Юрий Казаков: Рассказы - Казаков Юрий Павлович 7 стр.


Вот мы с дедушкой и снарядились в путь. Шли долго ли, коротко ли, а почитай два месяца: вышли мы с деревни в апреле, аккурат после Пасхи, как только земля немного обсохла. Добрались до реки Сухоны, сели на пароход и побежали вверх, к Архангельску. Был июнь, но холодный ужасно, с ветром и дождем. Волна по реке шла с пеной, и ветер навстречу водяную пыль нес. Ехали же мы внизу, на палубе, – там все странники грудились, – и хотя от машины тепло шло, но дул неистовый ветер по бортам и так прохватывал, что дедушка мой простыл вскоре.

Кашлял он сильно, дрожал и закатывался, но сперва все крепился, а потом уж и сил не стало, сидеть даже не мог. И ссадили нас тогда в городе Великом Устюге. Был тогда, кажись, Духов день, колокола в городе звонили, и пока дедушку в больницу на дрогах везли, он все крестился, улыбался радостно, хоть уж и глаз не открывал.

Полежал он в больнице три дня, а на четвертый помер, и остался я совсем один… Денег при нем нашли что-то рублей пять, еле на похороны хватило. И вот похоронил я его, вернулся назад к сторожу больничному Софрону, который приютил меня на ту пору, залез на печку и заплакал неутешными слезами. А и было же от чего плакать! Матушки нету, батюшка в Маньчжурии, дедушка помер, один я остался на свете, а было тогда мне десятый годок… И началась поэтому вскорости моя трудовая жизнь.

2

Сторож Софрон сходил куда-то и вот этак через неделю велит мне сапоги обуть и ведет к шкатулочному мастеру Цыганкову. А город Великий Устюг, надо вам сказать, всегда знаменит был замками, да шкатулками, да чернью по серебру.

Привел меня Софрон к мастеру, просит:

– Вот, Петр Иваныч, сирота, возьмите, будьте так добры, к себе в ученики…

Поглядел тот на меня, бороду заскреб, вздохнул. Потом блюдце чаю выпил, сахар из рота обратно на стол выложил.

– Шибко мал, – говорит. – Ну, а так оставь буди на недельку, посмотрю, что с него будет.

Остался я у Цыганкова, стараюсь изо всех сил угодить ему, летаю стрелой, в глаза смотрю. Прошло дня четыре, послал мастер за Софроном, повздыхал и говорит:

– Хотя мал, за дело принимается хорошо. Беру его на пять лет мальчиком, бесплатно, но на всем готовом – содержание и одежа.

И началась тут для меня настоящая выучка и жизнь тяжелая и сиротская. Раньше ведь как учили? Теперь все: и ремесленные, и ФЗУ[1] – два года проучился, разряд дают, и вот ты уже самостоятельный рабочий, и дорога перед тобой открытая. Раньше же далеко не то было, и сперва немалые годы просто в услужении побудешь, прежде чем тебя к мастерству подпустят. А мастерство у Цыганкова было редкое и на любителей художественности.

Делал он шкатулки изумительные, и во всех музеях есть ныне его работа. Первое дело в шкатулках были замки. Шкатулка – это вам не горшок какой-нибудь, а хитросплетение мастерства, и посему в замке обязательно должна была заключаться какая-нибудь хитрость, и делали замки с секретами. Были мастера, которые необычайно искусные шкатулки делали, в коих заключалось до десяти различных секретов и музыка. Чтобы когда ключ поворачивали, звон приятный стоял на разные голоса. Все отверстия – и самые замки, и секреточки, куда ключи ложились, – все было закрыто фигурными щечками на пружинках и подогнано заподлицо. Для того чтобы щечки отскакивали, надо было надавливать в разных тайных и вовсе гладких поверху местах.

А еще прелесть была в том, что шкатулки сверху обивались не простой жестью, а специальной – с «морозом». «Мороз» же делали особые мастера, поскольку дело это требует большого искусства и не у всякого рука играет и в голове фантазия есть.

