«...зал был забит до отказа.
Я даже не пытался рассматривать публику, прекрасно понимая, кого увижу. Этнографию Трибунала в те дни знал каждый француз. Возвышение для судей, «яма» для присяжных, скамьи для злодеев-аристо. В последнем из читанных мною номеров «Le Moniteur» сообщалось, что по требованию председателя Д. число скамей увеличили вдвое.
Будь со мною орудийная батарея и приличный запас картечи, я бы, конечно, заинтересовался публикой. Обычный комплект: мегеры-вязальщицы со спицами на изготовку, за ними – густые ряды безработных, получающих за «общественную активность» иудины полфранка в день; на галерке – мальчишки.
Растет смена...
Репортеров я не заметил и обиделся. Я, конечно, не Дантон, но... Хоть бы одного прислали! И пахло в прибежище Справедливости какой-то дрянью. Проветривать зал не спешили.
– Вали к своей шайке! Шевели кюлотами!
Толчок приклада уточнил направление.
Скамья подсудимых – длинная узкая лавка, окрашенная в черный цвет – оказалась полупустой. Председатель считал необходимым абонировать не менее сотни мест для клиентов. Он погорячился – нынешнее заседание не собрало и трех десятков. Бегло рассмотрев товарищей по несчастью, я рассудил, что если они и шайка, то не моя. Такие же голодранцы, как толпа в зале. Двое прилично одеты, остальные – из трущоб Сент-Антуана.
Сливки сняли, пошел обрат.
Я присел возле тихого, равнодушного ко всему старика в рабочей блузе, хотел крикнуть председателю, чтоб начинал, и лишь тогда вспомнил о моем странном спутнике. Я-то здесь, а он, простите, где?
Филон исчез.
Пуговица в моем кулаке стала горячей. Я едва не выронил ее. Случайно глянул налево, где возвышалось председательское кресло – и обмер. Алхимик-фальшивомонетчик о чем-то беседовал с самим гражданином Д. Филон объяснял, председатель слушал с вниманием.
Кивал, скотина.
Вспомнив совет, я не стал удивляться. Напротив! Что тут удивительного? Ворон ворону глаз не выклюет. Якобинец Филон, заглянув по служебным делам в Консьержери, вернулся к многотрудным обязанностям мироподжигателя.
Мне захотелось жить, как никогда.
Пуговица заледенела.
– Р-разрешите?
– Разрешаю, – вздохнул я, пропуская очередного бедолагу. Долговязый, тощий, в черном рединготе, с огромной трехцветной кокардой на шляпе. Удивила не кокарда (мало ли кого волокут в Трибунал?) – лицо. Человек выглядел так, словно под ним разверзлась пропасть. Подошвы скользнули по предателю-камню, в ушах засвистел ветер, и он падает, падает, падает...
– Все... Все виновны! Все!..
Безумный взгляд, отчаянный шепот. Дрожащие пальцы сплелись мертвым узлом.
– Здесь виновны все, включая колокольчик Председателя!
Моя челюсть отвисла. Я узнал долговязого. Не поверил, протер глаза – он! Антуан Фукье-Тенвиль, Общественный обвинитель. Рядом со мной, господинчиком и клиентом «национальной бритвы». Впрочем, изумление быстро схлынуло. Революция – свинья, жрущая своих детей. Камилл Демулен сказал, не кто-нибудь! Хотелось спросить у гражданина Фукье, хорошо ли ему сидится, но помешал осужденный им колокольчик.
– Именем Французской Республики, единой и неделимой! Революционный Трибунал начинает очередное заседание...
Я задремал и промолчал в ответ на сакраментальное «Признаете ли свою вину?». Кажется, зал остался не слишком доволен, взорвавшись утробным ревом. Зато гражданин Фукье-Тенвиль не оплошал, повторив «Виновен!» целых три раза.
– Слово представляется Общественному обвинителю...
