Веселились все, танцевали… Только в углу, как «мрачный демон, дух изгнанья», сидел Корпелкин, не отрывая глаз от Клементины, в которую был влюблен и уже считался женихом ее…
А смущал его армейский подпоручик, не отходивший от Климочки, как мысленно называл ее Корпелкин, и танцевавший с ней все танцы. Она тоже умильно нежничала с военным и только раз, да и то как-то презрительно, как показалось Корпелкину, взглянула в тот угол, где сидел страдалец.
— Клементина Станиславовна! Позвольте вас просить на тур вальса! — как-то робко заявил ей, наконец, Корпелкин, улучив минуту, когда она, усталая после кадрили, сидела в углу и обмахивалась батистовым платком.
— Видите, я… — начала было она, но подлетевший подпоручик выручил ее.
— Клементина Станиславовна, позвольте…
— Да, с удовольствием, — не дала договорить Климочка, и новая пара закружилась по зале.
Ни слова более не сказал Корпелкин; пробравшись потихоньку в переднюю, он оделся и ушел домой.
* * *— Вася, слышал? Станислав Францевич дочь вчера просватал! — на другой день в конторе заявил ему товарищ Колушкин.
— Вчера?!
— Да, и шампанское пили! Клементину Станиславовну, за офицера, что с ней танцевал.
— Как? Что? За этого офицера?.. Ты не шутишь? Нет?..
— Да вот хоть самого спроси. Что за шутки, и свадьба в ноябре назначена…
— Свадьба?.. Нет, этого не может быть… что ты… нет!..
— Честное слово! Мы приглашены на свадьбу, уж невеста меня и в шафера выбрала…
Прошедший мимо управляющий прекратил дальнейший разговор.
— Боже мой, боже мой!.. Что же это такое? Что я за несчастный такой?.. Ничего-то, ничего в жизни не удается мне!.. Наконец она!.. Она, по-видимому, интересовавшаяся мною, променяла меня на какого-то офицерика… А ведь вместе росли… Еще в гимназии мечтали о нашем будущем счастии… И отец, определяя меня на службу к себе, намекал на это… И вдруг офицер этот… А чем я, спрашивается, хуже его? А вот нет, не везет… И наградой обошли… Когда директор назначал награды, призвал нас, посмотрел сначала на Ловитвина, потом на меня — и назначил ему сто рублей, а мне тридцать… Отчего это? Так вот, не понравился что-то, а отчего — сам не придумаю… Отчего же в самом деле? И всегда ведь так… Разве я меньше стою, чем другие? Работаю меньше? — вслух рассуждал Корпелкин, шлепая по грязи… Он то и дело оступался и попадал в лужи, но не замечал ничего и рассуждал сам с собою до тех пор, пока не наткнулся на церковную ограду. Церковь была освещена ярко. У подъезда стояли богатые кареты… Сквозь раскрытые форточки окон неслось «Исайя ликуй».
— Пойти хоть на чужое счастье посмотреть, если свое не удается.
В церкви была толпа, давка.
— Куда лезешь, — остановил его околоточный.
— В церковь! — ответил он.
— Говорят, нельзя… — И его кто-то вытолкнул из церкви…
«Приидите все несчастные и обрящете здесь покой души», — написал какой-то местный юморист-завсегдатай на почерневших дверях погребка красным карандашом. Надпись эта существует, полустершаяся, неразборчивая, давно, ее все обитатели погребка знают наизусть.
Погребок этот замечательный. Он стоит в укромном уголке бойкой, оживленной ночью и днем разгульной улицы, и в него не заглядывает всевидящее око полиции.
В погребке особая жизнь, гармонирующая с обстановкой.
Прямо от входа, в первой комнате, стоит буфет, сзади которого на полках красуется коллекция вин и водок. На буфете горой поднялся бочонок и стоят на подносе стаканчики, так как погребок, вопреки существующим законам, по неисповедимой воле судеб, доказывающей, что нет правил без исключений, торгует круглые сутки распивочно и на вынос… Снаружи все прилично, сравнительно чисто. За буфетом стоит солидный, со степенной бородой буфетчик, бесстрастно, никогда не изменяя своей холодной физиономии, смотрящий на окружающее.
Двери то и дело отворяются. Вбежит извозчик, распояшется, достанет пятак и, не говоря ни слова, хлопнет его об стойку. Буфетчик ловким движением руки сгребет этот пятак в ящик, нальет стакан и наклонится за прилавок. В руках его появляется полупудовая, черная, как сапог, печенка, кусочек которой он стукнет о прилавок и пододвинет его к извозчику. За извозчиком вбежит весь согнувшийся сапожник с колодками подмышкой.
— Опохмелите, Афанасий Афанасьевич! — попросит он и загремит колодками по прилавку.