Для «мороза» жесть подогревали и в горячем виде пропускали через расплавленное олово. Потом наполняли водой брызгалку и брызгали на горячую жесть, после чего по остывшей жести водили заячьей лапкой, смоченной в царской водке. И получался «мороз» наподобие узоров на стекле. Это был простой, белый «мороз». А для желтого – жесть покрывалась чистым масляным лаком. Потом ее сажали в печь, и выходил золотистый «мороз», как солнце вечернею порою.

Цыганков, хоть мужик грубый был, бородатый и краснопалый, но работал дивно и неестественно. Подмастерье ему из березовых плашек заготовлял основу – стенки и крышку выпуклую – и шкуркой обдирал и шлифовал. А Цыганков придет в мастерскую, фартук наденет, Богу помолится и садится. Сперва молча работал, а после петь начинал, без слов, а так: «го-го-го» да «го-го-го» – разливается, молотком постукивает, жесть кроит, загинает, замочки вставляет. И вот как пустит по крышке, вроде как у сундучка, переплеточку выпуклую, да набоечки кружевные вырежет, да к уголкам приспособит, да слюды слоистой подложит, да повертит крышку перед собой так и сяк, гвоздиками прихватит, полюбуется, тюкнет там и сям – ну просто царская вещь! А потом по нутру начнет выкладывать бархатом алым или атласом, да ключи полировать, да замки пробовать – звон стоит и сверкание, а на стол поставит шкатулку готовую, ну знаешь же, пустая она, а на вид такая кубышечка тяжеленькая, что так и кажется, будто золотом наполнена: тронь ее – и запоет густым плотным голосом.

Но, как я сказал уж вам, к ремеслу меня не допускали, а обязан я был все черное делать, всякую тяжелую работу. Бывало, ведер пятнадцать воды в день натаскаешь для прополаскивания железа, а потом грязную воду обратно вынесешь. Тут же скажут и дров наколоть и опять же с реки воду – на чай.

Помню, пошел я как-то за водой под вечер, прорубка во льду маленькая была, воду черпали ковшиком. И вот обледенел у меня ковшик, вывалился из рук и утонул. Прихожу домой, дрожу, плачу: ковшик утонул! Хозяин руками всплеснул, нахмурился, посопел и говорит:

– Как хочешь доставай!

Было это в субботу; думаю, завтра спозаранку встану, пойду доставать. Лег я спать, только уснул, вдруг как кто толкнул меня, проснулся и стал ужасаться, как это я ковшик достану. Утром встал затемно еще, пошел на реку. Пальтишко снял, рукава загнул, шарю в воде, пальцы так огнем и горят. Место неглубоко было, а дна никак не достанешь. Пришел пустой домой.

– Что, достал? – хозяин спрашивает, не забыл.

Сделал я из проволоки крючок, опять пошел. Достал наконец и как обрадовался! А цена-то ковшику двенадцать копеек была.

Через год работы мне прибавилось. До того нянька была, потом ее рассчитали, и пошел весь дом на меня. В воскресенье встанешь часа в три утра, всю медную посуду вычистишь – два самовара, поднос, рукомойник, два таза, подсвечники, кастрюли… Раньше была в почете медная посуда – чтобы всегда чистая была. На всю чистку уходило часа три. Все спят, разбудишь их, позевают, походят по дому, пойдут к обедне. А я тем временем дров принесу, в печку складу, самовар наставлю, постель у хозяев заправлю, пол подмету. Они с обедни придут, чай начинают пить, а я иду во дворе снег чистить. Напьются хозяева, зовут:

– Поди, малой, чай пить!

После я с хозяином на рынок иду, таскаю за ним кошелку, а кошелка пудовая – на всю неделю накупали. С рынка ворочусь, опять дрова колоть на неделю, на реку за водой ходить. Настанут сумерки, спать хочется – нет мочи, а хозяйка говорит:

– Поди, малой, в амбар, муки насей!

