Напрасные совершенства и другие виньетки - Александр Жолковский 19 стр.


Дворянское гнездо

Мало было отпраздновать свадьбу на даче, летом надо было на даче жить. Но дачу снимают весной, и первое лето пришлось пропустить.

Временным суррогатом дачи стали поездки на озеро Валдай, где у меня оставалась лодка с парусом. Правда, Таня воды не любила, но из чувства супружеского долга ездила. Падучева сетовала на простои в работе, Таня отвечала: “Елена Викторовна, не могу. Я должна кататься на яхте”.

На следующий (1974-й) год дачу стали снимать. Таня каким-то образом установила, что снимать надо в Купавне, где озеро чистое (моторки запрещены), а поселок вдоль него – генеральский, почти закрытый.

“Почти”, потому что прямого запрета или ограды не было, но, как мы быстро убедились, приехав на разведку прозрачным апрельским воскресеньем, не было и желающих сдавать. Вообще, сезон еще не начинался, и мы, щелкая зубами, ходили вокруг запертых участков.

Один генерал все-таки раскололся. Сам он сдавать не стал, но по секрету дал наводку на вдову-генеральшу, Зинаиду Владимировну Кочеткову, дачников пускавшую. Связав нас страшной клятвой, он сообщил ее московский телефон и предупредил, что потребуются солидные рекомендации.

Это было первое брачное испытание, и его я, в отличие от большинства последующих, выдержал. Я позвонил Зинаиде Владимировне, представился, похвалил ее поместье, сказал, что мы, к сожалению, незнакомы, но пусть она назначит, от кого нужны рекомендации, и я их доставлю. Приезжайте в воскресенье, сказала она, у меня для вас есть павильон.

Генеральша оказалась крепкой, энергичной женщиной со следами былой красоты. Я назвался. Она произнесла с выражением:

– Какое у вас красивое имя, Александр Константинович!

Вслушиваясь в интонацию, я заподозрил, а узнав Зинаиду Владимировну поближе, убедился, что под красотой понималась излучаемая моим именем-отчеством аура расовой чистоты, в натуре не наблюдавшейся. Тем не менее мы поладили.

Участок был огромный. В центре стоял двухэтажный господский дом – трофей, вывезенный генералом из побежденной Германии. Он не сдавался – в нем жила генеральша со взрослой дочерью Наташей и иногда наезжавшим сыном с семьей. Но по участку были разбросаны сарайчики, вагончики, времяночки, населенные разношерстным людом, вряд ли поступившим по рекомендациям Генштаба. Отведенным нам павильоном оказалась осевшая изба, в которой хозяева жили когда-то сами, пока крепостные солдаты по камешку по кирпичику воспроизводили немецкое чудо.

Одна жиличка, совсем простонародная старушка, ютилась в фургончике без окон. Ее фольклорность сыграла свою магическую роль, когда нас стали донимать крысы. Ничто не помогало. Старушка сказала: “Вы бузины наломайте, оне ее не любят”. Бузина росла тут же, за забором. Мы ее, недоверчиво посмеиваясь, наломали и набросали. Крысы исчезли.

В том же дальнем углу, что фольклорная бабушка, помещение, более похожее на жилье, снимали таксист Толян с хамского вида женой – зав. винным отделом гастронома. Располагая в семье контрольным пакетом акций, жена держала Толяна, робкого пьянчужку с льняными волосами, в постоянном страхе изгнания. Ее симпатичный четырнадцатилетний сынишка стал, к облегчению Тани, моим партнером по яхте.

Я наслаждался катанием, купанием, дачей, лесом, хотя до станции было далеко и продукты мы по-туристски таскали из Москвы на спине. Кто страдал от дачной жизни, так это безапелляционно приговоренная к ней Танина мама. Ксения Владимировна недоумевала, почему вместо благоустроенной городской квартиры она должна зябнуть на сырой даче, но с ангельской кротостью отбывала назначенные сроки. По иронии судьбы, она, будучи действительно дворянского происхождения, оказалась в двойной вассальной зависимости – от Тани, унаследовавшей командные гены отца-полковника, и от генеральши.

Иногда приезжал мой папа – тряхнуть стариной и сходить “в далекую”. Эта формула помнилась с детства, когда папа, повязав на голову носовой платок с четырьмя узелками по углам, отправлялся за десятки километров к другой ветке железной дороги, слал оттуда маме телеграмму и поспевал к ее сюрпризному вручению.

Выставив небольшой столик в сад, я занимался полузапретным Пастернаком, наслаждаясь соответствием антуража его дачной поэтике. Наш дом был ближе всех к озеру, стол стоял у самой дорожки, и Толян, проходя мимо, звал меня купаться. Я отвечал, что работаю, и он с неизменным недоумением повторял: “Че ты все пишешь?! Писатель!!” (Как в воду глядел.)

Зинаида Владимировна вставала с рассветом и весь день, не покладая рук, поливала, удобряла, подрезала, окапывала, опрыскивала, пропалывала и пересаживала в изобилии росшие на участке цветы, ягоды, овощи и фрукты. Одновременно она распоряжалась наемными рабочими из деревни, которые что-то для нее чинили, красили, копали и заливали бетоном, а к концу дня хрестоматийно толпились у заднего крыльца в ожидании оплаты.

Рабочими она была недовольна – они явно уступали немецким стандартам.

– Моя бы воля, я б их на конюшне секла, – говорила она. Я кивал с чувством тайной диссидентской солидарности.

Деревенскую публику Зинаида Владимировна вообще не жаловала.

– Вот у кого теперь деньги, – говорила она, мотая головой в сторону шумно колесивших вокруг участка пьяных мотоциклистов.

В ее “теперь” слышалось сожаление об уходящих в прошлое временах подлинного аристократизма.

– Какая у вас замечательная усадьба! – как-то сказал я, отчасти в дипломатических целях, но не кривя душой, и был вознагражден незабываемой репликой:

– Сталин добрый был, много давал…

Покататься на яхте приезжали друзья. Однажды была американская аспирантка Джоханна Николлз (ныне знаменитая лингвистка). Из валютного магазина она привезла невиданный продукт – пиво в банках. Потягивая его под деревом, она употребила изысканную английскую конструкцию “Am I decadent!” (“Ну, я и разлагаюсь!”), которую мы тут же освоили.

Яхточка ее не впечатлила – ее бывший свекор был бизнесменом как раз по этой части.

– He owns marinas…

– Marinas? Что такое “марина”?

– Пристань с прокатными лодками, яхтами и тому подобным.

– So he owns it? (“И он ей владеет?”)

– Them. (“Ими”.)

Как реалии, так и грамматика (pluralis) звучали недосягаемо. Впрочем, свекор, вместе с мужем и маринами, был все-таки бывший.

…В один из первых приездов после перестройки, летом 1991 года, я совершил ностальгическое паломничество в Купавну. Я ожидал увидеть процветающий, может быть, чрезмерно коммерциализованный, курорт и был поражен зрелищем запустения. Кругом были непроходимые буераки, валялись блоки распавшейся бетонной ограды, кафе на берегу было заколочено, озеро зацвело, по нему не катались и в нем не купались. Даже погода соответствовала – несмотря на июль, было холодно.

С трудом пробравшись к даче, я привычным движением открыл внутреннюю щеколду калитки, вошел и осторожно, с извиняющейся оглядкой, направился к главному дому. Он, однако, был необитаем – завешен пластиком, как при ремонте. Меня окликнула пожилая женщина, в которой я узнал Наташу. Я сказал, что когда-то снимал здесь дачу, спросил Зинаиду Владимировну. Наташа улыбнулась и повела меня к стоявшему около “павильона” столу с лавками, за которым сидела, как Меншиков в Березове, закутанная в темное тряпье генеральша.

Мы поздоровались. Мне были рады. Наташа сказала:

– А я смотрю, кто-то иностранной походкой идет по участку…

Беззубо шамкая, Зинаида Владимировна стала жаловаться на разруху (“Теперь, знаете, у кого деньги?”), расспрашивать, радостно завидуя, про наше заморское благополучие (я стушевался, сказав, что по-настоящему богата Таня, у которой бизнес и дом в Итаке, квартира в Монреале, дом и земля под Монреалем) и допытываться у меня, иностранца, “что же теперь с нами будет”.

Господский дом ремонтировался, значит, было на что, но пока они жили в той же избушке, что когда-то, – у разбитого корыта. Аристократическая парадигма, разыгранная генеральшей, оказала себя с неукоснительной полнотой, явив наглядную картину разорения мелкопоместного дворянства.

Интересно, как теперь? У кого деньги?

“Да” и “нет” не говорить…

Свой саббатикал[30] (1990/91) я проводил в научно-исследовательском центре на Восточном берегу, а Ольга оставалась в Санта-Монике. Мы постепенно расходились, но регулярно перезванивались и даже обменялись визитами.

Вот однажды звоню, спрашиваю, как жизнь, все ли в порядке, и в ответ слышу взволнованное:

– Меня ограбили! То есть нас с Мариной.