Фамилию я прослушал, затем, опомнившись, воззрился на сидевшего рядом экс-инквизитора. Тот не шевелился. Любопытство победило, и я перевел взгляд на трибуну.
...Филон!
Серьезный, важный, насупленный. Сюртук застегнут под горло. Одной, нижней, пуговицы не хватает – оторвана с мясом. На шляпе – кокарда, на груди орден: белый крест под золотой короной. Я моргнул, не веря. Корона?! Это уже перебор!
Навалилась духота. Воздух запекся горькой гарью.
– Граждане! Революция под угрозой!..
Зал привычно взвыл. Едва не взвыл и я, осознав безумие происходящего. Орден – пустяк, хотя и за меньшее лишались головы. Но Общественный обвинитель – правая рука Робеспьера, его не меняют после милой беседы с Председателем!
И на кого? – на ясновидца из «Тысячи и одной ночи»!
– ...Мы с немалым трудом избегли самой большой опасности, какая когда-либо угрожала свободе. Соучастники страшного, чудовищного заговора разоблачены. Возмущение преступников, объятых страхом перед законом у подножия правосудия, раскрывает тайну их нечистой совести!
Филон нес привычную ахинею. А я понимал, что поспешил с осуждением. Все шло невпопад у «подножия правосудия». Дружок Робеспьера сидит на скамье подсудимых, арестант с «чердака» морочит головы гражданам санкюлотам...
Дышать стало легче.
– ...Их отчаяние, их ярость указывают, что добродушие, которым они прикрывались, было лицемерной ловушкой, расставленной Революции. Свобода не отступит перед врагами; их союз разоблачен. Они уже мертвецы! Смотрите, граждане, у них нет голов!..
Вопль сотряс стены. Зал вскочил, надрываясь:
– Нет голов! Мертвецы! Слава Республике!..
Я коснулся пальцами шеи, затем – для пущей верности – изучил внешность соседей. Кто-то из нас явно ошибался. Раздался стон. Гражданин Фукье-Тенвиль схватился за виски, замычал, как бык, оглушенный обухом топора; начал сползать на пол.
– Слава Республике! Смерть врагам! Смерть!..
– Слушайте меня!..
Громовой голос рухнул с небес. Зал окаменел, превратясь в единую трепетную массу.
– Смерть? – спросил у публики Филон, наклонившись вперед. – Да, смерть! Но смерть – ничто, лишь бы восторжествовала Революция. Близок день славы, день, когда навсегда будет упрочена общественная свобода. Хотите ли вы этого? Спрашиваю – хотите?!
– Да! – слитно выдохнули сотни уст.
– Готовы ли вы отдать за это жизнь?
– Да! Да! Да!!!
Пуговица в руке раскалилась, наверное, добела. Сцепив зубы до хруста, я еле удержался, чтобы не разжать пальцы. Кровь Христова! Никак они взаправду собрались умирать?
– Внимайте мне, ибо сейчас я назову врага. Мы победили аристократическую гидру в Париже, Марселе и Лионе. Но она еще жива, она близко, она рядом! Вы видите ее?!
– А-а-а-а! – взревел зал. – Гидра! Гидра-а-а-а!..
Безумные глаза, провалы разинутых ртов. Они и вправду видели. Ее – гидру. Интересно, о скольких она головах? Ну, Филон, ну, выдумщик!
Тысяча и одна ночь!
Я привстал, любуясь спектаклем. Ни конвой, ни соседи, ни сам Председатель Д. не обратили на меня никакого внимания. Один Филон заметил – тайком ухмыльнулся, подмигнул:
– Сокрушим гидру-у-у-у!
Я вовремя заткнул уши.
Алхимик-фальшивомонетчик прав – удивляться не стоило. Разве что масштабности действа. Когда такие же опыты проводил Калиостро, дело ограничивалось дюжиной доверчивых «аристо». Зато они у графа видели не только гидру, но и царя Соломона во славе его. Скажем прямо, я слегка разочаровался. Вы, гражданин Филон, даже не колдун – ярмарочный фокусник.
