоявших в кубочной, и возвратились в казарму, где уже начали собираться рабочие. Было девять часов. До одиннадцати рабочие лежали на нарах, играли в карты, разговаривали. В одиннадцать — обед, после обеда до четырех опять лежали, в четыре — в кубочную до шести, а там — ужин и спать…

Так и потекли однообразно день за днем. Прошло два месяца. Кавказский все сильней кашлял, задыхался, жаловался, что «нутро болит». Его землистое лицо почернело еще более, и еще ярче загорелись впавшие глубже глаза… Кубики резать ему начал помогать Луговский.

Луговский сделался общим любимцем, героем казармы. Только Пашка, ненавидимый всеми, был его злейшим врагом. Он завидовал.

Было второе марта. Накануне роздали рабочим жалованье, и они, как и всегда, загуляли. После «получки» постоянно не работают два, а то и три дня. Получив жалованье, рабочие в тот же день отправляются в город закупать там себе белье, одежду, обувь и расходятся по трактирам и питейным, где пропивают все, попадают в часть и приводятся оттуда на другой день. Большая же часть уже и не покупает ничего, зная, что это бесполезно, а пропивает деньги, не выходя из казармы.

В этот день, вследствие холода, мало пошло народу на базар. Пили уже второй день дома. Дым коромыслом стоял: гармоники, пляска, песни, драка… целый ад… Внизу, в кухне, в шести местах играли в карты — в «три листа с подходцем».

На нарах, совершенно больной, ослабший, лежал Кавказский. Он жалованье не ходил получать и не ел ничего дня четыре. Похудел, осунулся — страшно смотреть на него было. Живой скелет. Да не пил на этот раз и Луговский, все время сидевший подле больного.

Было пять часов вечера. В верхнюю казарму ввалился, с гармоникой в руках, Пашка с двумя пьяными товарищами — билетными солдатами, старожилами завода. Пашка был трезвее других; он играл на гармонике, приплясывал, и все трое ревели «барыню».

— Будет вам, каторжные, дайте покой! — простонал больной кавказец, но те не унимались.

— Пашка, ори тише, видишь больной здесь! — возвысил голос Луговский, сразу, по-солдатски, привыкший к новому житью-бытью.

— А ты мне что за указчик, а? Ты думаешь, что ты барское отродье, так тебя и послушаюсь?!

— Во-первых, не барин я, а такой же рабочий, а во-вторых, — перестань горланить, говорю тебе…

— Как ты смеешь мне говорить, черт?! Ты знаешь, кто я? А? Или я еще не учил тебя? Хочешь?..

— Хочу и требую, чтобы ты перестал играть, а то я тебя силой заставлю…

— Меня силой?

— Да, тебя, силой! — раздраженно уже крикнул Луговский.

В казарме все смолкло… Бросили играть в карты, бросили шуметь. Взоры всех были устремлены на спорящих. Только двое товарищей Пашки шумели и подзуживали его.

Пашка выхватил откуда-то длинный нож и, как бешеный, прыгнул на нары, где был Луговский.

Вся казарма будто замерла. В этот момент никто не пошевелился. Так страшен был остервенившийся Пашка. Некоторые опомнились, вскочили на помощь, но было уже поздно, помощь не требовалась. Страшный, душу раздирающий стон раздался на том месте, где сидел Луговский и лежал умирающий Кавказский. Стон этот помнят все, слышавшие его, — ему вторила вся казарма. Крик испуга и боли вырвался одновременно из всех ртов этих дикарей.

Один из рабочих, человек бывалый, старик, по прозвищу Максим Заплата, бывший мясник, видевший эту сцену, рассказывал после об этом происшествии так:

— Как вскочит Пашка с полу, выхватил ножище да как бросится на барина — страшный такой, как бык бешеный, который сорвется, коли его худо оглушат обухом, глаза-то кровью налились.

«Убью!» — кричит. Схватил он левой рукой барина за горло, а нож высоко таково поднял, и видел я сам, как со всего размаха засадил в барина. Закричал я — а встать не могу, и все побледнели, все, как я. Видят — а не могут встать. Известно, кто к Пашке каторжному подступится! Поди, на душе у его не один грех кровавый! Одно слово — сибиряк…

Как ударил он ножом, и слышим мы, кто-то застонал, да так, что теперь страшно… Не успели мы опомниться — глядим, Пашка лежит на земле, а на нем верхом барин сидит. Как уже это случилось, мы все глазам не поверили и не знаем… Только сидит на ём барин и скрутил руки ему за спину… Как это вышло — и теперь невдомек.

А вышло это вот как.

Пашка бросился на Луговского, левой рукой схватил его за грудь, а правой нанес ему страшный удар, смертельный. Но Луговский успел одной рукой оттолкнуть нож, который до рукоятки всадился в щель нар, где, изломанный пополам, и найден был после… Под правую же руку Луговского подвернулась левая рука Пашки, очутившаяся у него на груди, и ее-то, поймав за кисть, Луговский стиснул и из всей силы вывернул так, что Пашка с криком страшной боли повернулся и упал всею тяжестью своего гигантского тела на больного кавказца.