Опять безмолвно наливается стакан водки, режется кусок печенки, и сапожные колодки исчезают за буфет…
И так с утра до утра…
Неизменным завсегдатаем погребка сделался и Корпелкин. С утра он сидел в задней темной комнате, известной под именем «клоповника», вместе с десятком оборванцев, голодных, опухших от пьянства, грязных…
Было утро. Один за другим оборванцы наполняли «клоповник».
Они проходили поодиночке мимо буфетчика, униженно кланялись, глядя в его бесстрастное, холодное лицо, и садились в «клоповник». Затем шли разговоры, где бы добыть на еду, на водку.
— Петька, давай перекатим твою поддевку, может, бумажку дадут! — предлагал босой, в одной рубахе, оборванец своему соседу в кафтане.
— Отчепись; по тваму, што ли, дойти?.. Вылицевали уж меня, нечего сказать… — протестует Петька.
— Сейчас водочки бы, Петя… Стюденю потом на пятак… А стюдень хороший, свежий… С хрящом, знаешь…
— Ну тебя!..
— И хренку дадут… Хорошо…
— Убирайся… Ни за что… К крестной в воскресенье пойду… Она жалованье получит…
— Да мы найдем надеть-то… А сейчас, понимаешь, стюдню. По баночке, и стюдню…
— Петька, а ты не ломайся, это не по-товарицки… — вмешался третий оборванец.
— Стюдень-то све-жай…
А Корпелкин сидел в углу и связывал веревкой развалившийся опорок, подобрав под себя босую ногу…
Он был погружен в свое занятие и не обращал внимания на окружающее.
— Ишь ты, проклятый, как его угораздило лопнуть-то… Н-да!..
Он связал опорок и посмотрел на него.
— Ладно, потерпит, — решил он.
«А у Климочки тогда были розовые ботинки… Каблучок с выемкой… Тоже розовый…» — вдруг пришло на ум Корпелкину. Он зажмурил глаза…
«В каких же она ботинках венчалась? Должно быть, в белых… Всегда в белых венчаются. Должно быть…»
Вспомнил он, как его не пустили в церковь, как он пошел в трактир, напился пьян, неделю без просыпу пил, как его выгнали со службы за пьянство и как он, спустив с себя приличное платье, стал завсегдатаем погребка… Вот уж с лишком год, как он день сидит в нем, а на ночь выходит на угол улицы и протягивает руку за пятаком на ночлег, если не получает его от загулявшего в погребке гостя или если товарищи по «клоповнику» не раздобудутся деньгами.
Старые товарищи раза три одевали его с ног до головы, но он возвращался в погребок, пропивал все и оставался, по местному выражению, «в сменке до седьмого колена», то есть в опорках и рваной рубахе… Раз ему дали занятие в конторе у инженера. Он проработал месяц, получил десять рублей. Его неудержимо влекло в погребок похвастаться перед товарищами по «клоповнику», что он на месте, хорошо одет и получает жалованье.
— А, барин, ишь ты! Поздравляем! — встретили его оборванцы, даже сам буфетчик руку подал и взглянул как-то странно на его костюм, будто оценивая его. Потом Корпелкин угостил всех на радостях водкой, а сам долго не хотел пить больше одной рюмки, но не вытерпел. К полуночи все его платье очутилось за буфетом, а он сам, размахивая руками, кричал, сидя в углу:
— Н-ну их, подлецов… Кланяться за свой труд… Не хочу, подлецы! Эксплуататоры! Десять рублей в месяц…
— Ну, в трущобе я… В трущобе… А вы, франты, не в трущобе, а? Да черти вас возьми… Холуи… Я здесь зато сам по себе… Я никого не боюсь… Я голоден — меня накормят… Опохмелят… У меня есть — я накормлю… Вот это по-товарищески… А вы… Тьфу! Вы только едите друг друга… Ради прибавки жалованья, ради заслуг каких-то продаете других, топите их… как меня утопили… За что меня? А? За что?! — кричал Корпелкин, валясь на пол…
Пьяный он всегда ругался и кричал в том же духе, а трезвый ни с кем не говорил ни слова, а только и думал, как бы добыть водки, чтоб напиться и ругаться.
— Вчера бы гривенник дали, на стаканчик бы, а теперь и пятака не дадут! — посмотрел он опять на опорки.
Потом опять мелькнули в его воображении стройные ножки в розовых ботинках. Он посмотрел на единственный в «клоповнике» стол. Петька сидел в одной рубахе и наливал в стакан из штофа водку. Перед ним стоял студень с хреном.
— Эй, барин, подходи, твой черед, мы уж опохмелились! — крикнул он пьяным голосом Корпелкину.
Корпелкин подошел и взял стакан.
