По середине гостиной он поклонился. Цилиндр выпал у него из рук.
Баронесса Д'Изола, маленькая блондинка со множеством локонов на лбу, грациозная и вертлявая, как молодая обезьяна, сказала своим звонким голосом:
— Идите сюда, Сакуми, сюда, ко мне!
И японец направился дальше, неоднократно улыбаясь и кланяясь.
— Увидим сегодня принцессу Иссэ? — спросила его Донна Франческа Д'Аталета, из пристрастия к живописному разнообразию любившая собирать в своем салоне самые редкостные экземпляры экзотических колоний в Риме.
Азиат говорил на варварском, едва понятном языке, смешанном из английского, французского и итальянского, Все говорили одновременно. Это был какой-то хор, из которого время от времени, серебристыми струйками вырывался звонкий смех маркизы.
— Я вас, несомненно, видел когда-то; не знаю больше, где, не знаю больше, когда, на несомненно видел, — говорил герцогине Андреа Сперелли, стоя перед нею. — Когда я смотрел, как вы поднимались по лестнице, в глубине моей памяти проснулось смутное воспоминание, нечто, принимавшее форму, следуя ритму ваших шагов, как из музыкальных созвучий возникает образ… Мне не удалось вспомнить яснее; но, когда вы повернулись, я почувствовал, что ваш профиль несомненно соответствовал этому образу. Это не простое предугадание, стало быть, это была таинственная игра памяти. Несомненно, я видел вас когда-то, как знать! Быть может в мечтах, быть может в другом мире, в предыдущем существовании…
Произнося последние, слишком сентиментальные и фантастические фразы, он открыто засмеялся, как бы желая предупредить недоверчивую или саркастическую улыбку дамы. Но Елена оставалась серьезной. «Слушала она или же думала о другом? Принимала подобные речи или же этой серьезностью хотела посмеяться над ним? Хотела потакать делу обольщения, которое он так поспешно начал, или же замыкалась в равнодушии и беззаботном молчании? Мог ли он вообще рассчитывать победить эту женщину или нет?» В недоумении Андреа отгадывал эту тайну. Сколь многим, привыкшим обольщать, в особенность наглым, знакомо это недоумение, которое иные женщины возбуждают своим молчанием.
Слуга открыл большую дверь в столовую.
Маркиза взяла под руку дон Филиппо дель Монте и подала пример остальным. Все последовали за ними.
— Идемте, — сказала Елена.
Андреа показалось, что она оперлась о его руку с некоторой податливостью. «Не был ли то обман его желания? Может быть». Он терялся в догадках; но с каждым пробегавшим мгновением чувствовал, как нежнейшая чара все глубже овладевала им, и с каждым мгновением росло пламенное желание проникнуть в душу этой женщины.
— Сюда, — сказала донна Франческа, указывая ему место.
Он сидел за круглым столом между бароном Изолой и герцогиней Шерни, имея перед собой кавалера Сакуми. Последний сидел между баронессой Изола и доном Филиппо дель Монте. Маркиз и маркиза занимали концы стола. На столе искрился фарфор, серебро, хрусталь и цветы.
Очень немногие дамы могли сравниться в маркизой Д'Аталета в искусстве давать обеды. О приготовлении стола она заботилась больше, чем о туалете. Изысканность ее вкуса сказывалась в каждой мелочи, и, действительно, она была законодательницей в застольном изяществе. Ее выдумки и ухищрения появлялись на всех аристократических столах. Как раз в эту зиму она ввела в моду цветочные гирлянды, подвешенные на двух канделябрах от одного конца стола до другого; как ввела в моду тончайшую вазу Мурано, молочного с опаловым отливом цвета, с одной только орхидеей; эти вазы ставились среди разных бокалов, перед каждым из приглашенных.
— Цветок Дьявола, — сказала донна Елена Мути, взяв стеклянную вазу и рассматривая вблизи красную и бесформенную орхидею.
У нее был такой богатый голос, что даже самые обыкновенные слова и самые обычные фразы как бы облекались на ее устах в какое-то скрытое значение, в таинственный оттенок и в какую-то новую грацию. Таким же образом фригийский царь превращал в золото все, к чему бы он не прикоснулся рукою.
— В ваших руках — символический цветок, — прошептал Андреа, смотря на эту невыразимо прекрасную в своей позе женщину.
На ней было довольно бледное, синее, усыпанное серебряными точками, платье, сверкавшее из-под старинных кружев Мурано, неуловимого белого цвета, который перелил в желтоватый, но так мало, что едва было заметно. Почти неестественный цветок, как бы порождение Зла, покачивался на стебельке над этою трубкою, которую художник несомненно выдул из раствора драгоценного камня.
— Но я предпочитаю розы, — сказала Елена, ставя орхидею с видом отвращения, которое противоречило ее предыдущему движению любопытства.