Штукарь.
– ...У наших границ! Они идут, чтобы убить наших сыновей, обесчестить жен и дочерей, сжечь дома, высушить реки...
Кто-то выхватил пистолет. Вязальщицы ощетинились спицами. Филон тоже был хорош. Он стал выше ростом, раздался вширь, загустел басом. Мельком подумалось: кого видят безумцы? В ангелов они не верят, но есть иные крылатые.
– К оружию, граждане! Формируйте батальоны! Зовите сыновей, братьев, друзей и соседей. Все – к бельгийской границе, где клубится черное облако тирании...»
Лист кончился.
Огюст быстро достал следующий, поднес к глазам... Ну, гражданин Дюма! Нельзя же так! Захотелось немедленно взять фиакр – и мчать в дом чудо-кулинара, прямиком на заветный чердак.
На самом интересном месте!..
Смирив первый порыв, он глубоко вздохнул. Напротив, издеваясь, маячил Дворец Правосудия. Огюст бывал в замке, где творил чудеса штукарь Филон. Дважды – как посетитель на процессах; один раз судили его самого. Неужели все это правда? А если и выдумка, то лихая. Вам бы не пьесы – романы сочинять, мэтр Дюма!
Последний лист был исписан до половины.
Внизу стояло: «Конец второй части».
«– ...но почему вы их отправили к Ватерлоо, месье Калиостро?
Филон поправил орден на сюртуке, щелкнул ногтем по короне.
– Не желаю снимать. Из принципа. Калиостро? Нет, мы с ним – не ровня. Он – великий фокусник, я же подхожу к магии скорее как к науке. Еще один способ познания и изменения мира... А Ватерлоо? Там когда-то было большое сражение. Или еще будет? Впрочем, не вижу особой разницы.
Мы вышли через парадный вход – неспешно, никого не боясь. Караулка пустовала, мушкеты стояли в козлах. Бравые санкюлоты вместе с прочими насельниками Дворца Правосудия наверняка гурьбой неслись к загадочному Ватерлоо.
Я посмотрел на Часовую башню. Механизм Времени... Какое счастье, что ты пока неподвластен нам, людям!
Я посмотрел на Часовую башню. Механизм Времени... Какое счастье, что ты пока неподвластен нам, людям!
– Ну что, маркиз? Мир?
– Спасибо за жизнь и свободу! – я улыбнулся в ответ. – Никогда не забуду, и детям велю запомнить. Но мир... Миру между нами не бывать, гражданин провидец!
И мы обменялись крепким рукопожатием».
На набережной возле моста играла гармоника. Слепец в широкополой шляпе вращал ручку, а белокурый мальчонка, явный эльзасец, старательно выводил немудреные куплеты – по-французски, с легким акцентом.
Шевалье выудил из кармана последний медяк и ловко закинул его в картонную коробку, стоящую на булыжнике.
4
Зеркало называлось – «psyche».
Такие зеркала вошли в моду лет сорок тому назад. Куда там вошли! – влетели, вбежали, прискакали на одной ножке... В этой ножке и крылся весь фокус. Она позволяла наклонять высокий овал зеркала под разными углами. Силуэт дамы, смотрящейся в «псише», если верить россказням торговцев, получался изящнейший.
Усади корову, найди верный угол наклона – получишь газель!
Металл под стекло лили чуть розоватый. Лицо, бледное как у покойника, отразившись в зеркальной глади, приобретало дивный оттенок персика. Два бра со свечами, укрепленные по бокам, с успехом заменяли сверкание бриллиантов. Глядись, любуйся...
