Володя Бочкарев был одним из предтеч сладостной новой эпохи, когда язык стал худо-бедно доводить до Киева, но, как водится у предтеч, войти в нее ему не было суждено. После спектакля я потерял его из виду, а вскоре узнал, что он покончил самоубийством.
Что такое гид?
Только-только начавшиеся в период “оттепели” поездки за границу проходили под строжайшим контролем, осуществлявшимся до, во время и после поездки. Одна знакомая из музыкальных кругов съездила в составе тургруппы в Италию и по возвращении подверглась суровой проработке за любовную связь с гидом, о которой ее спутники не преминули донести по начальству.
Я рассказал об этом казусе Юре Щеглову. Комментарий поступил через несколько дней:
– Алик, ты знаешь, я обдумал твою итальянскую историю. Тут важно, что речь идет именно о гиде. Ведь что такое гид? Гид – это первый иностранный мужчина, с которым встречается советская женщина, буквально – первый встречный иностранец.
“Никакого желания меня накормить!”
Как я уже писал, летом 1957 года, уклонившись от поездки на целину и одновременно от участия в Международном фестивале молодежи, я поехал в Пицунду. Поехал с Ирой, моей будущей первой женой.
В свои неполные двадцать лет мы были страшно молоды. Молода была и Пицунда, еще не ставшая модным курортом, не застроенная санаториями, дикая, с полупустым пляжем, прозрачной водой и одинокой голубой будочкой на сваях, где подавали пиво и раков.
На эту будочку я любовался, но зайти в нее мне в голову не приходило. Она радовала самим фактом своего существования, идеей “оттепели”, сервиса, выпивки и закуски, праздника, который всегда с тобой, но ни таких денег, ни таких вкусов, ни, главное, искусства посещения таких злачных мест у меня не было (и еще долгое время не появлялось).
Мы жили впроголодь, ничуть от этого не страдая. Много плавали (я только-только научился), исхудали, загорели. Я с гордостью носил свои первые джинсы. Джинсы это немного громко сказано – они были польские, зеленые, дешевые, но, как написал бы Гоголь, издали вполне могли сойти за фирменные. Еду мы покупали на маленьком местном рынке, в основном яйца и помидоры; холодильника не было, и как-то раз экономно запасенные на неделю вперед яйца испортились, образовав памятную брешь в бюджете.
В общем, было не до раков, но заглядываться на голубую будку, форпост прогресса, я не переставал. И однажды оказался посвященным в некоторые из ее тайн.
Я стоял невдалеке, когда оттуда выскочил, хлопнув дверью и шумно сбежав по ступенькам, возбужденный посетитель. Такой толстый, что живот, перерезанный поясом, мощно набухал по обеим его сторонам, в белых парусиновых брюках, с густой, уже седеющей гривой и бородой, большими глазами и губами, подвижный – и весь взрывающийся от негодования.
– Никакого желания меня накормить! Никакого желания меня накормить! – со смесью возмущения и удивления повторял он.
Для меня, как и для всякого знакомого с советским общепитом, в отсутствии такого желания не было ничего удивительного. Удивительным было скорее удивление этого живописного толстяка. Разумеется, следовало сделать какую-то поправку на “оттепель” и на экзотичность недоступного мне очага гастрономической культуры, тем более что именно этому клиенту пиво, раки и прочие гурманские прелести, судя по его виду, полагались. И все же его неподдельная ярость поражала, обличая в нем инопланетянина, иностранца, реэмигранта, на худой конец, человека с раньшего времени.
Между тем его личность была немедленно установлена – не мной, тогда еще мало кого знавшим, а моим учителем Вячеславом Всеволодовичем Ивановым. Не помню, почему мы оказались там одновременно, – возможно, у В. В., жившего в соседнем поселке, были в этом месте назначены поочередные встречи со мной и с этим чудаком, который оказался ни больше ни меньше как Самуилом Борисовичем Бернштейном, уже тогда видным, а в дальнейшем еще более знаменитым славистом.
Как свидетельствует Википедия, С. Б. Бернштейн родился в 1911 году и дожил до 1997-го – до восьмидесяти шести. Но в описываемый драматический момент ему было всего 46, так что откуда седина и дореволюционный пафос, остается загадкой. Это было внезапное явление вживе какого-то мифического персонажа – зощенковского сумасшедшего, который “через все ваши революции сохранился”, уже любимого Остапа Бендера, еще неведомого Воланда.
