— Ну, что он?
Я заглянул в кулек — разноцветная карамель в виде пасхальных яиц. У нас в лавке ее была целая стеклянная банка.
— Принес гостинец ребятам, — сказал я.
— Марулло? Принес гостинец? Быть не может.
— Тем не менее.
— С чего это он? Никогда с ним раньше этого не бывало.
— Наверно, от любви ко мне.
— Может быть, я не все знаю?
— Гусиная травка, на свете восемь миллионов вещей, которых мы оба с тобой не знаем. — Дети смотрели на нас во все глаза, стоя в дверях кухни. Я протянул им кулек. — Это вам от одного вашего поклонника. Только не набрасывайтесь до завтрака.
Когда мы одевались, чтобы идти в церковь, Мэри сказала:
— Хотела бы я все-таки знать, в чем тут дело.
— Ты про Марулло? Должен тебе признаться, дорогая, что я тоже хотел бы это знать.
— Кулек дешевых карамелек…
— Это он, наверно, в простоте душевной.
— Не понимаю.
— Жена у него умерла. Родных — никого, один как перст. Надвигается старость. Может — ну, может, ему вдруг стало одиноко.
— Никогда он к нам не заходил. Попроси у него прибавки, пока ему одиноко. Мистера Бейкера ведь он не навещает. Мне даже как-то не по себе стало.
Я принарядился, как цвет полевой: строгая черная пара — мой черный похоронный костюм, белая рубашка, так сильно накрахмаленная, что она отбрасывала солнечные лучи солнцу прямо в лицо, и небесной синевы галстук-бабочка в скромный горошек.
Что она там затеяла, эта миссис Марджи Янг-Хант? Колдует на манер своей бабки? Откуда Марулло все узнал? Вернее всего так: мистер Биггерс — миссис Янг-Хант, а миссис Янг-Хант — мистеру Марулло. Я вам не верю, миссис Хант, я вас всегда подозревал. Не знаю сам я почему, но миссис Хант я не пойму. С этой белибердой в голове я прошелся по нашему саду в поисках каких-нибудь белых цветочков себе в петлицу по случаю Пасхи. В закутке между углом фундамента и покатой дверью погреба есть у нас заветное местечко, где земля прогревается от соседства с котельной и доступна каждому лучику зимнего солнца. Там растут белые фиалки, пересаженные с кладбища, где они бурно разрослись на могилах моих предков. Я выбрал три крохотные львиные мордочки себе в петличку, нарвал ровно дюжину для моей любимой, обложил их бледно-зелеными листочками и туго перетянул букетик понизу серебряной бумажкой от конфеты.
— Какая прелесть! — сказала Мэри. — Подожди, сейчас я приколю их и так пойду в церковь.
— Это первые, самые первые, белая моя птица. Я твой верный раб. Христос восстал из мертвых. Все прекрасно в божьем мире.
— Перестань, милый. Это ведь святое, не над чем тут потешаться.
— Что ты такое сделала со своими волосами?
— Нравится?
— Чудо, чудо! Всегда так причесывайся.
— А я боялась, тебе не понравится. Марджи сказала, что ты даже внимания не обратишь, а ты обратил! Ну, теперь я ей задам! — Она водрузила на голову настоящую вазу с цветами — ежегодное весеннее приношение Эостре[17]. — Нравится?
— Чудо, чудо!
Затем начался осмотр младшего поколения — уши, носы, обувь. Все до мельчайших подробностей вопреки их бурным протестам. Аллен так намазал волосы, что даже моргать не мог. Задники башмаков остались у него неначищенными, зато прядь волос он вымуштровал, не пожалев трудов, и она волной вздымалась над его лбом.
Наша Эллен самая что ни на есть девчонская девчонка. Все, что на виду, было у нее в полном порядке. Я решил повторить удачный ход.
— Эллен, — сказал я. — Ты как-то по-новому причесалась. Тебе очень к лицу. Мэри, дорогая, ты одобряешь?
