— На сеновале, пожалуй.
— Нынче, что ль, ворожить-то начнешь?
— Воздух у вас больно свежий, как снотворное. Не проснуться мне сегодня. Завтра уж.
— И я хочу на сеновале, — заявила Маша.
— Совсем обесстыдела в городе, — вскинулась бабка. — Что ты, девка! Он же мужик.
— Пущай спит, — разрешил дед. — Седни можно.
Сено было свежим и таким пахучим, что слегка кружилась голова. А может, уже начинало действовать то, ради чего он и ездит сюда каждое лето? Маша шумно укладывалась в другом углу. Отблески заката заглядывали на сеновал, и, казалось, сам воздух тут розовый, волнующий. Наконец Маша затихла, и куры внизу угомонились, и навалилась такая тишь, что было слышно, как плещет на речке рыба.
— Дядь Вась, — шепотом спросила Маша, — а как ты ворожишь?
— Тебе не понять, — так же шепотом ответил он.
— Что я, дура какая?
— Молодая ты, рано тебе об этом думать. Да и не ворожу я вовсе.
— А дед говорил…
— Мало что говорил. Не ворожба это.
— А чего?
— Сам не знаю — чего. Может, и ворожба.
— Расскажи, дядь Вась?
— Не просто рассказать.
— А ты как-нибудь. Я пойму.
Он начал думать, как рассказать обо всем том, что он тут делает, когда приезжает, и незаметно уснул.
Проснулся от духоты. Солнце било во все щели, и казалось, что весь этот сеновал подвешен к высокой стрехе, к косой крыше на тонких ниточках лучей. Маша спала рядом, и губы ее вздрагивали: то ли она сосала соску во сне, то ли целовалась.
Он бесцеремонно растолкал ее. Маша открыла глаза, минуту испуганно оглядывалась и вдруг заулыбалась счастливо.
— Ты как тут оказалась?!
Она сморщилась виновато, как набедокурившая девчонка.
— Идем купаться, — сказал он.
— Я посплю, дядь Вась.
— Вставай, вставай, не лениться сюда приехала.
Он потянул ее за руку, и она поднялась, еще сонная, обмякшая вся. Спустилась по лестнице, села в копну, сваленную внизу, и заупрямилась, свернулась калачиком, закрыла глаза. Тогда он поднял ее на руки и понес к реке. Она не сопротивлялась, блаженно улыбалась у него на плече и все закидывала голову, то ли ото сна, то ли от удовольствия.
Купание освежило обоих. Наперегонки они взбежали по пологому склону, с хохотом ворвались в тихий двор деда Кузьмы, переполошив ленивых кур и благодушную дворнягу Белку, не присаживаясь, напились молока, услужливо приготовленного бабкой Татьяной, и ушли бродить по окрестным полям и лесам. Ушли босиком. Первым разулся Василий, глядя на него, скинула туфли и Маша. Повскрикивала, осторожно ступая по траве, но быстро привыкла и заскользила ногами, стараясь подминать жесткие стебли. От этого ее шаги сразу стали легкими, летящими, она тотчас приметила неожиданное изящество своей походки, перестала осторожничать и, к своему удивлению, перестала колоть ноги.
— Как здорово!
— Еще бы не здорово! Природу надо принимать всем телом, только тогда можно ощутить, как она радуется тебе.
— Природа? Радуется?!
— Мы привыкли жить как хапуги. Только чтобы нам. А если открыться навстречу? Будет взаимность. А взаимная любовь — это уже совсем, совсем другое дело, нежели любовь без взаимности. А?
Маша не ответила, и Василий понял: больной это для нее вопрос, безответный. И не стал допекать расспросами, шагнул в придорожный куст черемухи, усыпанный зелеными кистями ягод, но еще не растерявший весенней пахучести, прижал к щекам холодные листья и застыл с закрытыми глазами, слушая позванивающий шорох веток, стараясь ощутить редкостный, испытанный в прошлые годы трепет от близости живого, доброго, всеобъемлющего. Но он ничего не ощутил теперь, то ли мешала Маша, то ли он еще не освободил душу для подлинного общения с природой.
