Напрасные совершенства и другие виньетки - Александр Жолковский 32 стр.


В согласии с теорией имитационного, или треугольного, желания Рене Жирара любовники ориентируются на некую авторитетную третью инстанцию, мистически посылающую им свое одобрение. Вспомним, как в “Докторе Живаго” описывается любовь Юрия Андреевича и Лары:

“Они любили друг друга потому, что так хотели все кругом: земля под ними, небо над их головами, облака и деревья. Их любовь нравилась окружающим еще, может быть, больше, чем им самим. Незнакомым на улице, выстраивающимся на прогулке далям, комнатам, в которых они селились или встречались”.

Герои Сегала с самого начала трахаются о чем-то, с оглядкой на что-то. И тем безнадежнее звучит отчаянный призыв героини в финале: “Тебе не о чем со мной разговаривать, но ты можешь просто со мной трахаться”.

Сюжет от начала и до конца безупречно держит тему. Он о том, что любовь, как ни своди ее к элементарным физиологическим актам и простейшим глаголам, – это форма общения между людьми по тем или иным ключевым вопросам мироздания.

В своем принципиальном распространении любви на окружающее киноновелла Сегала следует классическим образцам.

Так, аналогичный поворот лежит в основе сюжета толстовского рассказа “После бала”. Герой влюбляется в Вареньку на балу, в лоне светского общества, ему кажется, что его любовь способна обнять весь мир, включая его соперника, а главное, отца Вареньки, полковника, но наутро он становится свидетелем жестокой экзекуции солдата, которой руководит тот же полковник, и влюбленность на этом кончается. Общей оказывается даже роль, которую в кульминационном повороте играет тело – тело солдата, прогоняемого сквозь строй, и тело героя киноновеллы, отказывающееся трахаться ни о чем.

В сущности, та же коллизия – проблема распространения любви на “другое” – налицо в финале “Я вас любил…” Пушкина, где лирический герой благословляет героиню на гипотетический союз с другим. Правда, непосредственно к анаколуфу его инклюзивный жест не приводит – другой появляется в тексте грамматически правильным образом. Но именно этой жертвенной энергией подпитывается неграмматичный соседний “прорыв повелительности сквозь придаточность” (рассмотренный выше).

Сходную динамику вовлечения в союз двоих чего-то “другого, третьего, окружающего, всего мира” можно усмотреть и в самом первом нашем примере – из пастернаковского стихотворения, хотя там нет ни “любви”, ни анаколуфа. Контакт, устанавливаемый между свечой на подоконнике и далеким горным ледником, как и ответное мытье окна ледником при помощи задевающей за окно сирени, – типичные манифестации пастернаковского мироощущения, применительно к любви сформулированного в пассаже из “Доктора Живаго”.

Поскольку заглавие этих заметок позаимствовано у Бунина, зададимся вопросом, созвучен ли его знаменитый рассказ (“Грамматика любви”; 1915) развиваемой здесь мысли о трехместности предиката любить.

В этом рассказе повествование следует за передвижениями и переживаниями героя, Ивлева, который постепенно все больше втягивается в историю загадочной давней любви его дальнего соседа по уезду, Хвощинского, к его некрасивой горничной Лушке. Рано похоронив ее, Хвощинский двадцать лет – до своей собственной смерти – не выходил из ее спальни, бесконечно горюя об утрате возлюбленной.

Сюжет построен по принципу воронки, постепенно засасывающей Ивлева с ее периферии в практически полую ее середину – непонятную страсть Хвощинского к ничем не замечательной Лушке.

Все детали и перипетии сюжета – намерения возницы, слова посещаемой по дороге графини, воспоминания Ивлева о собственной ранней увлеченности образом странной любви Хвощинского к Лушке, готовность их сына продать Ивлеву библиотеку отца, наконец, сама скромная книжная полка Хвощинского и в особенности смешная, столетней давности книжка “Грамматика любви” и дешевенькие бусы Лушки (“эти шарики, некогда лежавшие на шее той, которой суждено было быть столь любимой и чей смутный образ уже не мог не быть прекрасным…”) – невольно толкают Ивлева к заезду в усадьбу Хвощинского, посещению его, ныне нежилой, части дома, к физическому и символическому проникновению в святая святых былой любви двух покойников и контакту с ее реликвиями. В результате Ивлев заражается сильнейшими токами этой любви: “И такое волнение овладело им при взгляде на эти шарики <…> что зарябило в глазах от сердцебиения”. Покидая усадьбу Хвощинского с купленной “за дорогую цену” книжечкой, Ивлев поглощен мыслями о Лушке: “«Вошла она навсегда в мою жизнь!» – подумал он”.