— Она у нас начинает следить за своей наружностью, — сказала Мэри.
Семейная процессия двинулась по садовой дорожке к Вязовой улице. С Вязовой мы повернули на Порлок, где стоит наша церковь, наша старинная церковь с белой колокольней, целиком спертая у Кристофера Рена. Мы влились в полноводную реку, и теперь каждая женщина наслаждалась возможностью разглядывать шляпы других женщин.
— Я придумал модель пасхальной шляпки, — сказал я. — Простенький, открывающий лоб золотой терновый венец с настоящими рубиновыми капельками спереди.
— Итен! — строго сказала Мэри. — А вдруг тебя услышат!
— Н-да, пожалуй, этот фасон не будет иметь успеха.
— Ты просто ужасен! — сказала Мэри, и я сам был о себе не лучшего мнения. Ужасен — это еще мягко сказано. И все же у меня мелькнула мысль: а если сделать мистеру Бейкеру комплимент по поводу его стрижки, как он к этому отнесется?
Наш семейный ручеек присоединился к другим ручьям и обменивался со всеми чинными приветствиями, а потом все эти ручьи в едином потоке стали вливаться в епископальную церковь Святого Фомы.
Когда придет пора посвятить моего сына в тайны жизни (которые ему, несомненно, известны), не забыть бы проинформировать его о том, что такое женская прическа. Вооружившись добрым словечком о ней, он достигнет всего, чего только ни пожелает его блудливое маленькое сердечко. Впрочем, не мешает и предостеречь. Их можно толкать, колотить, валять, тормошить — все, что угодно, только не портить им прическу. Усвоив этот урок, он будет кум королю.
Бейкеры поднимались по ступенькам как раз перед нами, и мы обменялись учтивыми приветствиями.
— Ждем вас к чаю.
— Да, непременно. Счастливых праздников.
— Неужели это Аллен? Какой он большой стал! И Мэри-Эллен тоже. Так вытянулись, что их просто не узнаешь.
В церкви, куда ты ходил ребенком, всегда есть что-то дорогое твоему сердцу. Я знаю все сокровенные уголки, мне знакомы все сокровенные запахи церкви Святого Фомы. В этой купели я был окрещен, у этой ограды подошел к первому причастию, а сколько лет Хоули занимают свою скамью — одному богу известно, и это не просто риторическая фигура. Меня, видимо, как следует пропитали благочестием, потому что я помню каждое свое нечестивое деяние, а их было много. И, вероятно, я смог бы показать все те места, где выцарапаны гвоздем мои инициалы. Когда мы с Дэнни Тейлором прокалывали булавками буквы в молитвеннике, из которых слагалось одно самое что ни на есть непристойное слово, мистер Уилер поймал нас за этим занятием, и нам воздали по заслугам, но ему пришлось просмотреть все молитвенники и все сборники гимнов, чтобы убедиться, что ничего такого больше нигде нет.
Вот на этом сиденье возле аналоя однажды произошло нечто ужасное. В тот год я был служкой, ходил с крестом за священником и пел сочным дискантом. Как-то раз богослужение в нашей церкви совершал епископ — добродушный старичок с голой, точно вареная луковица, головой, но в моих глазах озаренный ореолом святости. И вот, когда пение смолкло, я водрузил крест на место и, одурманенный экстазом, забыл защелкнуть медную перемычку, которая закрепляла его в гнезде. После второго поучения, к ужасу моему, тяжелый медный крест покачнулся и хрястнул по благостной лысой голове. Епископ повалился наземь, как прирезанная корова, а мне пришлось уступить свою должность мальчишке по фамилии Хилл, а по прозвищу Вонючка, который пел несравненно хуже. Он теперь антрополог, работает где-то в западных штатах. Этот случай убедил меня, что одних намерений — благих или дурных — недостаточно. Все зависит от везения или невезения, от судьбы или как там это называется.