Потом вступила в общий разговор. Донна Франческа говорила о последнем приеме в австрийском посольстве.
— Ты видела госпожу Каген? — спросила ее Елена. — На ней было желтое тюлевое платье, усыпанное множеством колибри с глазами из рубинов. Великолепный пляшущий птичник… А леди Аулесс видела? Она была в белом платье, усеянном морскими водорослями и множеством красивых рыбок, а сверху водорослей и рыбок было другое, зеленое, платье. Не видела? В высшей степени изящный аквариум…
И немного позлословив, она стала смеяться сердечным смехом, от которого у нее содрогались нижняя часть подбородка и ноздри.
Перед этим неуловимым непостоянством Андреа все еще продолжал колебаться. Эти легкомысленные или злобные вещи срывались с тех же уст, которые недавно, произнося простейшую фразу, смутили его до глубины; исходили из того же рта, который в недавнем молчании казался ему ртом Медузы Леонардо, человеческим цветком души, от пламени страсти и страха смерти ставшим божественным. «Какова же истинная сущность этого создания? Было ли у нее понимание и сознание своих постоянных перемен, или она была непостижима для нее самой, оставаясь вне собственной тайны? Сколько в ее выражениях и проявлениях было искусственного и сколько непосредственного?» Потребность узнать все это мучила его, несмотря на охватившее его наслаждение близостью этой женщины, которую он начинал любить. Печальная привычка к анализу все же не дремала в нем, все же мешала ему забыться; и, как любопытство Психеи, каждая попытка каралась удалением любви, помрачением желанного предмета, прекращением наслаждения. «Не лучше ли было простосердечно отдаться первой невыразимой сладости нарождающейся любви?» Он увидел, как Елена коснулась устами светлого, как жидкий мед, вина. Взял бокал, в который слуга налил того же вина; и стал пить с Еленой. Они поставили бокалы на стол одновременно. Общность движения заставила их повернуться друг к другу. И этот взгляд зажег их гораздо сильнее глотка вина.
— Что же вы не говорите? — спросила его Елена с притворною, несколько изменившей ее голос, веселостью. — Говорят, вы — изумительный собеседник. Встряхнитесь же!
— Ах, Сперелли, Сперелли! — воскликнула донна Франческа с оттенком сострадания, в то время как Дон Филиппо дель Монте шептал ей что-то на ухо.
Андреа стал смеяться.
— Господин Сакуми, мы — молчальники. Встряхнемтесь!
Узкие, еще более красные, в сравнении с раскрасневшимися от вина скулами, глаза азиата лукаво заискрились. До этого мгновения он смотрел на герцогиню Шерни с экстатическим выражением — какого-нибудь бонзы перед ликом божества. Между гирляндами цветов, его широкое лицо, как бы сошедшее с одной из классических страниц великого юмориста Окусаи, пылало, как августовская луна.
— Сакуми, — прибавил он тихим голосом, наклонившись к Елене, — влюблен.
— В кого?
— В вас. Неужели вы не заметили?
— Нет.
— Посмотрите на него.
Елена повернулась. И влюбленное созерцание переодетого истукана вызвало на ее устах такой чистосердечный смех, что тот почувствовал себя оскорбленным и явно Униженным.
— Ловите, — сказала она, чтобы вознаградить его; и, сняв с гирлянды белую камелию, бросила ее посланнику Восходящего Солнца. — Найдите сравнение в честь меня.
Азиат комическим движением благоговения поднес камелию к губам.
— Ах, ах, Сакуми, — сказала маленькая баронесса Д'Изола, — вы мне изменяете.
Он пролепетал несколько слов и его лицо запылало еще ярче. Все громко засмеялись, точно этот иностранец только затем и был приглашен, чтобы доставлять другим повод к веселью. И Андреа, смеясь, повернулся к Мути.
Подняв голову, даже откинув ее несколько назад, она украдкою рассматривала юношу из-под полузакрытых ресниц одним из тех невыразимых женских взглядов, которые поглощают и, так сказать, пьют из понравившегося мужчины все, что в нем есть наиболее милого, наиболее желанного, наиболее приятного, — все то, что пробудило в ней эту инстинктивную половую восторженность, которою начинается страсть. Необыкновенно длинные ресницы прикрывали отведенный к углу глазницы зрачок; а белки плавали как бы в жидком, синеватом свете; по нижнему же веку пробегала почти неуловимая дрожь. Казалось, что взгляд был направлен прямо на рот Андреа, как на самое нежное место.
