Печальное лето 1865 года императорская семья и двор, как обычно, провели частью в Петербурге, частью в Царском Селе. Потом вернулись в Петербург, но Александр особой разницы не заметил. Он постоянно был очень занят – отец постепенно вводил его в курс обязанностей наследника, от чего он прежде был далек, а теперь приучался к государственной деятельности. Император приглашал сына на доклады министров, отправлял ему некоторые деловые бумаги для ознакомления, причем Александр должен был не просто читать их, но и высказывать свое мнение.
Ему было очень трудно. Собственное тугодумие и незнание практических вещей поражали и уязвляли его. Хотелось судить об этих важных вещах более основательно и серьезно. Приходилось учиться, много читать, переделывать себя… Александр понимал: то, что раньше сходило за безобидную простоту, теперь может оказаться, совершенно по пословице, хуже воровства. Он сознавал, что обычай и этикет – истинный царь в придворном обществе, даже император вынужден ему подчиняться, а потому помалкивал, если что-то казалось ему неприятным, нарочитым, неискренним и вымученным. Впрочем, и раньше он мог об этом сказать лишь Никсе. Теперь Никсы не стало – приходилось поверять свои тайны и мучения дневнику.
Это был верный и молчаливый друг. Только ему можно было доверить, что Саша чувствовал в себе странное преображение, совершенно не связанное с грузом государственных дел, которые начали на него наваливаться. Ну вот, например, изменилось его отношение к балам и танцам.
Ему всегда казалась глупостью устраивать балы накануне Великого поста, как если бы у всех возникало неодолимая потребность вдоволь набесноваться перед сорока днями воздержания от удовольствий. Каждый день балы, причем не только во дворцах, но и по всему Петербургу! Года два назад даже стишок какого-то Курочкина ходил, такой же смешной, как фамилия автора:
Весь Петербург затанцевал, Как девочка, как мальчик, Здесь что ни улица, то бал, Здесь что ни бал – скандальчик. Все веселятся от души, Все ладно в нашем быте. Пляши, о град Петра, пляши! Друзья мои, пляшите! Пляшите все, хотя б в тоске Скребли на сердце кошки, Вся мудрость наших дней – в мыске Поднятой кверху ножки. Вина и пляски резвый бог Да будет вечно с нами – И наш прогресс, как сбитый с ног, Запляшет вверх ногами.
Ну, на дворцовых балах «вверх ногами» не очень-то получалось. На Большой бал в Николаевском зале Зимнего дворца, или, как его называли, «Большой бал Николаевской залы», приглашалась только родовая, военная и чиновничья аристократия Петербурга – исключительно согласно своему официальному статусу и «Табели о рангах».
Приглашенных на Средний бал в Концертном зале Зимнего дворца отбирали еще более жестко: его посещала «трехклассная аристократия», то есть лица, занимавшие в «Табели о рангах» первые три классные должности. Однако на этот бал можно было позвать и лиц, которые так или иначе близки и симпатичны императорской фамилии.
Бальные залы блистали и поражали своим великолепием. Яркая военная форма выглядела весьма мужественной, романтичные кавказские одеяния волновали воображение дам, а их открытые платья, сверкающие драгоценностями, волновали воображение мужчин.
Малые балы в Эрмитаже стали устраивать, когда начал выходить в свет Никса. Даже зала, где проходили Малые балы, располагалась на его половине. Народу здесь танцевало немного, именно поэтому приглашения так высоко ценились. То же происходило и на балах в Аничковом дворце. На них приглашались люди, лично приятные императорской семье или входящие в ближний круг семьи.
Ну и, конечно, устраивались балы в домах вельмож и царедворцев, петербургской аристократии, в Дворянском собрании, в женских институтах. Разумеется, члены царской фамилии могли почтить своим присутствием далеко не все балы, однако и тех, что оставалось, хватало, чтобы потом рассказывать друг другу:
– Котильон был бешеный! С ума сходили… Кружились, бесились без конца. Под конец бегали и в изнеможении падали на стулья, чтобы через несколько времени снова скакать по зале. Я раз двадцать пропотел; платки были как мокрые тряпки. Закончили после четырех часов утра…
Еще недавно Саша слушал подобные рассказы брезгливо. Он относился к балам как к обязанности, не слишком-то верил в семейную легенду о том, что сестра отца, великая княгиня Ольга Николаевна, настолько любила танцевать, что однажды отправилась на бал еще в жару и горячке после кори, а на обритую наголо голову надела сетку, украшенную жемчужинами. Но Саша с удовольствием слушал, когда говорили, мол, и дед его, Николай Павлович, был таков же. Саша обещал себе, что станет брать пример с отца: во время больших традиционных балов в Зимнем дворце император Александр Николаевич танцевал редко, а время проводил, оказывая внимание приглашенным, общаясь с ними. Его камер-пажу, князю Кропоткину, приходилось нелегко, поскольку император не танцевал и не сидел, а постоянно ходил между гостями, а камер-паж должен был находиться поблизости от царя, но так, чтобы не торчать слишком близко и вместе с тем находиться под рукой, чтобы явиться немедленно на зов.