Его фраза запомнилась намертво и вошла в мой сначала небольшой, но быстро пополнявшийся цитатник, содержавший рецепты остраненного осмысления на все случаи советской жизни. Потом я иногда видел его в Институте славяноведения в Трубниковском, но лично не познакомился, а там и вообще уехал и не имел случая – ни тогда, ни впоследствии, когда стал опять наезжать в Россию, – сообщить ему о его доле ответственности за мою эмиграцию.
“Должны быть какие-то градации”
Мы с Ирой отдыхали в Пицунде, а в трех километрах от нас, в совершенно уже пустынной Лидзаве, Иванов и В. Н. Топоров с женами. Мы еще в Москве знали, что Иванов будет снимать где-то по соседству, и, приехав, я стал предвкушать визит к обожаемому учителю, готовиться, собираться, откладывать, решаться. Наконец мы отправились. Ира со смехом, правда, не без оттенка ревности, заметила, что я краснею, как влюбленная девушка, идущая на первое свидание. Но приняли нас запросто, приглашали приходить еще, и мы стали бывать у них.
В Лидзаве не было своего рынка, и им время от времени приходилось делать закупки на нашем. Вот однажды мы встречаем В. В. с сумкой: Таня (Татьяна Эдуардовна, тогдашняя, первая, прелестная его жена) поручила ему купить килограмм слив.
Ира с радостью вызывается помочь. Мы подходим к прилавку, и она добросовестно принимается за дело: переходит от одной торговки к другой, приценивается, пробует. Тем временем В. В., повернувшись к прилавку спиной, заводит со мной разговор на научную тему, о какой-нибудь там роли хеттского языка в выработке новых представлений об индоевропейских спирантах.
Сзади доносятся реплики:
– Не кладите эти зеленые.
– Какие же зеленые? Совсем не зеленые!
– Нет, зеленые.
– Да это сорт такой. Тут и зеленые, и не зеленые, никакой разницы…
В. В., не оборачиваясь, роняет:
– Нет, не скажите, все-таки должны быть какие-то градации.
Когда он ушел и мы остались одни, я стал назидательно повторять Ире: “Градации! Должны же быть какие-то градации! Ты понимаешь теперь, какой это ученый?”
Проппа мы тогда еще не читали (кстати, прочел я его вскоре с подсказки того же Иванова) и не знали, что все происходящее может быть описано как выведывание, вредительство, отлучка, ликвидация недостачи и так далее, в сугубо научном ключе. Градации были из этого репертуара, харизматичного именно своей метаязыковой сухостью.
Харизма! Харизмы ему было не занимать.
Как-то, много позже, в середине 1960-х, Иванов читал лекцию о поэтике в Библиотеке иностранной литературы (тогда еще на улице Разина). Народу было – не протолкнуться. Не только на лекции, но и после, на вешалке, потому что все медлили разойтись, обмениваясь впечатлениями, и одна моя сокурсница, Л. К. (ныне доктор наук), мечтательно прошептала: “Такое чувство, как будто стихи читали!..” Это напоминало мое состояние на пути в Лидзаву десятком лет раньше.
Помню, что по ходу лекции я обратил внимание на один пассаж, в осмысленности которого усомнился. Публично оспаривать Кому (к тому времени мы – по его инициативе – перешли на ты, и я с полным правом мог называть его так в лицо) я не стал, но в кулуарах спросил его, что он имел в виду.
– А-а, – сказал он. – Мы перед лекцией выпивали с Володей Успенским, и я на пари взялся произнести эту абракадабру с трибуны. С него бутылка, сейчас пойдем распивать.
Хотя абракадабру я – возможно, единственный в зале – заметил, но сам прием был для меня внове.[7] Мне все еще предстояло учиться и учиться.
“Ваше тело об этом знает”
В то же лето В. В. предложил нам совершить совместную пешеходную прогулку из Лидзавы на озеро Рица. К ней присоединились гостившие у нас наши с Ирой сокурсники Саша и Мариэтта Чудаковы. Топоров, живший вместе с Ивановым в Лидзаве, не пошел, заявив, что воспользуется отсутствием “легкомысленного Комки”, чтобы как следует поработать (они тогда писали свой “Санскрит”).
Погода была прекрасная, мы шли чуть ли не в одних плавках, купались в горной речке Бзыби, несколько раз нас подвозили попутные машины, потом мы опять шли, перед нами открывались новые долины, а за ними новые горы. К вечеру мы пришли на Рицу, и встал вопрос о еде и ночлеге.
Погода была прекрасная, мы шли чуть ли не в одних плавках, купались в горной речке Бзыби, несколько раз нас подвозили попутные машины, потом мы опять шли, перед нами открывались новые долины, а за ними новые горы. К вечеру мы пришли на Рицу, и встал вопрос о еде и ночлеге.