Но время неумолимо. С годами мода на «psyche» увяла. Их вытеснили из жилых домов в ателье, потом – в лавки старьевщиков; хозяйка дома, где проживал Огюст, закупила мебель оптом на дешевой распродаже. Зеркало досталось ей за бесценок. Ореховая рама потрескалась, завитки обломались. С бронзы осыпалось золочение. Левое бра сгинуло; правое еще держалось.
Пододвинув стул, Огюст уселся перед зеркалом.
«Psyche» – лучший инструмент для психопатов. Вглядись – увидишь душу. Прелестную бабочку. В палате с решетками на окнах...» Сидеть было неловко во всех смыслах. Он встал, зажег свечи в уцелевшем бра. Поискал наклон рамы, удовлетворяющий его эстетические запросы. Выругался – «Идиот!» – и вернулся на прежнее место.
Естественно, никакой баронессы в зеркале не отражалось. Он напряг воображение: вот она, Бриджит. Нагая, на постели. Нет, лучше одетая, в кресле. Или измученная, на пороге. Три госпожи Вальдек-Эрмоли, в разных позах...
Перебор, дружок. С одной справься, да?
– Ты говорила, это поможет, – подсвеченное справа, лицо Шевалье напомнило черно-белую маску мима. – Не думаю. Больше всего на свете мне хочется встать, одеться – и бежать к тебе. Привязать себя к стулу? Глупо. Подчиниться нелепой, противоестественной тяге? Опасно. Ты велишь лакеям вышвырнуть меня на улицу. И будешь права...
Слова-снежинки, слова-шестерни. Механизм ворочался, поскрипывал, не торопясь начать движение. Огюст прислушался к сердцу: полегчало? Нет. Выпить вина? В бутылке еще оставалось немного анжу...
– Впервые в жизни меня тянет поговорить. Не выступать, убеждать или пропагандировать – просто говорить. С тобой. Вспоминать жизнь, вытаскивать ее из сундука. Перетряхивать, как одежду, чтоб не завелась моль. Детство, юность; Ним, Париж... Ты знаешь, что моя мать была еврейкой?
Он понятия не имел, зачем решил затронуть эту тему. «Пребывание полезных евреев в зондеркоманде, – лаял Филон-Эминент в записках, обработанных кулинаром Дюма, – ограничено тремя месяцами...»
– В сущности, ерунда. В Ниме сплетничали, но без особого рвения. Отца уважали, а деда побаивались. Да и мама перед венчанием приняла святое крещение. Жила доброй католичкой – ходила в церковь, исповедовалась. Разве что по субботам зажигала свечи. Когда мне впервые указали на это – свечи! по субботам! караул! – я долго ничего не мог понять. Как же по субботам, если мама их зажигает вечером в пятницу...
За спиной упала снежинка. Белая-белая, очень большая.
Завертелась на полу, отбрасывая блики.
– Ее дед, мой прадед Борух, жил в Эльзасе. Я никогда не видел его. Он умер в позапрошлом году. Когда мы, мальчишки, бегали на речку купаться голышом, сверстники с интересом разглядывали меня. Они ждали сенсации. Родители сказали им, что у меня кое-что отрезано. То, что отличает нас от девчонок. Когда выяснилось, что у меня все на месте, интерес угас...
Упала вторая снежинка.
Третья.
В персиковом овале «psyche» началась метель. В глубине искрящейся круговерти, почти невидимая, стояла Бриджит – в сорочке с кружевами, плоть от плоти зимы. Снежная Королева слушала. Мансарда превращалась в теплый, уютный сугроб; зеркало – в грань кристалла, о каком писал бедняга Галуа.
Огюст не удивился. Ему было хорошо. Мышцы расслабились, он тонул в снегу. Хотелось спать, спать – и, погружаясь в сон, болтать без умолку...
– Перед отъездом в Париж мой брат Мишель подрался с Анри Рено, сыном молочника. «Евреи, – заявил Анри, – не желают проливать кровь ради славы нации!» Сейчас я знаю, что он всего лишь процитировал Наполеона, услышав эти слова от отца. Анри был старше и, вероятно, сильнее. Но Мишеля с трудом оттащили от него. Впервые я видел, как мой брат готов убить человека...