Марина была ее школьная подруга, но не из первой, а из второй эмиграции и потому не такая аристократка и левачка, но все-таки.

Вот однажды звоню, спрашиваю, как жизнь, все ли в порядке, и в ответ слышу взволнованное:

– Меня ограбили! То есть нас с Мариной.

Марина была ее школьная подруга, но не из первой, а из второй эмиграции и потому не такая аристократка и левачка, но все-таки.

– Как это случилось? Ты цела?

– Да нет, ничего страшного. Мы вечером гуляли в скверике на 4-й улице, помнишь?

– Конечно.

– Так вот, к нам подошли двое и отобрали все деньги и драгоценности – часы, кольца, сережки, цепочку.

– В полицию заявили?

– Заявили, но там нас не очень обнадежили, сказали, что вряд ли найдут. Особенно жалко маминого колечка. Да дело не в этом, а в унижении. И обидно, ведь в Санта-Монике преступности практически нет…

– Да, – говорю, – обидно.

Говорю это и замолкаю. Ольга тоже молчит. Выдержав паузу, задаю давно вертящийся на языке вопрос:

– Ну, а в какой момент в полиции зашла речь о цвете кожи грабителей?

Спрашиваю тоном, не оставляющим сомнений, что и через тысячи верст ясно его различаю.

– О нем речь не заходила.

– ???

– Они не спросили, а нам было неудобно с этим вылезать (volunteer this information).

– Понимаю, понимаю, это прозвучало бы как-то неполиткорректно. Но о колечке тогда можно забыть. Или полиция не хуже меня знает, кого ловить? Только как бы не вышло racial profiling?![31] А так – affirmative action[32] в лучшем виде.

…И двадцать лет спустя вспоминаю эту историю со смешанными чувствами. Жалко, хотя теперь уже совершенно вчуже, фамильной драгоценности, тревожно за наш благословенный городок и, last but not least, обидно за нашу некогда пассионарную расу, теряющую последние остатки воли к выживанию. Обидно, хотя, если подумать, на знакомстве главным образом именно с ее представителями основано мое невысокое мнение о человечестве в целом. Наверное, просто жалко своих, как ни пошло это звучит.

Трубка (Виньетка в 72 слова)

Она была красавица, умница, мы улыбались друг другу, но романа как-то не выходило.

Шли годы. Мы с Таней уже давно жили на одном конце Америки, они с мужем на другом, мы мило видались, но это было и все.

Однажды я остановился у них. Днем я задремал. Сплю я и снится мне, что я жду ее, она зовет: “Алик”, входит.

Я просыпаюсь. Это она. Подходит к кровати, улыбается, протягивает мне трубку:

– Таня.

Генерал Гоголь (История одного открытия)

Уже на заре туманной юности, сподобившись соавторствовать с великим Мельчуком, я удивлялся, сколь долгим и кривым – “ненаучным” – путем приходят в голову совершенно, казалось бы, очевидные вещи, которые потом и докладывать-то в качестве открытий как-то неловко (“Ну да, конечно, но это же и так ясно, а как же иначе…”). Мельчук отвечал, что никаких научных методов не бывает и быть не может, надо просто разуть глаза, шевелить мозговой извилиной, трудиться в поте лица и не заморачиваться дурацкими вопросами.

Историей одного затянувшегося открытия, правда, не в филологической, а в житейской сфере, я недавно поделился с читателем – рассказал, как в один прекрасный день, после десятилетий блуждания в интеллектуальной темноте, я сообразил, что в нашей благословенной Санта-Монике парковочные счетчики на незастроенной – открытой к морским горизонтам – стороне Океанской авеню имеют номера, соответствующие их уличным адресам и потому легко вычислимые.[33]

А вот еще одна подобная история, свеженькая.

Преподавая вот уже четвертый десяток лет общеобразовательный курс русской новеллистики, я, в целях снискания у американских первокурсников дешевой популярности, дойдя до Гоголя, иногда сообщаю, что в нескольких фильмах о Джеймсе Бонде в качестве главы советской разведки фигурирует генерал Гоголь.

Это действует, правда, с годами все меньше: имя Джеймса Бонда постепенно становится столь же экзотическим, как имена лорда Байрона, Вальтера Скотта, Генри Джеймса и многих других англоязычных авторов. Но отдельные смешки упоминание о Гоголе под флагом Бонда все-таки вызывает.