И все же император танцевать любил, а Саша считал себя слишком тяжеловесным для этого. Он очень уж отличался от прочих кавалеров – стройных и изящных. Поэтому стеснялся и был уверен, что дамам с ним танцевать неловко и неудобно, будь то котильон, мазурка или вальс. И скакать во всеми любимой польке ему и вовсе казалось нелепо. Еще наступит на крошечную ножку и отдавит ее!
Однако в последнее время Саша осознал, что балы ему стали нравиться. И танцевать он полюбил. Разумеется, когда в паре с ним оказывалась княжна Мещерская. Мария Элимовна…
А каток!!!
Петербуржцы страстно любили кататься на коньках. И на льду Невы, и на Семеновском плацу, где устроили американский каток, окруженный ложами, теплыми комнатами, буфетом, освещенный разноцветными люстрами, и в Юсуповском саду на Садовой улице. Для государевой семьи заливали катки в Царском и Петергофе, но иногда удавалось выпроситься в Юсуповский сад, где виртуозы катания выделывали воистину акробатические номера на льду.
Саша и тут был тяжеловесен и неустойчив, но, когда его за руку брала Мария Элимовна и они начинали кататься плавным голландским шагом, он чувствовал себя уверенно и спокойно. А еще ощущал себя совершенно счастливым. И думал: век бы так кататься, не ведая никаких забот и горестей!
И все благодаря ей! Она одна могла утешить его в этой новой, невыносимо тяжелой участи, которая настала для него после смерти Никсы. Александр так и писал в дневнике: «Каждый день то же самое, было бы невыносимо, если бы не М.Э.». Она украшала его жизнь, как луч солнца украшает ненастный день.
И вдруг…
– Саша, мне нужно поговорить с тобой, – сказала мамá.
Он смотрел с нежной жалостью на ее лицо, поблекшее, померкшее после смерти Никсы, и привычно осознавал, что любовь, которую питала мамá к покойному брату, умерла вместе с ним и никогда уже не будет обращена ни на кого другого. Впрочем, он и не считал себя вправе рассчитывать на ее любовь. Он привык к положению вечно второго. Однако сейчас вдруг подумал: как хорошо, наверное, быть для кого-то первым… единственным! Видимо, так происходит между мужчиной и женщиной, которые любят друг друга. Потом они становятся мужем и женой, потому что она для него лучше всех, а он – лучше всех для нее, и он для нее первый, а вовсе не второй… после умершего брата. Это были опасные мысли, и Александру стало стыдно.
– Саша, что за отношения у тебя завязались с этой Мещерской? – спросила Мария Александровна, и сын вздрогнул, будто его ткнули острием в бок.
Вот надо же! Только о Марии Элимовне подумал, а мамá о ней говорит!
Очень захотелось сказать, что у них превосходные отношения, у него прежде не было такого друга, как Мария Элимовна, после Никсы он с ней первой начал говорить откровенно… Но Саша вовремя вспомнил, что Мария Элимовна рассказывала о суровой беседе, которую проводила с ней Тизенгаузен. Она-де слишком с цесаревичем вольничает. Уж, наверное, не сама Екатерина Федоровна на эту беседу отважилась, а лишь она исполняла просьбу мамá.
– Мне с ней весело, – набычась, буркнул Александр. – Танцевать с ней легко, вы же знаете, как я неуклюж.
Мария Александровна чуть приподняла брови. Саша был очень правдивым, однако сейчас она наблюдала явную попытку вывернуться. А может, действительно нет ничего особенного? Ей очень хотелось в это верить. Очень хотелось покоя… О Никсе невозможно думать, сердце надрывалось от этих мыслей, Алексей погряз в грязных отношениях с Жуковской, но все доктора говорят, что юношу нельзя лишать возможности удовлетворять свою почти болезненную чувственность, поэтому приходится делать вид, будто ничего не происходит… Может, и Саше эта Мещерская нужна лишь ради того, чего так жаждут все мужчины и что так отравляет жизнь их женам?