А насыпка тяжеленная, наложишь в решето муки побольше, хватишь рукой, а мороз, мука холодна, так руки и рвет! Потом хозяева отужинают, отправляются в гости. Меня с детьми оставляют: старшим – три года и два, младшему – семь месяцев. Побольше – тех укладешь, маленького сидишь качаешь в люльке. Омочится, возьмешь распеленаешь, молоком напоишь, кашкой накормишь.

Это все в воскресенье, а в будни дни еще должен был я хозяину на работе помогать. И вот живу у них год, другой, вижу: нету мне спасения, задавят они меня работой – как пьяный хожу и соображать плохо стал, наподобие дурачка. Шел мне тогда тринадцатый год, только был я маленький очень и худой – совсем худо рос. И задумал я бросать это дело и уходить.

Вспомнилась мне родина милая – со Смоленщины я родом, – какие у нас там поля. Вспомнилась деревня, как по вечерам печки топят да скотину с лугов гонят, и заныло у меня на сердце. Написал я тогда же письмо домой, поплакался и вскорости получаю ответ от батюшки: радуется очень, что меня вновь обрел, домой зовет и денег выслал на проезд. Пишет, что давно с Маньчжурии воротился, только в ногу раненный, и живет дома, сапожничает по-прежнему.

Духом собрался я, разузнал у грамотных людей, как мне на Смоленщину подаваться, купил билет на пароход, поплакал немного, простился с хозяином и поехал домой.

3

Ох, и велика же и длинна жизнь наша! Чего только не перемыслишь с детства и до старости, куда только не кинешься, чего не навидаешься, – но если заложен в тебе родовой корень и определен тебе путь к мастерству и труду, то и станешь навек, как отцы и деды наши были, потомственным мастером.

Дедушка мой по отцу сам был донской казак родом. В 1812 году попал он на фронт к атаману Платову и дошел до самого Парижа. Человек он по всем статьям был отчаянный, ухарь, крестов и медалей за храбрость нахватал уйму, а один раз пришлось ему так, что спас он жизнь офицеру своему, поручику, по фамилии Озерищев.

3

Ох, и велика же и длинна жизнь наша! Чего только не перемыслишь с детства и до старости, куда только не кинешься, чего не навидаешься, – но если заложен в тебе родовой корень и определен тебе путь к мастерству и труду, то и станешь навек, как отцы и деды наши были, потомственным мастером.

Дедушка мой по отцу сам был донской казак родом. В 1812 году попал он на фронт к атаману Платову и дошел до самого Парижа. Человек он по всем статьям был отчаянный, ухарь, крестов и медалей за храбрость нахватал уйму, а один раз пришлось ему так, что спас он жизнь офицеру своему, поручику, по фамилии Озерищев.

Поручик тот был дворянин, родом сам с Дорогобужского уезда, Смоленской области, там же у него было имение, и вот он в благодарность стал дедушку сманивать к себе жить. Сулил ему златые горы, на девке хорошей женить, приданое справить и все хозяйство. То ли у дедушки на Дону родни не было, то ли полюбился ему тот поручик, только согласился он и после мира приехал к тому в имение.

Нарезал поручик дедушке земли, избу поставил, женил, и все такое. А потом взял и помер в одночасье, а с наследниками другой вышел разговор: землю у дедушки отобрали, налог заставили платить огромный за все прошлые года. Опять же не знаю почему, – может, привык уже, а может, дети пошли и нельзя было с семьей подыматься, – но только не уехал мой дедушка на Дон, остался на Смоленщине.

Фамилии его я не знаю, а по-уличному была ему кличка «Колдун», отсюда и мы все пошли Колдуновы, как дети колдуна. Что же касается колдовства, не знаю, как сказать, но слышал я от батюшки много разных историй про него. Да вот хотя бы такой случай взять.