Подняв голову, даже откинув ее несколько назад, она украдкою рассматривала юношу из-под полузакрытых ресниц одним из тех невыразимых женских взглядов, которые поглощают и, так сказать, пьют из понравившегося мужчины все, что в нем есть наиболее милого, наиболее желанного, наиболее приятного, — все то, что пробудило в ней эту инстинктивную половую восторженность, которою начинается страсть. Необыкновенно длинные ресницы прикрывали отведенный к углу глазницы зрачок; а белки плавали как бы в жидком, синеватом свете; по нижнему же веку пробегала почти неуловимая дрожь. Казалось, что взгляд был направлен прямо на рот Андреа, как на самое нежное место.
И, действительно, Елена была очарована этим ртом. Безукоризненный, румяный, чувственный, — с оттенком жестокости, когда бывал закрыт, — этот юношеский рот поразительно напоминал портрет неизвестного, что в галерее Боргезе, — это глубокое художественное произведение, в котором очарованное воображение склонно было видеть образ божественного Цезаря Борджа, кисти божественного Санцио. Когда же, во время смеха, эти уста раскрывались, указанное выражение исчезало, и белые, ровные, необыкновенно блестящие зубы озаряли весь рот, свежий и нежный, как рот ребенка.
Не успел Андреа повернуться, как Елена отвела свой взгляд, но не столь быстро, чтобы юноша не успел уловить его блеск. При этом такая острая радость овладела им, что он почувствовал как его щеки запылали. «Она хочет меня! Она хочет меня!» — думал он, торжествуя, в уверенности, что уже завладел этим редчайшим созданием. И даже подумал: «Это — еще неизведанное наслаждение».
Есть женские взгляды, которые любящий мужчина не променял бы на полное обладание телом женщины. Кто не видел, как в ясных глазах загорается блеск первой нежности, тот не знает высшей ступени человеческого счастья. После же, с этим мгновением не сравнится никакое иное мгновение восторга.
Беседа окружающих становилась все оживленнее, и Елена спросила:
— Вы останетесь в Риме всю зиму?
— Всю зиму и еще дольше, — ответил Андреа, и ему показалось, что в этом простом вопросе было скрыто любовное обещание.
— Стало быть уже сняли квартиру?
— Во дворце Цуккари: domus aurea.[4]
— Близ церкви Св. Троицы? Счастливец!
— Почему же счастливец?
— Потому что живете в таком месте, которое я больше всего люблю.
— Там собрано, как драгоценная жидкость в сосуде, все возвышенное очарование Рима, не правда ли?
— Правда! Между обелиском Св. Троицы и колонной Зачатия жертвенно висит мое католическое и мое языческое сердце.
Эта фраза рассмешила его. У него уже был готов мадригал о висячем сердце, но он не сказал его; так как ему не хотелось продолжать разговор в таком лживом и легкомысленном тоне и тем нарушить свое скрытое наслаждение. Промолчал.
Она несколько задумалась. Затем снова вплелась в общий разговор, еще с большим оживлением расточая остроты и смех, сверкая своими зубами и своими словами.
Донна Франческа язвила княгиню ди Ферентино, не без тонкости намекая на ее лесбосскую связь с Джованоллой Дадди.
— Кстати: Ферентино делает уже объявление о новом благотворительном базаре в день Крещения, — сказал барон Д'Изола. — Вам еще ничего неизвестно?
— Я — попечительница, — ответила Елена Мути.
— Вы — неоценимая попечительница, — заметил Дон Филиппе дель Монте, мужчина лет сорока, почти совсем лысый, тонкий сочинитель едких эпиграмм, со своего рода сократической маской на лице, на котором его чрезвычайно юркий правый глаз сверкал множеством различных выражений, тогда как левый был всегда неподвижен и, из-за крупного монокля, казался стеклянным, — точно первым он пользовался для того, чтобы выражать, а вторым — чтобы видеть. На майском базаре вы набрали груды золота.
— Ах, майский базар! Безумие! — воскликнула маркиза Д'Аталета.
И так как слуги явились с замороженным шампанским, то она прибавила:
— Помнишь, Елена? Наши места были рядом.
— Пять золотых за глоток! Пять золотых за кусок! — шутки ради закричал Дон Филиппо дель Монте, подражая голосу аукционного продавца.
Мути и Аталета смеялись.
— Да, да, верно. Вы, Филиппо, были продавцом, — сказала донна Франческа. — Жаль, что тебя не было, Андреа! За пять золотых ты мог бы есть плод с отпечатком моих зубов, а за другие пять — пить шампанское из ладони Елены.
— Какой скандал! — с гримасой ужаса прервала баронесса Д'Изола.
— Ах, Мэри! А разве ты не продавала за луидор закуренные тобою и очень мокрые папиросы? — заметила донна Франческа, не переставая смеяться.
А дон Филиппо заметил:
— Я видел кое-что получше. Леонетто Ланца, не знаю
за сколько, получил от графини Луколи сигару, которую она держала под мышкой…
— Какая гадость! — снова, комично, прервала маленькая баронесса.