До полудня ходили они по старым тропам и напрямую, по твердым как камень бывшим пахотным полям, зарастающим кустарником и колючей сорной травой. Шли, куда глаза позовут, а звали глаза к красоте, открывавшейся за каждым бугром и перелеском. Так и совсем далеко можно было уйти, да начал донимать голод, да несносно горели изнеженные, отвыкшие от земли ступни. Вышли они к ручейку малому, отыскали омуток по колено и сели, опустив ноги в воду. И почувствовали оба не просто облегчение, а будто прикосновение к чему-то живому, радующемуся их присутствию тут. Так бывает, приходишь незваным гостем в чужой дом и вдруг встречаешь такую искреннюю приветливость, будто хозяева все глаза проглядели, тебя ожидаючи. И скованность остается вместе с пальто в прихожей, и ты уже сам удивляешься: чего стеснялся? И чувствуешь себя как дома, где в привычном и родном сразу расслабляешься, отдыхаешь душой.
Долго сидели так, молчали. Потом Маша пожала плечами, сказала неожиданное:
— И чего я, дура?..
— Ты помолчи, — сказал Василий, поняв все, что она хотела сказать, и чего не хотела.
— Смешно!..
— Ну и смейся. Смеяться здесь можно. Только тихо.
Но Маша не смеялась, даже вроде бы еще погрустнела или задумалась о чем-то. Легкая улыбка трогала ее губы, и Василий знал: мысли Маши сейчас светлые, добрые, и никем она не считает себя обиженной.
Они и возвращались молча. Маша уж не бегала за каждым полевым цветком, шла задумчивая, словно несла в себе что-то значительное. В сосредоточенности своей не заметили, как наползла туча. То светило солнце, а то вдруг потемнело и заохали березы, кланяясь под предгрозовым вихрем. И ливень обрушился внезапно, зашумел, как дальняя электричка, быстро приблизился, и листья, вздрагивая под тяжелыми каплями, разом весело залопотали по всему лесу.
Под плотным куполом одинокой березы пока что было сухо. Но отдельные тяжелые капли уже пробивали листву, падали на голые плечи Маши, заставляя ее жаться к Василию. А он стоял зажмурившись, испытывая давно позабытую нежность, какую он искал здесь каждое лето, долго и с трудом вызывая в себе это чувство. А теперь оно пришло быстро, на другой же день после приезда. И все из-за этой девушки, так счастливо оказавшейся рядом. Радость захлестывала его, и в то же время жил в нем затаенный страх за эту радость. Слишком уж много было совпадений: и звали-то ее тоже Машей, и такой же она была порывистой, непонятной, и так же они только что сидели у ручья, студя уставшие ноги, и дождь в точности такой же, быстрый и теплый, заставивший их тогда, много лет назад, прятаться под березой…
Туча, как заботливый поливальщик, ушла в луга, волоча за собой серый хвост дождя. Проглянуло солнце, а они все стояли под березой, словно ждали чего-то еще. Наконец Василий немного отстранился от Маши, и она тотчас отшатнулась, выбежала на солнце, затанцевала в мокрой траве.
— Хорошо-то, дядь Вась! Будто я маленькая!..
— А здесь все молодеют. Ты разве не знала? Вон Кузьма Матвеич, забыл, сколько и лет-то ему, а все не стареет.
— И ты, дядь Вась?
— Что я?
— Тоже молодеешь?
— Конечно. Только нынче больно скоро, не успел приехать… Из-за тебя, видать.
— Из-за меня?
— Из-за кого же еще?..
Она закружилась, как двенадцатилетняя, впервые почувствовавшая в себе нечто великое, замерла на миг, запрокинув голову, прислушиваясь, и вдруг помчалась по тропе.
К деревне подходили с другой стороны, шли напрямую через заброшенные огороды, на которых росли теперь чертополохи, крепкие, как кусты. Ветер порывами гудел в бесстекольных рамах, перекрещенных растрескавшимися старыми досками, и казалось, что это сами избы плачут по своим заблудившимся в миру хозяевам.