— И стюдень хароша-ай! — причмокивал оборванец, тыча грязной рукой в жидкую, бурую массу…
ПОТЕРЯВШИЙ ПОЧВУ
Корпелкин подошел и взял стакан.
— И стюдень хароша-ай! — причмокивал оборванец, тыча грязной рукой в жидкую, бурую массу…
ПОТЕРЯВШИЙ ПОЧВУ
Подпоручик Иванов вышел в отставку и с Кавказа, где квартировал его полк, приехал в один из городов средней России. Еще будучи юнкером, он получал от своей единственной родственницы, старушки тетки, жившей в этом городе, небольшие суммы денег и теперь, бросив службу «по служебным недоразумениям», приехал к тетке, чтобы пока, до новой должности, пережить трудное время.
Дорогой Иванов скромно мечтал о какой-нибудь должности на железной дороге или в конторе, о чистенькой комнатке, о женитьбе.
Но предположения его не сбылись. Тетка умерла несколько лет тому назад, и он, совершенно одинокий, очутился в чужом городе без средств, без знания жизни.
За короткое время розысков Иванов потратил несколько рублей, бывших при нем, и распродал остатки гардероба; у него осталось одно военное, сильно поношенное пальто, и то без погон, которые он не имел права носить в отставке и продал барышнику «на выжигу». Дошло до того, что хозяин гостиницы, где остановился Иванов, без церемонии выгнал его за неплатеж нескольких рублей, и он вышел на улицу полуголодный, оскорбленный… За неделю, даже накануне, он и не мечтал о таком положении, в каком очутился.
Он пошел по улице и начал заходить из магазина в магазин, из конторы в контору, просил занятий, рассказывал обстоятельства, заставившие его искать работы, и всюду получал отказ то в притворно вежливой, то в грубой форме.
Так, один купец, повертев в руках его чистенький указ об отставке, предложил поступить в швейцары к подъезду.
— Двери будешь отворять, калоши, платье снимать… жалованья пять, да чайных с красненькую набежит, а к празднику и с четвертную наподают, только услужить смоги!
Иванов счел это предложение за глумление и ушел, сопровождаемый насмешками.
Заходил он под вечер на железную дорогу, в кондуктора просился, но здесь ему прямо сказали, что без особой протекции высшего начальства мест не дают никому.
Последняя надежда лопнула, и он бесцельно бродил по улицам, шлепая по лужам, образовавшимся за два дня оттепели…
— Куда же идти? — поминутно задавал он себе вопрос и не находил ответа.
Мысли, одна нелепее другой, несбыточные надежды мелькали в его голове:
«Что бы я нашел сейчас на улице тысячу рублей?.. Оделся бы щеголем, квартирку бы нанял… Кабинет, чтобы выходил окнами на полдень… Шторы сделаю, как у командира полка, суровые, с синей отделкой… Непременно с синей…» Потом мысли его вдруг перескакивают: он в бою, бросается со взводом на дымящийся редут, захватывает неприятельское знамя…
Его поздравляет отрядный командир; целует, навешивает ему с себя на грудь беленький крестик… Он уже ощущает крестик у себя на груди…
— Эй, берегись! — раздается голос извозчика и разрушает сладкие мечты.
Иванов вдруг огляделся и почему-то устыдился своего военного, форменного пальто, — того самого пальто, надев которое два года тому назад в первый раз, при производстве, он воображал себя на верху счастья и с презрением оглядывал всех «штафирок».
А теперь ему самому казалось, что все на него смотрят, как на не годного никуда человека, потерявшего почву бездомника.
Он при каждом случайно остановившемся на нем взгляде прохожего как-то терялся и отворачивался в сторону…
Оборванный рабочий, несший мешок щепок, своим взглядом также сконфузил Иванова.
«Отчего этот оборванец идет гордо, не стыдится, а мне стыдно своего пальто, еще очень приличного?» — задавал себе вопрос Иванов.
«Оттого, что у меня нет почвы, оттого, что рабочий, если его спросят, чем он занимается, ответит: „Работаю“, а если его спросят, где он живет, он назовет свой угол… Вот отчего…» — думал Иванов и шел вперед без цели…
Он еще больше ослаб, утратил последнюю энергию. Зимняя оттепель способствовала этому, а голодный желудок усиливал нравственное страдание. Он в сотый раз ощупывал свои пустые карманы, лазил за подкладку пальто, мечтая разыскать завалившуюся, может быть, монету. Наконец, снял ремень, которым был подпоясан, и продал его за семь копеек в съестной лавке.
Он вспомнил, что при въезде в город видел ряд постоялых дворов. Пятак он оставил в кармане для уплаты за ночлег, а за две копейки купил мерзлого хлеба и, спрятав в карман, ломал по кусочкам и ел из горсти. Это подкрепило силы. Проходя мимо часового магазина, он взглянул в окно. Большие стенные часы показывали семь. Было еще рано идти на постоялый двор, и Иванов зашел в бильярдную. Комната была полна народом. Шла крупная интересная игра. Публика внимательно следила за каждым ударом двух знаменитых игроков.
Иванов, игравший когда-то сам, увлекся, и, сидя около печки, пригрелся и забыл обо всем…
Однако игра кончилась. Кукушка выскочила из часов и прохрипела одиннадцать раз.
Боясь опоздать на ночлег, Иванов с трудом расстался с теплым углом светлой, веселой комнаты и вышел на улицу.
Подмерзло. Крупными хлопьями, напоминавшими куски ваты, валил снег, густым пологом спускаясь на улицу и ослепляя глаза.
Иванов долго шел, спрашивал прохожих и, наконец, добрался, окоченев от холода, до окраины. Ворота одного из постоялых дворов были не заперты. Он вошел в кухню.
— Переночевать бы у вас, — обратился он к дворнику, аппетитно евшему жирные щи с крошеной солониной.
— С лошадью? — спросил дворник.
— У меня лошади нет… я один…
— Один? Без лошадей не пускаем… Мы уж учены… обкрадывали…
— Рядом ступай, там и жуликов пускают! — послышался голос с полатей… И еще новый голос энергично прибавил:
— Гони его к лешему, Федот, по шее его!.. — Иванов вышел.
Из теплой избы, с запахом горячих щей, он опять очутился на улице.
Он постоял на улице, посмотрел, цел ли пятак в кармане, подошел к соседним воротам и долго прислушивался. Было тихо, только слышалось фырканье лошадей и изредка удар копыт о полозья саней.
Он начал стучаться и стучал долго.
— Кто тут? — отозвались наконец со двора.
— Пустите переночевать!
— Двор полон, лошади негде поставить! Дверь отворилась. На пороге стоял дворник.
— Я заплачу… Вот пять копеек…
— Уходи, пока ребра целы, жулье… Ишь, ворище, барабанит, будто домой пришел!
Дверь с треском захлопнулась.
Измученный, голодный, оскорбленный, Иванов скорее упал, чем сел на занесенную снегом лавочку у ворот. В голове шумело, ноги коченели, руки не попадали в рукава… Он сидел. Глаза невольно начали слипаться… Иванов сознавал, что ему надо идти, но не в силах был подняться… Он понемногу замирал…
Удар часового колокола вывел его на момент из забытья… Бьют часы… Он считает: один… два… три… четыре… пять.
Звуки все учащаются. Он считает: двенадцать, тринадцать… четырнадцать… двадцать… Все чаще и чаще бьют удары колокола… Пожарный набат… Зарево перед ним… Вот он около пожара… Пылает трехэтажный дом… Пламя длинными языками вырывается из окон третьего этажа…
Вдруг в одном окне показывается стройная женская фигура в голубом платье… Она умоляет о помощи… ломает в отчаянии руки… К окну подставлена лестница, но никто из пожарных не осмеливается лезть в огонь.
А фигура в окне продолжает умолять о помощи… Ее роскошную пепельную косу уже охватывает пламенем… Тогда он, Иванов, бросается в огонь и спасает. Он чувствует приятную тяжесть на своем плече, слышит аплодисменты, одобрения толпы… Руки его обожжены, концы пальцев ноют, но он чувствует себя в блаженном состоянии… Вот он вместе со спасенной красавицей уже в комнате. Самовар стоит на столе. Сквозь голубой полусвет он видит ее, роскошную блондинку; признательно, с любовью, смотрит она ему в глаза… Ему бесконечно хорошо, только ноют обожженные пальцы рук…
Он засыпает на мягком голубом диване…
Вдруг странную, непонятную боль ощущает он в голове, во всем теле… Он пробует открыть глаза, встать, но не может пошевелиться… Он чувствует только, что кто-то обхватил железными ладонями его голову и безжалостно вертит уши… Боль невыносимая…
Иванов старается спросить, что с ним делают, но с языка срывается стон. В ответ слышны слова: «Жив еще, три шибче!»
И опять началась та же ужасная пытка…
Наконец, он открыл глаза. Перед ним стояли люди в шубах и солдатских шинелях. Один тер ему обеими руками уши, а двое других оттирали снегом руки, и еще кто-то держал перед лицом фонарь…
— Вали на извозчика да вези пьянчугу в больницу, вишь, весь обморозился!.. — проговорил оттиравший уши, и Иванова взвалили в извозчичьи сани…
В городе в том же году появился молодой нищий на костылях, без пальцев на обеих руках. Он не просил у прохожих, а только на несколько минут останавливался на темных перекрестках и, получив несколько копеек, уходил в свой угол.