Был как-то дедушка в Дорогобуже на базаре, и вышло ему идти домой пешком. А идти далеко: от Дорогобужа до нашего села Озерищи верст по-старому с двадцать будет. Вышел он из города, пошел. Идет себе, и вдруг догоняет его поп сельский на лошади. Дедушка мой и просится:

– Подвези, батюшка!

А тот злой был на него, покосился да и скажи:

– Сам, мол, дойдешь, не погнешься!

Хлестнул своего жеребца – и ходу. А жеребец добрый был у него, так понес, что только пыль завилась. Дедушка мой засмеялся нехорошо да и кричит вдогонку:

– Не дюже торопись, мол, далеко не уедешь!

Поп забоялся, но ничего, только жеребца своего охлестывает. Вот едет он версту, другую, третью, вдруг – стал жеребец! Слез поп с брички, ходит вокруг, святых поминает, а жеребец только скалится и ни с места. Идет время, догоняет тем часом дедушка мой попа, смеется.

– Ну, теперя поезжай! – говорит.

Только сказал он это, понес жеребец, – отпустил, значит, он его. Еще три версты проехал, опять стал. И так всю дорогу: догонит дедушка попа – жеребец понесет; отъедет немного – станет. Так вместе они и в село прибыли. Чуть после этого поп дедушку от церкви не отлучил, архиерею писал.

Это я вам к примеру говорю, хотя сам сильно сомневаюсь, чтобы такое могло быть. В деревне, знаете, любят небылицы всякие складывать. Но не в этом главное, а в том, что как стал дедушка безземельным крестьянином, то тут уж нужно было чем-нибудь промышлять, и стал он после этого промышлять сапожничеством. И детей всех своих этому делу обучал, в том числе и моего отца. Но про отца потом, а пока, позвольте, доскажу про дедушку.

Сам я его не видал: он до меня еще помер, шибко стар был, легко помер, как дай Бог всякому. Ночью сапоги закончил, лег спать на печи, утром бабка проснулась, слышит – тихо в избе. Думает: «Чего это не стучит мой Демьян?» – полезла на печку, а дедушка уж холодный. Так вот не застал я его, а хотелось бы посмотреть, потому что страшно он талантливый человек был, как я понимаю. И особенно мне это приятно, что из самых что ни на есть простых крестьян. Это-то и доказательство насчет таланта русского народа!

Дедушка мой, помимо того что сапожничал, еще знаменитым был по уезду скрипачом. Сам на скрипке играл, детей своих выучил на разных инструментах, и вышел у них, считайте, целый ансамбль. Но дедушка не только что играл, но сам и все инструменты делал: и скрипки, и альты, и басы. Мерку он снял на первый раз в городе, в еврейском оркестре, а потом уже и сам приспособился и знал как и что. По нашим временам был бы он знаменитым на весь Советский Союз человеком, ну а тогда жизнь была темная, вырваться из нее он никак не мог, и очень мне его теперь жалко: рано родился он, вот что я думаю. А если объективно подойти, то разве и он один такой был? Сколько талантов погибло в полной безвестности!

Характера дедушка был смирного, работал много, а работа тогда была не в пример нашей. Изба была небольшая, ребят много, тут же и теленок в избе, и поросенок визжит. К тому же денег часто совсем не бывало, так что ни керосину купить, ничего. И приходилось стучать молотком при лучине. А лучинушка не светло горит, об этом и в песне поется. От этой горькой нужды все дядья мои с малолетства работали, также и батюшка. И хоть дед-то смирен был, но другой раз и шпандырем лупил всех почем зря, чтобы, значит, не думали о баловстве, а работали по-настоящему. Какое же это детство!