Страшны были эти омертвевшие избы, как забытые могилы на погосте. Ничто не нарушало тягостной кладбищенской тишины. Но вот Василий расслышал глухое цоканье и замер на месте. Подумалось вдруг, что это ожили звуки былого, каким-то образом уцелевшие застывшие до поры. Но тут же и понял: не иначе, Матвеич или его бабка хлопочут на подворье.
Так и оказалось: дед Кузьма сидел у сараюшки, тюкал молотком, отбивая косу.
— Вот, — сказал он, — готовлю тебе.
— Матвеич! — взмолился Василий. — Я же просил: сам должен, все сам.
— И для самости делов хватит. Шалаш-то нынче, что ль, будешь делать?
— Счас отдохну и пойду.
— Я тебе там веток нарубил.
— Матвеич!..
— Ничего, ничего, я немного, подсобить только.
— А зачем шалаш? — заинтересовалась Маша.
— Спать, — ответил дед, опередив Василия.
— И я хочу.
— Нельзя тебе. Не один он в?м будет.
Глаза Маши испуганно забегали.
— А с кем?
— Вырастешь — узнаешь, молода еще, — сказал дед, легко, совсем не по-стариковски, вскочил и пошел к дому. Крикнул с крыльца: — Татьяна! Хватит на огороде возиться, корми гостей!
После обеда Машу разморило, и она полезла на сеновал "вздремнуть полчасика". А Василий взял топор и пошел за деревню, туда, где у самой реки на краю широкого луга темнел под одинокой березой прошлогодний шалаш. Он неторопливо обошел его, осмотрел и начал разбирать, откладывая ветки потолще в одну сторону, а всякую труху — в другую, для костра. Когда все сделал, подмел место сухим прошлогодним веником и пошел к реке. Медленно разделся, ступил в воду, побрел на глубину, раздвигая руками водоросли. Когда вода закачалась под горлом, он остановился и долго стоял так, щурясь на солнечные блики, стараясь представить себя в том далеком времени, когда такое вот медленное вхождение в реку вызывало не одно только ощущение холода, а и бурный восторг, который так трудно было удерживать в себе. Это у него не получалось, но он знал: не сейчас, так потом обязательно получится. Солнце было то же самое, река — та же, да и память цепко держала все о том времени. Еще в прежние приезды сюда убедился Василий: ничего не забывается. Если не сдаваться, а подталкивать и подталкивать воспоминания, вынырнут такие подробности и так живо, будто все было вчера.
Потом он поплыл, тихо поплыл, незаметно, будто все шел по дну. Оказавшись на середине реки, оглянулся, помахал рукой, будто увидел кого вдали, и быстро, саженками, поплыл обратно. Шумно вылез на берег и, как был, в плавках, торопливо начал складывать шалаш. Делал он это, почти не глядя на ветки, руки сами брали нужные, привычно втыкали на место. Затем нарезал свежей лозы, принялся вплетать ее в крутые раскосины. Отходил, любовался своей работой и снова плел надежную крышу, чтобы ни дождь, ни даже град не пробили.
Костер разжег, когда шалаш был совсем готов. Посидел возле него в задумчивости, глядя на быстрое порхание огня. Спохватился, что беспокойное пламя мешает внутренней сосредоточенности, самоуглублению, и больше уж не смотрел на огонь и перестал подкладывать ветки.
Когда вечер раскрасил воду в реке, пришел дед, принес кринку молока и полкаравая плотного ржаного хлеба. За ним, поодаль, шла Маша, он отмахивался от нее, как от собачонки, но она все не отставала. Села неподалеку, стала смотреть на реку, делая вид, будто она тут сама по себе и ничего вокруг ее не касается.
— Ты бы хоть удочки закинул, — сказал дед. — Другие приезжают, сказывают: окунь тут берет…
— Я же тебе говорил, Матвеич: природа не любит насилия. Червяка раздави — и все можно отпугнуть.
— Чудно. Сколь живу, ни разу не видывал эти, как ты их величаешь?..
— Стихиалями.