Размышлять о мужской чувственности для Марии Александровне было омерзительно. Иной раз подумаешь, что Господь был милосерден и прибрал старшего сына юным именно для того, чтобы в памяти матери сохранился его светлый, безгрешный образ, не оскверненный похотливостью, которую он унаследовал бы от своего отца…
Воспоминание о том, как Никса лежал на последнем ложе среди белых роз, вдруг пронеслось перед глазами, и, почти теряя сознание от душевной боли, Мария Александровна страдальчески зажмурилась и пробормотала:
– Эти отношения неприличны для наследника престола, я ничего не желаю более об этом слышать.
Выражение ее лица потрясло Александра. Он ощутил себя мучителем и палачом.
– Мамá, клянусь, я впредь никогда… – И замолчал.
Вечером он сидел перед дневником и писал:
Как ни грустно было решиться на это, но я решился. Вообще, в обществе будем редко говорить с ней, а если придется, то о погоде или каких-нибудь предметах более или менее интересных. Но наши дружеские отношения не прервутся, и если мы увидимся просто, без свидетелей, то будем всегда откровенны. Дорогая М.Э. все прекрасно поняла, ей не нужно долго объяснять…
И он прикрыл глаза, вспоминая, как через Сашеньку Жуковскую вызвал Марию Элимовну запиской на живописную, прелестную дорогу, ведущую из Царского Села в Павловск. Эта дорога называлась Английской, и Александру показалось странно значительным, что Мария Элимовна приехала в английской коляске с гувернанткой-англичанкой. Конечно, она ни в коем случае не могла встречаться с ним наедине, он прекрасно понимал, какой мог по этому поводу разразиться скандал, но как же это было горько!
Впрочем, когда Александр слез с коня и пересел в экипаж, они заговорили по-русски. Гувернантка не понимала ни слова, поэтому хотя бы в словах они могли дать себе волю… В словах и взглядах.
– Мы не можем находиться в таких отношениях, в каких были до сих пор, – сказал Александр.
– Конечно, – отозвалась Мария Элимовна.
– Наша дружба дает повод к разным нелепым толкам.
– О, я с вами совершенно согласна, – сокрушенно вздохнула она.
– Мы больше не сможем сидеть вместе… за картами… и танцевать…
Она кивнула и улыбнулась так равнодушно, словно он ей сообщил о том, что собирается дождь.
Втайне даже от себя Александр ждал, что Мария Элимовна загрустит, обидится… Ничего подобного: она была ровна и спокойна. И взгляды ее ничего не выражали, кроме дружеского понимания.
Начался дождь. Они выбрались из экипажа и стали под деревом. Гувернантка поглядывала с беспокойством и мокла под большим клетчатым зонтом.
– Мне это не по нраву! – вдруг воскликнул Александр. – Но я не хочу, чтобы вас донимали упреками!
Мария Элимовна поглядела на него из-под ресниц.
– У вас… глаза такие синие… – пробормотал он, чувствуя себя глупым, толстым, неуклюжим, никому не нужным.
– Мне пора возвращаться, – холодно отозвалась она. – И если вы действительно намерены прекратить толки, то уезжайте первым… августейшее дитя.
Не веря своим ушам, Александр уставился на нее. Ее глаза смеялись. Она не сердилась! Она все понимала!
– Вы же не хотите, чтобы все закончилось? – вдруг шепнула Мария Элимовна.
Он покачал головой.
– Ну так оно и не закончится, только впредь будем осторожнее. Ждите от меня вестей. А теперь идите!
И она, схватив Александра за руку, развернула его к коляске. И тут же разжала пальцы.
Он поднял свою руку, посмотрел на рукав мундира, которого только что касалась ее ладонь, и вдруг безотчетным движением прижал рукав к щеке. А потом быстро, неуклюже устремился к коню, вскочил в седло и умчался не оглядываясь.
– The prince is afflicted[16], – сказала гувернантка, когда Мари вернулась к экипажу.
– I hope[17], – пробормотала княжна.
Утром Сашенька Жуковская улучила момент и передала Александру небольшой бумажный пакет. Прелестные глазки ее были полны таинственности, и она вдобавок приложила палец к губам. Даже такой тугодум, как Александр, сообразил, что развернуть пакет следует в одиночестве.
Внутри оказалась фотографическая карточка: Мария Элимовна и Сашенька сидят в том самом экипаже, в котором она была вчера. На обороте была надпись: «Воспоминание о последнем дне в милом Царском. МЭ».
Он приложил фотографию к щеке. Прижаться к ней губами казалось святотатственным.