Пил дедушка редко, но запоем. И удивительно как пил: четвертями! Пьет он, песни поет, на скрипочке себе подыгрывает – веселится, одним словом. Только всегда плохо это веселье кончалось. Сами понимаете, жизнь тяжелая, денег в доме считай что и не бывало никогда, так разве десятка какая заведется, и то бабушка Богу на нее молится. А тут запой. Пьет день, другой, третий, потом начинает требовать денег у бабушки. Бабушка не дает, конечно, плачет, и тут начинается такое, что и представить страшно. Дед с топором по избе бегает, сундук рубит, лавки крошит, – а он всю мебель сам мастерил, совершенство же в руках его было! Бабушка детей забирает, скрывается к соседям, а дед из сундука деньги вынет – и в кабак. Пропивал все, даже с себя до последней рубашки, ну а потом отрабатывает, как каторжный, и уж месяца три капли в рот не берет.

Так вот и жили. Дикая деревня тогда была, и не один мой дедушка так пил, все пили, дрались и убивали друг друга от темной жизни. В такой-то вот жизни и возрос мой батюшка, про которого я вам сейчас расскажу.

4

Батюшка мой был в семье последышем. Очень любила его бабка, баловала как могла, да к тому же братья уже выросли, переженились, сестры в люди пошли, и жить стало малость полегче. Но все равно лет с восьми начал дедушка приучать отца моего к ремеслу, а чтобы, значит, усваивалось лучше, частенько шпандырем его лупил так, что сесть потом нельзя было.

По четырнадцатому году поехал батюшка в Москву. В Москве сапожничал его старший брат, и должен был батюшка поступить к нему в подмастерья. Однако он у брата почему-то не захотел работать, а устроился учеником наборщика в типографию, снял где-то угол, и пошла для него жизнь, завертелась, милая. Уж не знаю, каково пришлось ему первые годы в Москве, а только до семнадцати своих лет успел скопить он два рубля, да и те пропали, потому что пришлось ему срочно домой уезжать дедушку хоронить, а потом в Москву он больше и не поехал. Так книжка сберегательная и осталась и теперь у меня хранится.

Начал батюшка ездить по городам и работать что придется. Был он ловкой, сразу все схватывал, и художеств всяких объявилась в нем масса. Работал он и краснодеревщиком, и плотником, и каменщиком, и даже в иконописной мастерской. Но только то, чему с детства научился, видно, пересилило все остальное: приехал батюшка домой, женился на матушке моей и стал сапожничать.

Село наше дюже красиво было в те стародавние годы. Стояло над речкой, аккурат возле тракта Дорогобужского, и таково его местоположение было, что все окрестные деревни, когда надо из городу или в город ехать, все, бывало, через наше село стремились. В нем даже почтовая станция была, а это все только на руку нашему брату сапожнику.

Мастерская у батюшки в баньке была. Работал он много и хорошо, и любил я смотреть на его работу. Так у него все ладно выходило, что меня зависть брала и ужасно хотелось самому молотком постучать.

Как я вам говорил уже, был батюшка великим мастером своего дела. Раньше, до революции, сапожникам нашим не в пример работы больше было. Не могу вам точно сказать, были тогда обувные фабрики у нас или нет, но только по деревням покупной обуви не было, и кто мог, шил себе у сапожника. Обувь шили разную: и башмаки, и сапоги, и всякую легкую обувь – рантовую, гвоздевую и выворотную. В некоторых местах, где сапожников много было, существовала, конечно, большая конкуренция, и каждый от этого старался отличиться перед другим, каждый владел какими-нибудь секретами, и хранились эти секреты свято, из рода в род. Батюшка мой прошел хорошую выучку у деда, да и талант ему от деда перешел, легкая рука у него была и художество в работе. И как каждый настоящий мастер и художник, хотел батюшка делать обувь людям на удивление и радость.

И вот, помню, была у него мечта гордая сшить такие туфли, чтобы были они красоты необыкновенной, а также большой легкости и прочности. Хотел он их сшить матери, конечно, но только этому не суждено было сбыться. То материала подходящего не было, то колодок хороших не попадалось, то что-нибудь отвлекало… Так и не сшил, и померла моя матушка, не видавши таковых дивных туфель! И в этом смысле поговорка «Сапожник ходит без сапог, портной – без жилетки» оказалась правильной.

Назад Дальше