— Чудно. Водяной — это понятно, ну там домовой, кикимора…
— Не в названии дело. Только я верю: все живое небездушно. Ты к природе с душой, и она к тебе с тем же. Лишь в такой гармонии можно испытать подлинную радость, и тогда нет невозможного: хочешь быть талантливым — будешь, хочешь помолодеть — пожалуйста…
— Помолодеть-то и мне бы в самый раз.
— Ты и так не стареешь.
— Как не стареть! Надысь поясницу ломило.
— Только-то? Многие городские в твои годы на уколах держатся.
— А стихиалей твоих я все равно не знаю.
— Знаешь, Матвеич. Они все время с тобой, потому ты их и не замечаешь.
— Скажешь тоже. Никого со мной нету, окромя бабки.
— Душа у тебя добрая, Матвеич, как сама природа… Я вот все думаю: почему ты отсюда не уехал? Дети в городе живут, звали же.
— Да как я уеду?! — Ласково торопливо дед оглядел темнеющую речку, березы на берегу, на миг зацепился взглядом за Машу, сидевшую теперь совсем близко, махнул рукой и заявил решительно: — Помру тут, с этим…
— Душа твоя не только в тебе самом, но и во всем этом. Не разорвать же душу. Хотя и многие, я знаю, тоскуют, уехав-то, маются…
Беседовали неторопливо, как всегда беседуют люди, которым некуда спешить. Мрак густел все больше. Но огня они не раздували — так и тлел костерок одними угольями. Тумана не было, но плыл над берегом влажный теплый дух, укутывал ароматами реки, луга и еще чего-то, чему и названия никто не знал.
— Не проспишь зарю-то? — спросил дед. — Можа, разбудить?
— Я должен сам, — ответил Василий. — Все сам. Если не проникнусь, ничего не получится.
— Ну сам так сам, не буду мешать. Маньк? — позвал он, вставая. Пошли домой.
Маша неохотно поднялась и пошла, но все оглядывалась на Василия, точно хотела спросить о чем-то…
Эту ночь Маша спала беспокойно, часто просыпалась, прислушивалась. Дед похрапывал на печке, сонно пел сверчок, и еще слышался какой-то не то шелест, не то тихий звон. Маша привставала на мягкой бабкиной кровати, оглядывалась, и ей казалось, что это шелестит лунный свет, вливаясь в избу сквозь малые оконца.
В какую-то ночную минуту, проснувшись очередной раз, она ясно расслышала далекий и страстный зов:
— Машенька-а!
Она вскочила, стараясь унять сердце, заколотившееся то ли от страха, то ли от радости. Пересилила себя, бесшумно спустила с кровати ноги, осторожно ступила в серебряный лунный квадрат на полу. И тут снова откуда-то издалека донесся голос:
— Машенька-а!
Она выскользнула на крыльцо как была — босиком и в ночной рубашке, пошла, побежала по знакомой тропе вниз, к реке. Она не знала, почему именно к реке нужно бежать, но была уверена, что поступает правильно. И вдруг остановилась, словно споткнувшись: внизу, прямо посередине лунной дорожки, перечеркнувшей реку широкой золотой полосой, плыл человек. Она не могла разглядеть его, но была уверена, что это Василий.
Маша на мгновение в испуге закрыла глаза, а когда открыла их, то не увидела человека. Лунная дорожка была пустынна. Маша застонала от ужаса, схватившего за горло, бросилась назад, к избе, чтобы скорей разбудить деда, но спохватилась, что, пока бегает, дядя Василий совсем утонет, и повернула назад, к реке. И вдруг снова увидела его в лунной дорожке, и догадалась, что в первый раз он не утонул, а просто отплыл в сторону, в темноту. И тогда она совсем успокоилась. Будто не было этой таинственной ночи, и не стояла она полураздетая над рекой, и не катилась по облакам луна, стеля на кусты, березы, крайние избы деревни призрачные покрывала теней.
Неслышно, как лунатик, Маша проскользнула в ворота, даже не разбудив спавшую в конуре Белку, забралась в мягкую кровать и сразу уснула.