— Всякое милосердное деяние — свято, — наставительно заметила маркиза. — Кусая без конца плоды, я собрала около двухсот луидоров.
— А вы? — насилу улыбаясь, обратился Андреа к Мути. — А вы своею телесною чашей?
— Я-то двести семьдесят.
Так шутили все, не исключая маркиза. Этот Аталета был уже пожилой человек, пораженный неизлечимою глухотою, тщательно напомаженный, выкрашенный в светло-русый цвет, поддельный с ног до головы. Он казался Одним из тех искусственных изделий, которые видишь в кабинетах восковых фигур. Время от времени, и почти всегда некстати, он издавал какой-то сухой смешок, похожий на скрип спрятанной в его теле ржавой машинки.
— Но одно время цена глотка поднялась до десяти луидоров. Понимаете? — прибавила Елена. — А под конец этот сумасшедший Галеаццо Сечинаро предложил мне целых пятьсот лир, если я вытру руки об его русую бороду.
Конец обеда, как всегда в доме Д'Аталета, был великолепен; потому что истинная роскошь обеда заключается в десерте. Все эти изысканные и редкие вещи, искусно разложенные по хрустальным с серебряною отделкой вазам, услаждали не только нёбо, но и зрение. Между обвитыми листвою канделябрами XVIII века, с изображением фавнов и нимф, выгибались гирлянды из камелий и фиалок. А на стенных гобеленах фавны и нимфы и другие грациозные фигурки из этой аркадской мифологии, все эти Сильвандры, и Филлы и Розалинды, своей нежностью оживляли один из тех ясных киферийских ландшафтов, которые были созданы воображением Антона Ватто.
Легкое эротическое возбуждение, овладевающее людьми в конце украшенного женщинами и цветами обеда, сказывалось в словах, сказывалось в воспоминаниях о майском базаре, где дамы из горячего стремления к возможно большей выручке старались в качестве продавщиц привлекать покупателей с неслыханной смелостью.
— И вы согласились? — спросил Андреа Сперелли.
— Я принесла свои руки в жертву Благотворительности, ответила она. — Лишних двадцать пять луидоров.
— All the perfumes of Arabia will not sweeten this little hand…[5]
Повторяя слова леди Макбет, он смеялся, о в глубине его души зашевелилось смутное страдание, не вполне определенная боль, похожая на ревность. И теперь, вдруг, он начинал замечать оттенок чего-то переходящего меру и, пожалуй, свойственного куртизанке, чем иногда омрачались изысканные манеры знатной дамы. Некоторые оттенки ее голоса и смеха, некоторые движения, некоторые приемы, некоторые взгляды, может быть против ее воли, дышали чрезмерным очарованием Афродиты. Она с излишней готовностью расточала зрительное восхищение своей грацией. Время от времени на виду у всех она позволяла себе движение, или позу, или выражение, которое в алькове заставило бы любовника задрожать. При взгляде на нее каждый мог окружить ее нечистыми мечтами, мог отгадать ее тайные ласки. Она воистину казалась созданной для любовных переживаний; и воздух, которым она дышала, всегда пылал возбужденными вокруг нее желаниями.
«Сколько людей обладало ею?» — думал Андреа. «Сколько телесных и душевных воспоминаний хранит она»?
Сердце у него наполнилось какою-то горькою волною, в глубине которой кипела эта его тираническая нетерпимость всякого неполного обладания. И он не мог оторвать своих глаз от рук Елены.
Из этих несравненных, нежных, белых, идеально прозрачных рук, покрытых едва заметной сетью синих жилок; из этих несколько вогнутых розоватых ладоней, на которых хиромант открыл бы темные сплетения, из этих ладоней пило десять, пятнадцать, двадцать мужчин, один за другим, за плату. Он видел, как головы этих неизвестных людей нагибались и сосали вино. Но Галеаццо Сечинаро был один из его друзей: красивый и веселый человек, с царственною бородою какого-нибудь Лючио Веро, — опасный соперник.
И вот, под влиянием этих образов, его желание разрослось до бешенства, и такое мучительное нетерпение овладело им, что обед, казалось, не кончится никогда. «Я добьюсь от нее обещания в этот же вечер», — подумал он. В душе его терзало беспокойство человека, боящегося упустить благо, к которому одновременно тянутся многие, а неизлечимое и ненасытное тщеславие рисовало ему опьянение победой. Без сомнения, чем больше зависти и желания вызывает в других предмет, принадлежащий одному человеку, тем более он наслаждается и гордится им. В этом именно и заключается притягательная сила женщин на сцене. Когда весь театр дрожит от рукоплесканий и горит одним желанием, тот единственный, к кому относятся взгляд и улыбка дивы, чувствует себя опьяненным гордостью, как кубком слишком крепкого вина, и теряет рассудок.