В буране возник голос.
– И начали эти люди, – хрипло, с надрывом, сказал он, – направлять экономическую жизнь России по указаниям Мишелей Шевалье и Адамов Смитов. И зарыдали наши Трифоны, Прохоры, Матрены и Лукерьи, а затем надели на себя суму и пошли смиренно по миру питаться подаянием!..
– Ты не баронесса! – обвиняюще бросил Огюст. – Пшел вон!
– Да, – согласился голос.
– Что – да?
– Нет. Я – не баронесса. Я – банкир Кокорев.
Огюст уже собрался послать непрошеного русского банкира в тартарары, вместе с толпой рыдающих Трифонов и Матрен – «Сон! я сплю...» – как зеркало вывернулось наизнанку, окружив его. Комната исчезла. Вцепившись пальцами в стул, чтобы не упасть, молодой человек висел в центре кристалла. Каждая грань – зеркало. В каждой – метель, скрежет снежинок; двойная спираль вьюги, мелькание золоченого маятника.
Зрелище завораживало.
Там, плохо различимые за вихрем снега, творились чудеса. Железные птицы таранили башни замка-колосса. По широкой, странно размеченной дороге несся поток безлошадных экипажей. Артиллеристы суетились возле пушек – хищные, с длинными рылами, орудия походили на допотопных монстров. Верхом на огненной метле уносилась за облака ведьма-ракета. В черной мгле плыли звезды – близко-близко, рукой подать.
Его несло к одной из граней. Звук приближался, рос, оглушал. Словно мальчишку, расплющившего нос о стекло аквариума, Огюста прижало к зеркалу. На той стороне, купаясь в буйстве снежинок, царил ад. Демоны, взобравшись на подиум, плясали и кривлялись. Белые лица, черные пятна. Изо рта одного дьявола вырывались струи огня. Другой плевался кровью, темной в ослепительных лучах света.
Внизу бесновалась орда грешников. Несчастных коверкало грохотом, выгибало от грома барабанов преисподней. Столбы искр взлетали над краем возвышения – и рушились на бедняг, содрогающихся в пляске Святого Витта. Хохоча, скаля клыки, топая копытами, демоны ликовали. Они терзали орудия пытки, которые можно было бы счесть гитарами, если бы те не извергали дым. Кристалл завертелся, брызжа пламенем.
«Что это?!» – беззвучно закричал Огюст Шевалье.
«Группа „Kiss“, – прозвучал немой ответ. – Концерт в Париже...»
«Кто ты?»
«Оракул? – предположили вдали. Казалось, там долго подбирали слово, понятное для человека, запертого в кристалле. – Если хочешь, спрашивай еще. У меня нет времени...»
Любой понял бы это, как намек поторопиться. Любой, но не Огюст. В послании Галуа говорилось то же самое: «У меня нет времени...» Что ты хотел сказать, математик? Что хотел сказать ты, Оракул?
Какофония стихла. Стул вернуло в центр комбинации граней-зеркал. Кое-где в глубине зажглись свечи – язычки пламени, утопленные в снегу. Спросить? О чем? Он собирался говорить с воображаемой баронессой, а не с Оракулом-галлюцинацией...
– Кто убил Эвариста Галуа?
«Александр Дюшатле...»
– Нет!
«Пеше д’Эрбенвиль...»
– Нет!
«Информация не вполне достоверна. Точные сведения отсутствуют...»
– Эрстед!
«Единица напряженности магнитного поля».
– Что?!
«Один эрстед равен напряженности магнитного поля в вакууме при индукции в один гаусс...»
Один эрстед? Один гаусс? Галуа просил: «...обратись публично к Якоби и Гауссу...» Кем бы ни был Оракул – похоже, он издевался над Шевалье.