Спала она крепко и проснулась, когда по полу ползали уже не лунные, а солнечные пятна. Вспомнила все, что было ночью, и сразу побежала к реке. Василий косил, посреди широкого поля ярко выделялась его белая, еще не схваченная загаром спина. Слышное издалека ритмичное посвистывание косы, размеренные махи плеч, уверенные переступы ног после каждого маха, равномерное, словно бы покорное, полегание травы — все это завораживало, и Маша остановилась поодаль, залюбовалась. На мгновение подумалось ей, что это совсем не дядя Вася, а кто-то другой, молодой и здоровый, приехавший ночью или утром, пока она спала. Вспомнились вчерашние разговоры о том, что каким-то образом можно помолодеть, и они, совсем уж позабытые эти разговоры, открылись вдруг во всей завораживающей значимости. И как этой ночью, когда неожиданно увидела плывущего по реке человека, Маше стало жутковато. Будто в детстве после страшных сказок ранними зимними вечерами. Она стояла, не имея сил убежать, и смотрела на дядю Васю, на этого колдуна, зачем-то купающегося по ночам, этого молодого косаря, работающего так жадно и азартно.
Словно почувствовав ее взгляд, Василий обернулся, помахал ей рукой, и все страхи Маши сразу пропали.
— Дай я покошу? — крикнула она, подбегая к нему.
— А ты умеешь?
— Не знаю. Попробую.
Он отдал ей косу, и она, широко размахнувшись, тотчас воткнула ее в землю. Тогда он подошел сзади, положил свои ручищи поверх ее рук, вцепившихся в теплое скользкое дерево, и стал показывать, как делается это немудреное дело. Взмах за взмахом косили они вдвоем, и Василий все не отпускал ее, а Маша все не просила отпустить: для обоих было в этой совместной работе что-то важное и большое.
Наконец он отступил, и Маша сразу обернулась, с испугом и любопытством глядя на него.
— Чего ж ты, коси.
— Вдвоем… лучше.
— Мало ли что лучше. Самой надо, все самой, только тогда будет толк. Коси, а я пойду, у бабки молока выпрошу…
Это утро, как и весь вчерашний день, казалось Маше необыкновенным, и она все думала: отчего такое? Дядя Вася так на нее влияет, или вся эта деревенская обстановка, или в ней самой что-то перевернулось? Еще позавчера весь свет для нее был черней черного, а жизнь неполучившейся, вконец загубленной. А теперь таким пустячным казалось позавчерашнее…
Они косили по очереди, пока совсем не высохла трава, ворошили сено, пили из кринки теплое парное молоко, долго купались, плавая наперегонки. Василий уплыл на другой берег, выбрался на обрыв, помахал оттуда рукой и вдруг крикнул восторженно и призывно:
— Машенька-а!
Маша задохнулась от этого зова, точно такого же, как ночью, безоглядно кинулась в воду, но, проплыв немного, испугалась, что не переплывет реку, и вернулась.
Василий долго лежал в траве на том берегу, и Маша, соскучившись в одиночестве, принялась звать его. Но он не откликался, видно, уснул. Тогда Маша забралась в шалаш, такой удобный и просторный, полный мягкого сена. Разлеглась, собираясь поспать. Но тут пришел Василий и сказал то, чего Маша никак не ожидала.
— Милая Маша, — сказал он, — извини меня, но нельзя тебе здесь быть.
— А я не боюсь, — стеснительно засмеялась она, по-своему поняв его слова. — Я верю тебе.
— Не в этом дело…
И тут она решилась:
— Это потому, что дед говорил, будто ты не один?
— Шутил он.
— Тогда я тебе не помешаю.
— Помешаешь.
— А давеча говорил: помогу.
— Вообще. Вообще ты мне очень помогаешь.
— Ясно. Помогаю, так сказать, теоретически.
— Молодая ты, Маша, тебе меня не понять.
— Конечно, я же дурочка.
— Не сердись. Потом я тебе попытаюсь все разобъяснить. А сейчас ступай.
Маша выползала из шалаша нехотя, вершок за вершком, словно ожидала, что он вот-вот остановит ее. Сошла вниз, к реке, и побрела по берегу с незнакомой горечью в душе.