Из этого поневоле краткого пересказа хорошо видно, что центральной темой рассказа является вовлечение сугубо постороннего третьего в любовь двоих – несмотря на то, что сама она никак на это направлена не была, была совершенно необъяснимой, имела место в ином хронотопе (в прошлом, в далеком поместье), да и обстоятельства втягивания (плохая погода, неприятный возница, нескладный сын Хвощинского и Лушки, и т. д.) не особенно к нему располагали. Перед нами еще одна, очень отличная, но тем более красноречивая, вариация на выявленную тему треугольности любви.

Некрологи, которые мы выбираем

В недавней – и сразу вызвавшей отклики – записи в ЖЖ под убойным заглавием “Испортить себе некролог” (от 18 апреля 2014 года), позаимствованным, по мнению автора, из эссе Льва Рубинштейна (“Аллилуйя” от 29 декабря 2009), Борис Акунин – на примере коллаборационизма Горького со Сталиным и Гамсуна с Гитлером – предостерег мастеров культуры от корыстного связывания своей репутации с неблаговидными демаршами политического начальства. Среди многочисленных комментов нашлось место и указанию на предшествующие употребления ключевого оборота, в частности историком А. А. Кизеветтером (1866–1933), кстати, пассажиром одного из философских пароходов 1922 года.

Сознательное отношение к некрологам бытовало в российской культуре и ранее.

Известен эпизод из жизни Н. С. Лескова, которого за критику Победоносцева и его круга было решено в 1883 г. лишить престижной и материально существенной для него должности члена Ученого комитета Министерства народного просвещения. Министр просвещения, граф И. Д. Делянов, предложил ему подать прошение об отставке – говоря современным языком, “по собственному желанию”. Лесков отказался. Министр удивился – ведь так и так уволим, зачем вам это? Лесков ответил: “Нужно! Хотя бы для некрологов: моего и… вашего”.[92] Его все равно уволили, но был и общественный резонанс, подогревавшийся самим писателем, который устроил публикацию анонимного газетного сообщения о своем увольнении, а затем ответил на него “Письмом в редакцию”.

Взгляд на некролог как на еще один жанр культурного дискурса, причем неоспоримый в своей окончательной авторитетности, – характерная властная позиция, вполне органичная для писателя, особенно писателя с публицистическим темпераментом. К сожалению, позиция эта тем самым и уязвимая – ввиду не только возможных морально-этических недостатков самого публициста (кто из нас без греха?), но и принципиальной проблематичности любых претензий на Последнее Слово. Как учат М. М. Бахтин, сэр Исайя Берлин и другие философы-плюралисты, в мире дискурсов царит многоголосие, ценностный консенсус не гарантирован и даже маловероятен, некрологи пишутся победителями, но опротестовываются побежденными, и, согласно, кажется, Мао Цзедуну, вердикт по поводу Французской революции историей еще не вынесен – слишком мало времени прошло.

Это я не к тому, что Гитлер, Сталин и Пол Пот – не очевидное зло, а к тому, что мотивы их поклонников не всегда сводятся к продаже репутации за чечевичную похлебку.