Он-то и застонал так ужасно…

Луговский, не выпуская руки Пашки, успел вскочить на ноги, левой рукой поймал его за ворот, сдернул с нар на пол и сидел на нем.

Все это произошло в один момент, казарма еще не успела опомниться… Товарищ Пашки наяривал на гармонике «барыню».

— Доволен? — спросил лежавшего на полу Пашку Луговский.

— Бей его, разбойника! — крикнули все рабочие в один голос и вскочили с мест. Гармоника смолкла.

— На место, не ваше дело! — энергично, голосом, привыкшим командовать, крикнул Луговский.

— Не тронь, ребята, это наше дело с ним, другим не след путаться! Павел, вставай, я на тебя не сержусь, — спокойно произнес Луговский и встал с него.

— Ты виноват во всем, ты подзуживал Пашку сделать скандал. Из-за тебя драка, чуть не убийство вышло, — подойдя к игравшему на гармонике секретарю, проговорил Луговский, взмахнул рукой, и полновесная пощечина раздалась по казарме. Секретарь вместе с гармоникой слетел вниз по лестнице, в кухню…

Восторженно-дикие крики одобрения раздались с обоих этажей нар.

Луговский с этой минуты стал властелином, атаманом казармы.

Эти люди любят дикую силу…

И нельзя не любить силу, которая в их быту дает громадное преимущество, спасает.

А Пашка все еще лежал лицом вниз.

— Павел, вставай! — поднимая его за левую руку, сказал Луговский.

— Ой, не вороши, больно! — как-то приподнимаясь вслед за поднятой рукой, почти простонал тот и, опираясь на правую, сел на пол.

Страшен он был… За несколько минут перед тем красный от пьянства, он как-то осунулся, почернел, глаза, налитые кровью, смотрели ужасно — боль, стыд и непримиримая злоба сверкали в них…

Бледное, но разгоревшееся, на этот раз сияющее лицо Луговского с его смеющимися глазами было страшным контрастом.

— Паша, что с тобой?

— Ничего, руку ушиб, — с трудом поднявшись, ответил тот и, вставая, спустился вниз в кухню и ушел на двор.

Крикнули рабочих к ужину.

V

Прошел уж и лед на Волге. Два-три легких пароходика пробежали вверх и вниз… На пристанях загудела рабочая сила… Луга и деревья зазеленели, и под яркими, приветливыми лучами животворного солнца даже сам вечно мрачный завод как-то повеселел, хотя грязный двор с грудами еще не успевшего стаять снега около забора и закоптевшими зданиями все-таки производил неприятное впечатление на свежего человека… Завсегдатаям же завода и эта острожная весна была счастьем. Эти желтые, чахлые, суровые лица сияли порой…

В одно из этих весенних воскресений, в яркий полдень, кучка рабочих сидела и лежала на крыше курятника, на заднем дворе завода, и любовалась на Волгу. Между ними не было видно Луговского и Пашки. Внизу, рядом с курятником, на двух ящиках лежал покрытый рваной солдатской шинелью Кавказский и полуоткрытым тусклым взором смотрел на небо; он еще более похудел, лицо почернело совершенно, осунулось, нос как-то вытянулся, и длинные поседевшие усы еще более опустились вниз, на давно не бритую бороду. Он тяжело дышал и шевелил губами, будто хотел что-то сказать, но ни звука не слышно было из его почерневших, будто прилипших к зубам губ…

— Поди, теперь наш барин в Рыбну[7] приехал, — прервал молчание старик Заплата.

— И дай ему, господи, хороший человек был, по работе на барина и не похож: кубик, бывало, в пять минут изрежет, либо дрова колоть начнет, так не успеешь оглянуться, сажень готова…

VI

— Нашел кого поминать, подлеца! — злобно сказал секретарь.

— Не любишь, видно, плюху помнишь?

— Плюху! Счастье его, что Пашка сбежал, а то бы ему такая плюха была, что своих бы не узнал, счастье, что уехал-то.

— Да, вырвался-таки на волю, только потому, что не пьянствовал, а то тоже бы нашей участи хватил.

— А что, ребятки, где в самом деле Пашка, я в больницу ушел, а когда вернулся, его уже не было, — спросил молодой сухощавый солдатик с болезненным лицом.

— Сбежал он, Карпуша! — продолжал Заплата.

— Из-за чего?

— Да из-за того, что квартальный приходил справляться: кто он такой есть.

— Паспорт фальшивым оказался, — вставил секретарь.

— Фальшивым?

— Да.

— Так кто же он был, этот самый Пашка? — обратился к секретарю Карпушка.

— Каторжник беглый, за убийство сосланный был, вот кто!

Назад Дальше