Мы прослушали всю службу, и в конце ее нам возвестили, что Христос на самом деле воскрес из мертвых. Всякий раз мурашки бегут у меня по спине от этих слов. Я с открытой душой подошел к причастию. Аллен и Мэри-Эллен у нас еще не конфирмовались, и под конец они начали вертеться во все стороны, так что пришлось смирить их железным взглядом, чтобы прекратить ерзанье. Когда в глазах у Мэри появляется суровость, она способна пробить даже броню юношеского зазнайства.
Потом мы вышли на солнце, и тут снова начались рукопожатия, приветствия и снова рукопожатия и поздравления с праздником. Те, с кем мы заговаривали при входе в церковь, еще раз выслушивали наши приветствия, и это было продолжением того же обряда, нескончаемого обряда подчеркнутой благовоспитанности, таящей безмолвную мольбу, чтобы тебя заметили и почтили.
— Добрый день. Как поживаете, как здоровье?
— Хорошо, благодарю вас. А как ваша матушка?
— Стареет, стареет. Ничего не поделаешь, где годы, там и болезни. Я ей передам, что вы о ней справлялись.
Сами по себе слова эти ничего не значат, они только проводники чувств. Что определяет наши действия — мысль? Или же они — результат чувств, а мысль только кое-когда помогает их осуществлению? Наше маленькое шествие по солнечной улице возглавлял мистер Бейкер, старавшийся не ступать на трещины в тротуаре; его мать, которая скончалась двадцать лет назад, могла спокойно лежать в могиле. А рядом с ним, приноравливая свою походку к его неровным шагам, мелко перебирала ножками Амелия, миссис Бейкер, — эдакая птичка, маленькая, востроглазая, но ручная, питающаяся из кормушки.
Мой сын Аллен шел рядом со своей сестрой, и оба старательно делали вид, что не имеют друг к другу никакого отношения. По-моему, она его презирает, а он ее не выносит. Это может остаться у них на всю жизнь, но они научатся скрывать свои чувства в розовом облачке нежных слов. Дай им — каждому отдельно — их завтрак, моя сестра, жена моя: яйца вкрутую, огурчики, сандвичи с джемом и ореховой пастой, красные, пахнущие бочкой яблоки, и пусть идут в мир плодиться и размножаться.
Так Мэри и сделала. И, получив по свертку, они ушли каждый в свой обособленный тайный мирок.
— Ты довольна службой, дорогая?
— Да, очень. Мне в церкви всегда нравится. А ты… признаться, я часто теряюсь — верующий ты или нет. Правда, правда! Твои шуточки иной раз…
— Подвинь стул поближе, родная моя родинка.
— Надо обед разогревать.
— К чертовой бабушке твой обед.
— Вот, вот они, твои шуточки. Об этом я и говорю.
— Обед не святыня. Будь на улице потеплее, посадил бы я тебя в лодку, выехали бы мы с тобой за волнорез и половили бы там рыбку.
— Сегодня нас ждут Бейкеры. Слушай, Итен, все-таки верующий ты или нет? Тебе самому-то это ясно? И почему ты даешь мне какие-то дурацкие прозвища? Хоть бы изредка называл по имени.
— Не хочу повторяться и надоедать тебе. Но в душе у меня твое имя гудит, как колокол. Верующий ли я? Что за вопрос! Разве так бывало, чтобы мне хотелось придираться к каждому блистательному слову в Никейском символе и разглядывать его со всех сторон, точно мину замедленного действия? Нет. Мне этого не нужно. Но удивительное дело, Мэри! Если бы душа и тело мое иссохли в неверии, как горох в стручке, стоило бы мне услышать слова: «Господь, пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться. Он взрастил меня на злачных пажитях», — и в желудке бы у меня похолодело, сердце в груди забилось, в голове вспыхнуло бы жаркое пламя.
— Ничего не понимаю.