Так, Горький, зазываемый Сталиным в СССР с помощью кнута и пряника, конечно, мог бояться – в случае отказа вернуться – лишения огромных тиражей и гонораров, а то и прямого насилия над ним или его семьей (кнут), и соблазняться материальными благами, разнообразными почестями и даже возможностью заступаться за гонимых литераторов – в случае возвращения (пряник). Но самой большой потерей для него была бы (тут я следую за хорошо знавшим его в те годы Владиславом Ходасевичем, неплохо разбиравшимся, кстати, и в нашей теме – автором книги “Некрополь. Воспоминания”) потеря символическая – утрата статуса Великого Пролетарского Писателя. Соотношение выдумки и правды являлось центральной темой его жизни и творчества, причем предпочтение он отдавал выдумке, а главной его выдумкой был его лубочный самообраз, созданный в “Детстве” и тщательно разрабатывавшийся на протяжении последующей писательской карьеры. И во власти Сталина, вождя мирового пролетариата, было сорвать с него эти писательские лычки и разжаловать его в простые буржуазные эмигранты.

Это я не к тому, что Гитлер, Сталин и Пол Пот – не очевидное зло, а к тому, что мотивы их поклонников не всегда сводятся к продаже репутации за чечевичную похлебку.

Так, Горький, зазываемый Сталиным в СССР с помощью кнута и пряника, конечно, мог бояться – в случае отказа вернуться – лишения огромных тиражей и гонораров, а то и прямого насилия над ним или его семьей (кнут), и соблазняться материальными благами, разнообразными почестями и даже возможностью заступаться за гонимых литераторов – в случае возвращения (пряник). Но самой большой потерей для него была бы (тут я следую за хорошо знавшим его в те годы Владиславом Ходасевичем, неплохо разбиравшимся, кстати, и в нашей теме – автором книги “Некрополь. Воспоминания”) потеря символическая – утрата статуса Великого Пролетарского Писателя. Соотношение выдумки и правды являлось центральной темой его жизни и творчества, причем предпочтение он отдавал выдумке, а главной его выдумкой был его лубочный самообраз, созданный в “Детстве” и тщательно разрабатывавшийся на протяжении последующей писательской карьеры. И во власти Сталина, вождя мирового пролетариата, было сорвать с него эти писательские лычки и разжаловать его в простые буржуазные эмигранты.

На такую утечку символического капитала он пойти не мог – тем более что прекрасно всю эту семиотику понимал. Недаром его “На дне” кончается красноречивой в этом отношении репликой (одного из героев, Сатина, в ответ на сообщение, что другой, Актер, “удавился”, то есть повесился): “Эх… испортил песню… дур-рак!”

Так же высказывался и сам Горький:

“Великое множество раз, совершая какой-нибудь поступок, который был ему не по душе или шел вразрез с его совестью, или, наоборот – воздерживаясь от того, что ему хотелось сделать или что совесть ему подсказывала, – он говорил с тоской, с гримасой, с досадливым пожиманием плеч: «Нельзя, биографию испортишь». Или: «Что поделаешь, надо, а то биографию испортишь».” (Ходасевич).[93]

Ирония судьбы Горького состоит в том, что он – вольно ли или невольно – героически, как и подобает поэту, принес себя в жертву своему авторскому мифу. В этом смысле он отчасти напоминает заглавного героя фильма Роберто Росселини “Генерал делла Ровере” (1959). Если кто помнит, там фашистский комендант заставляет мелкого жулика (его играет Витторио де Сика) выдать себя в тюрьме за убитого вождя Сопротивления (действие происходит в 1944 г.) генерала делла Ровере, чтобы через него раскрыть тайную организацию партизан. Тот сначала берется за эту роль цинично, но постепенно проникается ею настолько, что в конце концов предпочитает погибнуть героем – в глазах тюремщиков, партизан и своих собственных.

Так что самой необходимостью выбирать себе некролог ни Горького, ни многих других в тупик не поставишь. Другое дело, что выбирать надо уметь. От Ленина он уехал, а к Сталину приехал. Беда ведь не только в том, что и кончилось для него все очень печально, и некролог – в глазах многих – подпорчен. Но и в том, что какой же ты писатель, если Сталина раскусить не можешь (или Сталина можешь, а Путина уже слабо – случай Солженицына)?! Акунин советует просто “держ [аться] подальше от диктаторов и авторитарных правителей (а лучше вообще от всяких правителей”). Но что, если гражданский пыл не дает покоя?! А вот что: некрологи таких авторов становятся производными от некрологов сильных мира сего: куда вырулят те, туда вынесет и этих. И прощай мечты о власти слова.

…От мастеров культуры и вообще великих обращусь к более рядовым товарищам, ибо политика и история, во всяком случае по Толстому, делается не на верхах, а в народной гуще, в глубинах культурного кода.

Я случайно знаю историю с увольнением одного достойного, но сравнительно незаметного работника научного фронта со скромной, скудно оплачиваемой должности. Кому-то из начальства она, тем не менее, видимо, понадобилась, ну и предложили работнику уйти с нее по собственному желанию. И вполне интеллигентный и даже слегка белоленточный замдиректора стал его увещевать, что, дескать, подайте заявление, все равно ведь уволят, а так вам же лучше, тем более многие – разумеется, не я – полагают, что вам эти четверть ставки не очень-то и нужны… На что увольняемый процитировал образованному начальнику казус с лесковским, а главное, деляновским, некрологом. И тогда просвещенный начальник немного почесал в бороде и нашел более или менее удобоваримый компромисс. И правильно сделал, потому что вскоре умер, так что вопрос о некрологе оказался не совсем праздным.

P. S. Проницательный читатель спросит, ну, а вы-то сами, после ваших наездов на Ахматову, на какой некролог можете рассчитывать? Вопрос в точку. Но ведь мой тезис именно в том и состоит, что не хлебом единым жив человек, каждый старается для своего некролога, как его понимает.

Примечания

1

Жолковский А. К., Армей, плейнбол, жало // А. К. Жолковский. “Звезды и немного нервно”. М.: Время, 2008. С. 13.

2

Д. С. Рыбакова (1904–1954), музыковед.

3

Отчим – Л. А. Мазель (1907–2000), музыковед.

4

См. виньетку “Шестидесятники”, с. 133–139.

5

Писано в начале 2000-х.

6

Теперь уже почти шестьдесят.

7

Позже я пару раз обнаружил его у Бродского – в 3-м фрагменте стихотворения Песня невинности, она же – опыта”: … и слово сие писати / в tempi следует нам passati, то есть в темпе следует нам поссати, и в последнем из “Двадцати сонетов к Марии Стюарт”: В Непале есть столица Катманду – к остальному тексту Катманду не имеет никакого отношения и, скорее всего, вставлено ради удовольствия всуе упомянуть манду, не исключено, что на пари с кем-нибудь из собутыльников.

8

Кажется, и вправду уже приказал долго жить.

9

Ф. А. Дрейзин (1935–1989), лингвист, литературовед.

10

Целевая (конечная) причина (лат.).

11

В. В. Медведев (1931–1999).

12

Мама, или Как важно не читать “Что делать?”//Еврейское слово. 2005. № 32 (255).

13

Ольга Матич – культуролог, специалист по русской литературе.

14

Писано до 2000 года, когда наконец избрали и в Российскую.

15

Жолковский А., Щеглов. Ю., Структурная поэтика – порождающая поэтика // Вопросы литературы. М., 1967. № 1.

16

В 1974-м, после высылки Солженицына, все-таки уволили.

17

Это произошло в редакции “Иностранной литературы”, где состоялся круглый стол по вопросам структурализма с участием Шкловского, Сучкова, Палиевского, Мелетинского, Иванова и многих других, включая и нас грешных со Щегловым; материалы, увы, так никогда и не были опубликованы.

18

Еще одно коктебельское поветрие тех лет – целебные свойства кила, сероголубой грязи, которой стали обмазываться на пляже.

19

Уединение и его неудобства (англ.)

20

Ю. К. Щеглов (1937–2009).

21

В начале 1960-х.

22

В начале 1990-х.

23

Писано в начале 2000-х.

24

Ликторы с фасциями – почетные стражи при правителях в Древнем Риме, носившие с собой пучки розог с секирой внутри.

25

Былого (фр. иносказ.). Ред.

26

Футон – топчан в японском стиле.

27

Нью-Йоркское книжное обозрение. – 2006. – Vol. 53. – № 5, March 23.

28

Тут я долго думал, как перевести английское spike – “колос, шип, зубец, рог, шприц”, – пока не заглянул в русскоязычное скорпионоведение.

29

Он же – пакет со сперматозоидами.

30

Назад Дальше