Собственно, и заранее было ясно, что “Кома нам снимет номер! И поведет нас в ресторан!” Он действительно снял большой номер, в котором поместились мы все впятером, но после этого у него остались какие-то копейки. У нас же ни у кого денег вообще не было. Тем не менее мы спустились в ресторан, на ходу подсчитывая, что мы можем себе позволить на имеющуюся мелочь.
В. В. вошел в зал, поглядел направо-налево, сказал: “О, Дамир. Пойду возьму у него денег”, – подошел к одному из столиков и моментально вернулся к нам. Не знаю, сколько тот ему дал, но после этого мы вели роскошную жизнь в ресторане, катались на глиссере, а в Лидзаву вообще вернулись на такси – В. В. сказал, что время дороже.
А вскоре мне пришлось и самому познакомиться с Дамиром, при обстоятельствах, имеющих отношение к его финансовой мощи. У меня начало сильно болеть сердце, и папа через каких-то высокопоставленных знакомых записал меня на прием к видному кардиологу. Им оказался Алим Матвеевич Дамир.
Когда в назначенное время я переступил порог его квартиры, мое сердце тревожно билось, главным образом потому, что мне предстояло совершить первый опыт оплаты частных услуг – вручить конверт с десяткой.
Осмотр длился пять минут.
– У вас комсомольское сердце, молодой человек, – сказал Дамир. – Но вам нужно хорошо питаться. Увидите апельсин – берите апельсин, увидите икру – ешьте икру, увидите ананас – хватайте ананас!
Я сказал “спасибо”, пробормотал что-то вроде: “А теперь я должен сделать самое трудное – отдать вам вот это”, – покраснел, положил конверт на стол и вышел. Идя домой, я думал о том, что теперь понятно, почему он, не моргнув глазом, отвалил Коме просимую сумму, а также что если я попытаюсь зарабатывать себе на икру и ананасы, то вряд ли сердце у меня не заболит еще больше.
При встрече я рассказал Коме о своем визите к Дамиру. Кома, улыбаясь, сказал:
– Во всяком случае, он по-христиански пожелал тебе того же, чего желает самому себе, ничего не утаив. Я могу подтвердить, что сам он, бесспорно, следует тому курсу лечения, который порекомендовал тебе.
Курс этот, по крайней мере в его случае, оказался вполне успешным. Дамир (1894–1982) прожил – в довольно трудные времена – почти 90 лет. Подтвердился, тьфу-тьфу, и поставленный им диагноз. За довольно долгую уже жизнь я перевидал много врачей, и мое неизменное восхищение отдано тем оригиналам, которые с риском для репутации и кошелька констатируют ненужность своего вмешательства.
Лет десять назад у меня страшно разболелась спина. Радикулиты мучили меня смолоду, но тут дело стало совсем плохо, ни физиотерапия, ни массажи не помогали, рентген показал вытекание (extrusion) позвоночной жидкости одного из дисков, и речь зашла о хирургии. Сравнительно молодой американский врач с впечатляющей, на мой филологический слух, фамилией Спинамор (Spinamore), сказал, что вообще-то он очень консервативен, но в данном случае склоняется к операции.
Я стал к ней готовиться (в частности, мне проверили сердце – оно оказалось по-прежнему комсомольским), но продолжал собирать мнения (американские знакомые советовали резать, русские – воздержаться) и обратился за альтернативным диагнозом (second opinion) к еще одному врачу той же университетской клиники – доктору Мурэдьяну (Mouradian).
Войдя в его просторный кабинет, я увидел перед собой плотного мужчину лет пятидесяти. Когда я подошел к нему и мы пожали друг другу руки, он совершенно ошарашил меня, сказав, что операция мне не потребуется.
– То есть как?! Мои анализы, рентген…
– Я вижу, как вы ходите. Операция вам не нужна.
– Позвольте, но вон же у вас развешаны мои рентгеновские снимки. У меня extrusion полтора дюйма…
– Ваше тело об этом знает…
– Тело знает!.. Что вы мне суете какую-то альтернативную холистику?! Я же пришел к вам как специалисту… Что будет с полутора дюймами моего extrusion?
Я потянул его к рентгеновским снимкам, но он не сдвинулся с места.
– Для вас полтора дюйма – это немного. Вот у нас, средиземноморцев (Mediterranean people), позвоночный столб (spinal column) узкий, а у вас – широкий, и полтора дюйма для него ерунда. Все это устоится, и через пару месяцев вы о своей спине вообще забудете.