— Умница. Я тоже не понимаю. Хорошо, скажем так: в младенчестве, когда косточки у человека еще мягкие и податливые, меня уложили в маленький епископальный крестообразный ящичек, и там тело мое сформировалось. Так удивительно ли, что я выклюнулся из этого ящичка, как цыпленок из скорлупы, приняв форму креста? Ты разве не замечала — ведь у цыплят тельце тоже в какой-то степени яйцевидное.
— Ты говоришь ужасные вещи — и даже детям.
— А они — мне. Эллен только вчера вечером спросила меня: «Папа, когда мы разбогатеем?» Но я не сказал того, что знаю: «Разбогатеем мы очень скоро, и ты, не умеющая сносить бедность, не сумеешь снести и богатство». Это истина. В бедности ее терзает зависть. В богатстве она, того и гляди, задерет нос. Деньги не излечивают болезни как таковой, а только изменяют ее симптомы.
— И так ты отзываешься о своих собственных детях! Что же ты обо мне скажешь?
— Скажу, что ты моя радость, моя прелесть, огонек в тумане жизни.
— Ты как пьяный. Будто и в самом деле выпил.
— Так оно и есть.
— Неправда. Я бы учуяла.
— Ты и чуешь, моя дорогая.
— Да что с тобой происходит?
— Ага! Значит, заметно! Да, происходит. Перелом, такой перелом, что все во мне разбушевалось к чертовой матери! До тебя докатывают только те валы, которые дальше всего от центра бури.
— Итен, я начинаю беспокоиться за тебя. Самым серьезным образом. Ты стал какой-то дикий.
— Помнишь, сколько у меня наград?
— Медалей? С войны?
— Их давали за дикость, за одичание. Не было на свете человека, менее склонного к смертоубийству, чем я. Но на фронте меня втиснули в новый ящик. Время — каждая данная минута — требовало, чтобы я убивал человеческие существа, и я выполнял это требование.
— Тогда было военное время, и так было надо — за родину.
— Время всегда бывает какое-то особое. Ему служишь, а свое упускаешь. Солдат я был что надо — решительный, находчивый, беспощадный. Словом, нечто весьма приспособленное к условиям военного времени. Но, может быть, мне удастся выказать не меньшую приспособленность и теперь, в наши дни.
— Ты меня к чему-то подготавливаешь?
— Да! Как это ни прискорбно. И мне самому слышатся извиняющиеся нотки в моих словах. Надеюсь, впрочем, что это обман слуха.
— Пойду накрывать на стол.
— После такого сокрушительного завтрака о еде и думать не хочется.
— Ну хорошо, тогда перекуси тут чего-нибудь. Ты заметил, какая на миссис Бейкер была шляпа? Должно быть, привезена из Нью-Йорка.
— А что она сделала со своими волосами?
— Ты тоже обратил внимание? Они у нее почти лиловые.
— «Свет во просвещение языков и во славу народа израилева».
— Что это Марджи вздумалось уехать в Монток в такое время года?
— Она же любит утренний воздух.
— Нет, рано вставать она не привыкла. Я ее всегда поддразниваю на этот счет. И все-таки очень странно, почему Марулло принес детям карамельные яйца?
— Ты связываешь эти два события? Марджи поднялась ни свет ни заря, а Марулло принес гостинец детям.
— Перестань дурачиться.
— Я не дурачусь. На сей раз я не дурачусь. Если рассказать тебе по секрету одну вещь, обещаешь молчать?
— Опять шуточки!
— Нет.
— Тогда обещаю.
— По-моему, Марулло собирается в Италию.
— Откуда ты знаешь? Он сам тебе говорил?
— Нет, не совсем. Но я сопоставляю кое-какие факты. Сопоставляю.
— Значит, ты останешься в лавке один! Тебе надо кого-то в помощники.
— Сам справлюсь.
— Ты и так все сам делаешь. Придется взять помощника.
— Помни, это еще не наверняка, и пока надо все держать в секрете.
— Я не нарушаю своих обещаний.
— Но намекать будешь.
— Не буду, Итен. Честное слово!
— Знаешь, кто ты? Милый маленький зайчик с цветочками на голове.
— Ну, похозяйничай на кухне сам. Я пойду приведу себя в порядок.
Когда она ушла, я развалился в кресле, и в ушах у меня слышался тайный голос: «Отпусти, Господи, раба-а твоего с ми-иром!» И вот, клянусь вам, заснул! Сорвался с крутизны в темноту прямо здесь, в гостиной. Со мной это не часто случается. И так как я думал о Дэнни Тейлоре, Дэнни Тейлор мне и приснился. Мы с ним были будто не маленькие и не большие, но уже взрослые, и мы бродили по ровному высохшему дну озера, где еще виднелся фундамент их старого дома и зияла яма погреба. Стояло, наверно, лето, самое его начало, потому что листва на деревьях была тучная, а травы сгибались под собственной тяжестью. В такой день сам себя чувствуешь тучным и каким-то ошалелым. Дэнни зашел за деревцо можжевельника, высокое, стройное, как колонна. Его голос звучал в моих ушах глухо и странно, будто из-под воды. Потом я очутился рядом с ним, а он вдруг начал таять и весь потек. Я пытался подхватить его обеими руками, затирать кверху, как жидкий цемент, когда он переливается через край, и ничего не мог сделать. Самая суть Дэнни уходила у меня между пальцами. Говорят, будто сны наши длятся мгновение. Этот сон снился, снился мне без конца, и чем больше я хлопотал около Дэнни, тем быстрее и быстрее он таял.
Когда Мэри разбудила меня, я тяжело дышал от усталости.
— Весенняя лихорадка, — сказала она. — Это ее первый признак. В годы, когда девочки начинают формироваться, я столько спала, что мама наконец вызвала доктора Грейди. Она думала, это сонная болезнь, а я просто росла весной.
— У меня был кошмар среди бела дня. Врагу не пожелаю, чтобы ему такое снилось.
— Это предпраздничная суета всему виной. Вставай. Пойди причешись и умойся. У тебя усталый вид, милый. Ты здоров ли? Нам скоро выходить. Ты два часа спал. Наверно, организм этого потребовал. Как бы я хотела знать, что мистер Бейкер там задумал.
— Узнаешь, родная. И обещай мне, что ты будешь слушать внимательно, не пропустишь ни слова.
— А вдруг он захочет поговорить с тобой наедине? Деловым людям присутствие женщин только мешает.
— Ничего, пусть терпит. Я хочу, чтобы ты была при этом.
— Ты же знаешь, что у меня нет никакого опыта в делах.
— Знаю, но ведь речь пойдет о твоих деньгах. Таких людей, как Бейкеры, знаешь только в том случае, если это дано тебе с колыбели. Приятельские и даже дружеские связи не то — они завязываются совсем по-другому. Я знаю Бейкеров потому, что Бейкеры и Хоули родом из одних мест, равны по крови, по жизненному опыту и прошлое у обеих семей схожее. Это сплачивает нас в нечто вроде клана, крепостной стеной и рвом отгороженного от чужаков. Когда мой отец потерял все свое состояние, меня не вытеснили совсем за пределы этого клана. Как член семьи Хоули, я все еще личность приемлемая и, вероятно, останусь таким в глазах Бейкеров до конца дней своих, потому что они чувствуют наше родство. Но я бедный родственник. Патриции без денег мало-помалу перестают быть патрициями. Без денег мой сын Аллен потеряет связь с Бейкерами, а его сын будет для них чужаком, несмотря на свое имя, на своих предков. Мы теперь землевладельцы без земельных угодий, полководцы без войск, всадники на своих на двоих. Нам не уцелеть. Может быть, оттого со мной и произошла такая перемена? Я не гонюсь и никогда не гнался за деньгами ради денег. Но без них разве удержишься в той категории, существовать в которой мне привычно и удобно? Все это, вероятно, образовалось в тех темных глубинах моего сознания и поднялось оттуда на поверхность не как мысль, а как твердое убеждение.