Минни стояла у пруда и смотрела, как розовое закатное солнце блещет на его замерзшей поверхности. Потом она перевела взгляд на небо. Облака быстро меняли белый цвет на бледно-зеленовато-золотистый, тронутый розовой каймой. Это было волшебное зрелище. Январское небо редко позволяло солнцу выглянуть, но уж если оно пробивалось сквозь облака, то сияло воистину ослепительно. Жаль пропустить хотя бы минуту этой радости!
Но все это было раньше.
Прежде Минни очень любила встречать зимний рассвет. Она была засоней и даже зимой умудрялась проспать его, но теперь спала мало, плохо, просыпалась рано, ложилась поздно, а вместо светлой радости занимающегося дня ее гораздо больше привлекала тихая печаль заката. Этот бледный розовый отблеск на льду и померкшее золото небес чудились ей музыкой, печальной и тревожной, созвучной тому, что происходило в ее душе.
– Минни! – раздался голос сестры.
Она оглянулась. Тира быстро спускалась по узкой, лишь утром протоптанной тропинке, минуя лестницу. Она очень спешила. Минни сразу заметила, что Тира встревожена.
Собственно, Минни уже не раз ощущала, что на нее никто не смотрит спокойно, у всех в глазах таится немой вопрос: «Ну как ты? Улеглись ли хоть немного твои страдания? Начинаешь ли ты возвращаться к жизни?» Все знали, что существует лишь одно средство для того, чтобы Минни стала прежним солнечным лучиком, воплощением веселья и озорства. Для этого должно было прийти новое письмо из России. Причем не от императора, а от его сына.
Но письма не было, хотя Минни ждала его каждый день.
Нет, она все прекрасно понимала: должно пройти время. Нужно выждать хотя бы год после смерти Никсы, чтобы Александру было прилично просить ее руки. Но почему нет ни одного письма? В ноябре она послала Александру свою фотографию с дружеской подписью. Этикет требовал немедленного ответа. Однако сдержанное, скупое письмо Саши было отправлено только через три недели после получения фотографии. И с тех пор – ничего.
Император и императрица писали довольно часто. По их письмам Дагмар могла понять, что они уже считают ее невестой сына и относятся как к дочери. Ей сообщили, что коллекция драгоценностей, которые готовили для нее перед свадьбой с Никсой, теперь завершена и только и ждет, чтобы новая хозяйка надела их.
Дагмар отвечала благодарностью, письма ее были нежны и в то же время сдержанны. Ни одним словом она не показывала, как уязвлена, озабочена, обижена молчанием человека, которого то любила, то ненавидела.
Молчание Александра Дагмар воспринимала как унижение. Если она ему не по сердцу, мог бы дать ей понять, что она теперь свободна! Конечно, год траура должен миновать, прежде чем средняя дочь датского короля станет доступна для претендентов на ее руку, но она могла за это время хотя бы оглядеться по сторонам, хотя бы примерно представить, за кого ей выходить замуж! В конце концов, свет не клином же сошелся на Александре!
Самое ужасное состояло в том, что она могла твердить себе это сколько угодно, но свет именно что сошелся на нем клином! Минни не лукавила перед собой: она хотела выйти замуж за Сашу не потому, что ему предстояло стать наследником русского престола! Она влюбилась в него… и эта неизвестность, это затянувшееся ожидание ответа от русского принца не только оскорбляли Минни, но и распаляли ее. Недостижимый принц казался еще более желанным именно потому, что мог оказаться несбыточной мечтой.
Ах, как хотелось иногда поговорить с кем-то умным, понимающим, посоветоваться. Друг прежних дней Андерсен тяжело болел… да и, положа руку на сердце, она боялась беседы с ним. Эта его странная фраза о русалке, которая победит принцессу, вопрос Никсы о том, где живут русалки, не шли из головы. Минни настолько мучилась этими мыслями, что даже разлюбила купаться. И если кто-нибудь упоминал о русалках, спешила переменить тему.
Конечно, перемену в ее настроении заметили все. Но она настолько переменилась и в гораздо более важных вещах, чем вера в детские сказки, что это было сущей мелочью.
– Минни! – воскликнула Тира, подбегая и хватая ее за руку. – Пойдем скорее, нам нужно поговорить.
Минни невольно залюбовалась сестрой. Тира выглядела старше своих пятнадцати лет: яркая, румяная, с точеными чертами лица, она была очаровательна в своей голубой шубке, отделанной редкостным белым соболем. И любовь к лейтенанту Марчеру, от которой Тира так и не избавилась, оживляла ее и украшала. И эта любовь была взаимной! Пусть обреченной, но взаимной!