В случае счастья - Давид Фонкинос 4 стр.


– Что с тобой? – забеспокоилась Соня.

В его понимании, войдя в кабинет, она дала знак: “Не пора ли тебе уйти от жены?” И его охватило нервное предчувствие, он уже воображал, что больше не увидит дочь. Очнувшись, он поскорей вывалил все, что имел сказать Соне, а оставшись один, заплакал. Заплакал по-настоящему, крупными, безудержными слезами. Он уже не помнил, когда плакал последний раз. Когда погибли родители, наверно. Нет, из-за родителей он не плакал, теперь он вспомнил. Слишком внезапный и сильный был удар. Но тут драма нарастала постепенно, оставляя место, много места для слез. Он запутался, и ему все труднее будет скрывать свое смятение.


В воскресный полдень, пока жарился барашек, Жан-Жак остался за столом вдвоем с тестем. Разговор казался нескончаемым; каждая крупица светской беседы медленно ввинчивалась в уши. Он смотрел на дочь, она играла в саду, медленно бегала с воображаемым змеем. С тех пор как Клер удалилась на кухню с матерью, прошла целая вечность. Рене на неделе поссорилась с мужем и теперь кричала:

– Я так больше не могу! Мало ли что из наших имен выходит целый гениальный режиссер, мне надоело это кино!

Клер слушала; ее мутило от постоянных ссор. Конечно, родители были не первой и не последней пожилой парой, живущей в обоюдном раздражении. Далеко не последней. У тех, кто продержался вместе до старости, безусловно, фантастическая сопротивляемость.

– Ты же знаешь, какой у тебя отец! – не унималась Рене.

Но Клер находилась на том жизненном этапе, когда слишком многое поставлено под вопрос; и она решила, что нет, она не знает, какой у нее отец. Никто ни о ком ничего не знает. Никогда. Ей вдруг стала ненавистна эта фраза, суживающая нас. Вечно нам навязывают чужие образы, вечно мы живем под диктатом чужих представлений. Нет, она не знала, какой у нее отец. Она ничего не знала.

– Нет, не знаю.

– Как не знаешь, знаешь!

– Нет, я не знаю, какой папа!

– Да ладно тебе, конечно знаешь!

Этот спор мог длиться часами. Рене удивленно уставилась на дочь (помидоры были готовы). И Клер поняла, что ничего под вопрос поставить нельзя.


Наконец разрезали седло барашка. Наконец доглодали это нескончаемое воскресенье. Жан-Жак жевал с трудом. Он вглядывался в тестя и тещу, стараясь получше запомнить их на случай, если они больше не увидятся. От этой мысли ему стало грустно, но он тут же опомнился: если они с Клер разойдутся, ему, слава богу, больше не придется гробить каждое воскресенье. На миг в голове мелькнул вопрос, а существует ли вообще воскресная жизнь вдали от семьи. Когда тесть по обыкновению предложил ему сливовицы, он ответил:

– Нет, спасибо, сегодня мне не хочется, я лучше пойду отдохну…

Повисло молчание.

Для Алена это было худшее оскорбление. Живи они в иные времена, он бы мог за такие слова вызвать на дуэль. Никто не имел права отказываться от его сливовицы.

– Жан-Жак слишком много работал в последнее время? – встревожилась Рене.

Клер уловила в голосе матери солнечный лучик. Та так давно ждала какой-нибудь трещинки, пятна на глянцевой картинке счастья. Все не сводили глаз с Жан-Жака; теперь он растянулся в гамаке. Клер смотрела на него с отвращением. От его манеры вываливать на всеобщее обозрение собственную немощь к горлу подступала тошнота.

И тогда она встала.

Медленно, медленным движением. Без всякого трагизма, просто медленно. Луиза оторвалась от игры, родители оторвались от пищеварения; в этом невинном жесте было нечто возвышенное, нечто такое, что властно притягивало к себе взгляд, некая сила, способная остановить время. Подойдя к гамаку, она посмотрела на Жан-Жака и сказала, просто и буднично:

– Я ухожу от тебя.

Часть вторая

I

Сказав эти четыре слова, Клер направилась к родителям. Произнесла, так же просто и механически:

– Я ухожу от Жан-Жака. Хорошего воскресенья.

И взяла за руку дочь.

– А папу мы не будем ждать? – спросила Луиза.

– Не будем, ты же видишь, он спит.


Они ушли не оглянувшись. Жан-Жак оцепенел; он был похож на тех людей, что висят меж двух стульев на сеансе гипноза. Ален занялся более срочным делом: своей женой. Аномалии – еще не повод пренебрегать семейной иерархией. Рене нервно подергивалась, но как-то неритмично (эта неправильность раздражала Алена с его любовью к порядку). Явная истерика. Из нее, как икота, вылетали обрывки фраз: “Нет, это невозможно… Нет, это неправда…” Он понял, что ситуация выходит из-под контроля, что воскресенье линяет, превращается в какой-то другой день, вроде ноябрьского понедельника. Ален засуетился, Ален потерял лицо[5]. На счет “раз" он решил плеснуть себе глоточек сливовицы. На счет “два" – повторить сделанное на счет “раз". Наконец, когда все поплыло в ритме вальса, он принял мудрое решение: позвать на помощь. К счастью, по соседству жил не кто иной, как доктор Ренуар, лучший врач Марн-ла-Кокетт.

Заметив опрокинутую физиономию Алена, доктор Ренуар в ту же секунду захлопнул ставни. Когда его беспокоили, он всегда с особой остротой ощущал человеческую бесцеремонность. По воскресеньям он старался не подавать признаков жизни. Но вспышка раздражения сразу погасла, растаяв в мучительных спазмах совести. От судьбы не уйдешь; в роду Ренуаров профессия врача веками переходила от отца к сыну (а другие Ренуары, подумать только, перешли от живописи к кино.); на протяжении десятков поколений их воскресенья портила неуемная рать соседей. Он со вздохом открыл дверь:

– Что с тобой такое стряслось?

– Я… я…

Алкогольные пары и порушенное воскресенье лишили Алена способности внятно изъясняться. Он только тыкал рукой в сторону дома. Ренуар решил приступить к врачебному осмотру немедленно.

– Э-э…

– Послушай, прекращай пить, честное слово. Знаю, жизнь не всегда усыпана розами, и даже далеко не всегда…

– М-м…

– Но иногда надо просто взять себя в руки и решиться. Ради здоровья ничего не жалко, ты же сам прекрасно знаешь.

Наконец Алену все же удалось затащить Ренуара к себе, и бедняга оценил масштабы катастрофы. Его взору предстало нечто ужасное: смерть воскресенья.


Ренуар поспешил выяснить, что произошло. Ален, слегка успокоившись и чувствуя себя не таким одиноким, объяснил, что его дочь ушла от зятя. Он настолько воспрянул духом, что осмелился даже выдвинуть гипотезу:

– Это ведь эмоциональный шок, да?

– Да, скорее всего, – подтвердил доктор.

Ален даже подпрыгнул на радостях, он оказался полезным, какой восторг! Но, обернувшись, снова оказался лицом к лицу с женой и вынужден был принять позу, подобающую обеспокоенному супругу. Ренуар же на миг перенесся в сладкие грезы, воображая, как бы счастливо текли его дни с дочерью соседа, раз она снова не замужем. Клер уже не первый год обитала в его мечтах, порой сопровождавшихся легкой, ненавязчивой мастурбацией. Поэтому он с особым удовольствием взялся лечить Рене и прописал ей маленький успокоительный укольчик. Потом они перенесли ее в спальню. Вскоре она уже храпела, заглушая назойливые отголоски сразивших ее событий.


Теперь следовало заняться зятем, чья карьера зятя столь плачевно завершилась. Ренуар был не лишен сострадания, но при виде мужа, брошенного женой, не смог унять задрожавшую внутри жилку ликования[6]. Марилу Ренуар ушла от него шесть лет назад. Да, его Марилу, вступило ей в голову – и ушла, даже вещей не взяла, неблагодарная. Прислала ему открытку сказать, что все кончено. Открытку, после шести лет брака…

– Маленький укольчик? – подсказал Ален.

– Нет… нет… Житейское же дело! Можно подумать, он один такой, со всяким может случиться. И хватит комедию ломать! – огрызнулся Ренуар.

Укола Жан-Жаку не досталось, зато его правая щека удостоилась увесистой пощечины. Ален оценил действенность методы и пожалел, что ее не испробовали на жене. Зять очнулся. Завращал глазами, пытаясь понять, где он. Но проснувшееся сознание сразу подсунуло ему четыре слова, сказанные женой, и он наконец расплакался.


Поскольку слезы, как ни парадоксально, означали, что пациент скорее жив, доктор Ренуар удалился – на манер скромных героев, возвращающихся после подвига к своей неприметной жизни. Ален устремился к зятю с носовым платком. Какая нелепица – первый раз в жизни он видел зятя в слезах. Точно вдруг заплакал автомобиль. Ален проявил инициативу и сбегал в погреб за новой бутылкой сливовицы. Налил рюмку человеку, чье лицо все больше походило на губку, потом налил еще и еще. Этот человек скоро станет лишь воспоминанием о зяте; а пока надо пить, чтобы забыть. Немного упорства – и, быть может, им удастся достигнуть той эпической стадии, когда забываешь, что пьешь.


Под вечер Жан-Жак, пошатываясь, бродил по саду. Он не привык много пить, распалился от алкоголя и яростно рвал цветы. Зазвонил мобильник, он лихорадочно схватил его, не сомневаясь, что звонит жена и что она уже раскаивается в своем нелепом поведении. Ничуть не бывало. Он услышал слова Клер, ясные и точные, как будто она планировала свою выходку с незапамятных времен.

Под вечер Жан-Жак, пошатываясь, бродил по саду. Он не привык много пить, распалился от алкоголя и яростно рвал цветы. Зазвонил мобильник, он лихорадочно схватил его, не сомневаясь, что звонит жена и что она уже раскаивается в своем нелепом поведении. Ничуть не бывало. Он услышал слова Клер, ясные и точные, как будто она планировала свою выходку с незапамятных времен.

– Я отвезла Луизу к Сабине.

– Зачем?

– Затем, что я сегодня вечером не дома. И в другие вечера тоже.

– Куда ты идешь?

– Не хочу говорить. Поговорим позже. Мне пока не хочется с тобой разговаривать.

– Но ты должна мне объяснить! (После паузы.) И вообще, имей в виду, если уйдешь, вернуться не рассчитывай! Ты уверена, надеюсь?

– …

– Ах, ты этого хочешь? Ну и убирайся!

Клер предпочла повесить трубку. Ее оскорбил тон Жан-Жака. Он никогда так не грубил. Теперь он извергал потоки брани. Ален, чувствуя себя отчасти виноватым, из-за сливовицы, рискнул тем не менее подать голос:

– Если вы о моей дочери, то, м-м-м… я бы попросил выбирать выражения.

– …

– Да-да, именно… Нельзя такие слова говорить… – уточнил он.

Глаза у Жан-Жака были красные. Алену пришло в голову, что лучше бы ему помолчать, бесполезно что-то требовать от человека, который за себя не отвечает. Но в конце концов Жан-Жак извинился.

– Вы ей сказали про мать? – спросил Ален.

– Ой, нет, я как-то не подумал.

– Ладно… я сам скажу, попозже.

Зрелище опрокинутой физиономии Жан-Жака действовало на него почти как современная картина: только и оставалось, что качать головой и делать вид, будто все понимаешь.

– Вот вы, Ален, вы понимаете женщин? – спросил Жан-Жак.

– Э-э…

– Все хорошо, а потом они вдруг – раз, и взрываются…

– Э-э…

– Они как с другой планеты, правда?

– Э-э…

Жан-Жак спохватился. Он, конечно, был пьян, но не настолько утратил здравый смысл, чтобы не осознать комизм ситуации: беседовать о женщинах с тестем – все равно что обсуждать фигурное катание с боксером. Он встал и молча вышел.

II

Женщины, которые уходят от мужа, валяющегося в гамаке, часто ведут себя как преступники, уходящие от облавы: в поисках убежища они возвращаются туда, где прошло их детство. Оставив Луизу у Сабины, Клер поймала такси и назвала первый адрес, который пришел ей на ум – авеню Жюно. Это было еще до Марн-ла-Кокетт. Напротив их дома по-прежнему стояла маленькая гостиница. Она решила снять там номер. С порога она взглянула на окно своей детской. Ей показалось, что на миг в окне мелькнула она сама. Она словно раздвоилась; девочка, какой она была когда-то, смотрела на ее женскую жизнь. Клер решила, что, наверно, это хороший знак.

Устроившись на новом месте, она растерялась – что теперь делать? Сидеть одной не было сил, и она позвонила Игорю. Он предложил встретиться в кафе, но она сказала, что приедет к нему домой. Ей хотелось покоя. Игорь, совершенно не готовый к такому повороту, кинулся срочно прибирать. А перед тем, как открыть дверь, схватил в руки первую попавшуюся книжку.

– Я тебе не помешала?.. Ты уверен?

– Совсем не помешала, я читал, – произнес он, отдуваясь.

Клер уселась на диван. Игорь принес чаю, потом печенья, потом шоколаду, потом опять чаю; оба не знали, о чем говорить.

– Я только что ушла от Жан-Жака, – наконец сообщила Клер. Игорь чуть не поперхнулся, кляня себя за несдержанность (поразительное сочетание). Но быстро взял себя в руки и спросил:

– Как ты себя чувствуешь?

– Ничего, по-моему… Но меня сразила его реакция, он себя вел так грубо…

– Может, это самолюбие.

– Не знаю… Все случилось так быстро… Я теперь думаю, может, он в глубине души давно этого ждал… Я его увидела в гамаке… И мне от этого гамака стало так неприятно…

– В гамаке? – насторожился Игорь.

Он потихоньку встал и, продолжая слушать Клер, прикрыл дверь в спальню. Потом опять сел.

– Ты говорила… в гамаке?..

От его манеры слушать по телу разливался покой. При первой встрече она и представить себе не могла, что он из тех мужчин, кому звонишь, когда тебе плохо. Из тех, в чьих объятиях хочется спрятаться. Он был нежный. Теперь он приближался к ней, по собственной инициативе и сам себе изумляясь, словно рыба, у которой вдруг отросли ноги. Когда первое потрясение прошло, он почувствовал, как в нем разрастается чувство доверия. Чувство усиливалось, крепло, медленно и необратимо. В тот момент, бесспорно, вершилось великое чудо человеческой психологии. Чтобы излечиться от робости, надо оказаться способным кого-то утешить (все это работает, разумеется, только с человеком, которого любишь во всех его проявлениях); чтобы излечиться от робости и неверия в себя, надо оказаться наедине с хрупкой женщиной – женщиной, которая полагается на вас и своим отношением заставляет быть таким, каким вы никогда не были. Под действием этого закона равновесия в нем пробудилась сила, о которой он даже не подозревал. Он уже никогда не забудет, как Клер положила голову ему на левое плечо. Он бы, наверно, задрожал от волнения, но волнение было таким сильным, что превратилось в немыслимую твердость. В момент, когда Клер клала голову ему на левое плечо, в момент, когда он увидел, как качнулись ее волосы; когда он коснулся ладонью волос Клер, когда погладил волосы Клер, в тот момент, когда его рука зависла в двух сантиметрах от волос Клер, – именно в эту долю секунды его робость улетучилась навсегда. В тот день его робость умерла (а для кого-то в тот день умерло воскресенье). Он всю жизнь будет помнить минуту, когда сжал в объятиях женскую хрупкость и навеки похоронил свою робость в волнах волос.

Лучше, конечно, чтобы такая женщина носила имя Клер.


В их возвышенной близости обнаружился источник неловкости. Клер поднялась с дивана:

– У тебя так мило! Можно посмотреть?

Игорь всполошился и, вскочив, загородил спиной дверь в спальню.

– Знаешь, там такой беспорядок! Лучше в другой раз.

– Правда? Точно? – переспросила она, пытаясь пройти.

– Ну пожалуйста, очень тебя прошу…

Вид у него был растерянный; можно подумать, он прятал в спальне ядерную боеголовку или, еще того хуже, другую женщину. Клер достала из сумки сигареты и заодно включила телефон, прослушать голосовые сообщения. Внезапно она изменилась в лице. Извинилась и немедленно ушла. Но прежде коснулась губ Игоря, чуть помедленнее. Оставшись один, он пошел в спальню и спрятал гамак, купленный пару дней назад.


Что делает робкий мужчина, переставший чувствовать себя робким? Он выходит из дому и устремляется в метро. Входит в переполненный вагон и пробирается в самую середину. И на перегоне между станциями начинает вопить во весь голос. На него все смотрят, его все осуждают. Он ошеломлен – оказывается, он способен выдержать целую лавину взглядов; он потрясен: он не провалился сквозь землю со стыда! Его принимают за сумасшедшего. А потом забывают о нем, ведь на следующей остановке он выходит. Походкой победителя.


Такси остановилось в Марн-ла-Кокетт. По дороге Клер позвонила отцу, предупредила, что едет. Он поджидал ее на крыльце; казалось, он стал ниже ростом. Она никогда не видела его таким потерянным. Он спустился ей навстречу, и ей почудились в его глазах стальные лезвия.

– Где ты была? Я тебе весь вечер дозвониться не мог…

– Да, я знаю… Прости…

Она вошла в дом. Он налил ей сливовицы и объяснил, что произошло. Как после ее ухода у матери случился припадок. Клер никак не думала, что разрыв так подействует на мать. Ален рассказал про Ренуара, про укольчик и последовавшую за ним долгую сиесту. Но под вечер Рене проснулась и снова начала бредить. Все время кричала: “Марчелло! Марчелло!”

– Марчелло? – удивилась Клер.

– Да, она обожает “Сладкую жизнь”. Помнишь сцену, когда…

– Ясно, – оборвала Клер. – И что было дальше?

– А что мне оставалось? Я опять отправился к Ренуару… Он пришел, хотя был занят, чинил ставни… Второй раз ему пришлось идти, да еще в воскресенье… Еще один укол ей сделал…

– Боже, это я во всем виновата…

– Просто ты могла бы вести себя потактичнее, – заключил Ален.

Клер была убита. Перед глазами вновь всплыла эта сцена; она не могла вести себя иначе… В голове стучало: Жан-Жак залез в гамак, Жан-Жак залез в гамак…


Потом она заглянула в спальню матери. Впервые за долгие годы она видела ее неподвижной. Мелькнула мысль, что это, быть может, прообраз ее смерти. Она вышла из спальни, приняла таблетку снотворного и немного поспала на диване. Наутро дела обстояли гораздо лучше. С первыми лучами солнца Рене спустилась в сад и стала полоть сорняки. Клер подошла к ней:

– Как ты себя чувствуешь, мама? Все в порядке?

– Прекрасно, девочка, не волнуйся.

– Но… вчера…

– Говорю тебе, все отлично. Ну, слетела с катушек, со всеми бывает, правда?

– …

– Пошли, я сварила кофе.

Клер с облегчением отправилась с матерью на кухню. Она боялась произнести хоть слово. Это понедельничное утро казалось ей каким-то 29 февраля, днем, как будто украденным у неизменного хода вещей. Она отпила кофе. Ее первый день незамужней женщины. Меньше всего ей хотелось вспоминать вчерашнее, но мать заговорила сама:

Назад Дальше