Недавно (в сентябре 2014 года) я по телевизору случайно наткнулся сразу на два таких фильма подряд: For Your Eyes Only (1981) и A View to a Kill (1985). Надо сказать, что генерал Анатолий Гоголь,[34] хотя и является естественным противником Бонда, – персонаж, в общем, скорее положительный, здравомыслящий, сторонник мирного сосуществования и разрядки напряженности. И, когда я в этот раз заговорил о нем перед студентами, меня вдруг впервые осенило, что и наш Николай Васильевич был-таки полным генералом, почти в буквальном смысле слова.[35]

В классе я обычно ограничиваюсь рассуждениями о том, что кто-то из создателей бондианы, по-видимому, прослушал в свое время курс вроде моего и, возможно, даже сознательно учел фиксацию персонажей Гоголя на чинах, чинопочитании, знаках различия (вспомним квази-маиора Ковалева в “Носе”, значительное лицо в “Шинели”, претензии героя “Записок сумасшедшего” на испанский престол), да и его собственную любовь к имперской субординации и высочайшим повелениям. Об этой ориентации Гоголя на Табель о рангах я писал, со ссылками на Синявского,[36] в своем разборе письма Гоголя к калужской губернаторше.[37] Там я даже сравнил начальственный самообраз автора с аналогичным позиционированием соколовского Палисандра и, шире, с дискурсом Комара и Меламида, Д. А. Пригова и других соцартистов. Но разглядеть в Гоголе генерала так и не сумел.


Генерал Гоголь (актер Walter Gotell). Кадр из фильма «The Spy Who Loved Me» (1977)


Н. В. Гоголь. Портрет работы Ф. А. Моллера. 1840-е гг.


Надо сказать, что соцарт, подталкивавший мысль в этом направлении, почему-то – и, как я теперь понимаю, незаслуженно – оставлял Гоголя в стороне. Так, в приговских “Некрологах” (1980):

“Центральный Комитет КПСС, Верховный Совет СССР, Советское правительство с глубоким прискорбием сообщают, что 10 февраля (29 января) 1837 года на 38-м году жизни в результате трагической дуэли оборвалась жизнь великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина <…> что 15 июля 1841 года в результате дуэли скончался замечательный русский поэт Лермонтов Михаил Юрьевич <…> что в 1881 году ушел из жизни известный писатель Достоевский Федор Михайлович <…> что не стало графа Льва Николаевича Толстого. <…>[38]

Гоголь в элитную компанию, отмеченную правительственным вниманием, не попадает.

Соцартовский образ классиков, как своего рода членов Политбюро, закономерно опирался на понятие “литературных генералов”, то есть официально признанных живых классиков советской литературы, печатавшихся гигантскими тиражами (от Шолохова и Симонова до совершенно бездарных, но занимавших важные секретарские посты Софронова, Кожевникова и др.). Кстати, выражение “литературный генерал” было впервые употреблено, по-видимому, Достоевским (в “Униженных и оскорбленных”) и подхвачено современниками, включая Салтыкова-Щедрина, но полноценный командный смысл обрело в позднесоветское время. Недаром на обложку своей книги о власти в литературе Михаил Берг[39] вынес фрагменты коллажа Б. Орлова (1982), где галерею брежневоподобных орденоносцев в генеральской форме образуют академик Павлов, Маяковский, Петр Первый, Горький, Ленин, непонятно кто (Тургенев? Менделеев? Стасов?), Пушкин и Ломоносов. Но Гоголь и тут блистает, как говорится, своим отсутствием.

А между тем в одном из часто цитируемых (в частности мной, в том числе в лекциях для первокурсников) мест из гоголевской “Переписки” автор недвусмысленно присваивает себе генеральский чин:

“Я не любил никогда моих дурных качеств <…> По мере того как они стали открываться <…> усиливалось во мне желанье избавляться от них <…> передавать их моим героям. <…> С этих пор я стал наделять своих героев сверх их собственных гадостей моей собственной дрянью. Вот как это делалось: взявши дурное свойство мое, я преследовал его в другом званье и на другом поприще, старался себе изобразить его в виде смертельного врага <…> преследовал его злобой, насмешкой и всем чем ни попало <…> [Д]ля первой части поэмы требовались именно люди ничтожные. Эти ничтожные люди, однако ж, ничуть не портреты с ничтожных людей; напротив, в них собраны черты от тех, которые считают себя лучшими других, разумеется только в разжалованном виде из генералов в солдаты. Тут, кроме моих собственных, есть даже черты многих моих приятелей. <…> Герои мои еще не отделились вполне от меня самого. <…>

Назад Дальше