Услышав эти нестандартные в Америке речи – поразительные как мгновенностью визуального диагноза, так и расовыми его обертонами, не говоря уже об отмене назначенной чуть ли не на завтра операции, – я ответно воспарил и заговорил в еще более вольном ключе.
– Доктор Мурэдьян, я чего-то не понимаю. Насколько я знаю историю Армении, начиная аж с Урарту, она всегда была сугубо сухопутной страной (в английском есть для этого замечательное слово landlocked, “запертый сушей”, и я его употребил), так что ни о каком море, в том числе Средиземном, говорить не приходится. Я же, со своей стороны, на три четверти еврей (включая обе ключевые, бабушкинские, четверти) и имею гораздо больше оснований, чем вы, претендовать на средиземноморскость.
Не знаю, насколько корректной в антропогенетическом отношении была моя реплика, но доктор Мурэдьян в это углубляться не стал. Он взял еще нотой выше, подтвердив, что где армяне, там евреям делать нечего:
– Ну что ж, если так, то надо полагать, что широтой позвоночного столба вы обязаны арийской четверти своего происхождения – если это вас, конечно, радует (if that makes you happy).
Я засмеялся, он дал мне свою карточку с прямым телефоном и обещанием, если приспичит, прооперировать меня без очереди в любой момент, и мы расстались друзьями. Через пару месяцев боль прошла и возвращалась с тех пор редко, ненадолго и в менее острой форме.
Доктор Дамир, судя по фамилии, был турок, доктор Мурэдьян, напротив, армянин (ливанского разлива). В моей памяти их анаграмматически сходные имена звучат гимном столь редкому в этом мире здравому смыслу и совершенно уже невероятному армяно-турецкому консенсусу.
На словесном фронте
Одной из самых колоритных фигур на нашем курсе был Яша П. Он пришел на факультет немолодым человеком, после армии, успев, по его рассказам, повоевать с японцами. У него было типичное солдатское, по-бабьи морщинистое лицо, с выцветшими голубыми глазами и чубом серовато-пшеничных волос. Как будто ничто в нем не располагало к занятиям филологией; эталоном словесного изящества ему казалось обращение: “Привет телевизорщикам!”, почерпнутое из какого-то фильма. Но бывшим военнослужащим предоставлялись льготы при поступлении в вуз, а факультетское начальство охотно их привечало, видя в них естественную опору в борьбе с вольномыслием самонадеянных юнцов – будущих шестидесятников. Впрочем, Яша был скорее бестолковым свойским парнем, в партийном карьеризме замечен не был и среди своих темных, но ушлых сверстников оставался такой же белой вороной, как и среди юных интеллектуалов.
Вовсю его ироикомическому амплуа старослужащего солдата от филологии случилось быть разыгранным в военном лагере после четвертого курса, причем нескладные отношения Яши со Словом сказались тут самым роковым образом. Все мы на месяц учений стали как бы рядовыми, Яша же, с учетом его армейского прошлого, был понарошку произведен чуть ли не в старшины. Это условное обозначение он принял совершенно всерьез, с неистовством отставного, но преданного службиста. Так, во время учебного марш-броска он среди ночи по собственному почину встал на вахту у генеральской палатки и начал окапывать ее каким-то уставным ровиком; проснувшийся от неурочного шума генерал выматерил его и отправил спать.
Очередной приступ Яшиного рвения мне пришлось испытать на себе. Один раз за месячный срок каждый из нас должен был побывать в роли дневального, и судьбе было угодно поставить меня на этот день под начало Яши. В роли старшего (над двумя рядовыми дневальными) дежурного по роте его не могло удовлетворить командование такими непритязательными операциями, как доставка воды, приготовление обеда и подметание дорожек. Решив увенчать свое дежурство чем-нибудь нетленным, он бросил нас на обнесение сортира (обширной ямы, через которую была перекинута пара бревен) изгородью из ветвей. Этой монументалистской деятельности не видно было конца, время возвращения ребят с полевых занятий приближалось, и я несколько раз говорил Яше, что пора бы приступить к обеспечению их водой и пищей. Однако Яша решительно пресекал мои будничные поползновения, указывая к тому же на неуместность обсуждения приказов командира.
Не знаю, хватило ли бы у меня духу перечить настоящей вохре, но Яша, к его чести, не внушал мне особого трепета, и я на свой страх и риск принялся носить воду и чистить картошку, то есть, выражаясь в уставных терминах, дезертировал с поста. Последовало краткое объяснение, в ходе которого я, исчерпав логические доводы, сказал: