Вместо бывшего своего любимца, столь ко времени преставившегося, государь решил пригласить в плавание московского генерал-губернатора, адмирала Федора Васильевича Дубасова, — с ним его связывали давние узы дружества. Женатый на дочери адмирала Сипягина, блестящий гардемарин Дубасов совершил кругосветное путешествие на яхте «Держава» еще в восемьсот шестьдесят четвертом году; во время русско-турецкой войны взорвал турецкий броненосец «Сейфи» — а сам-то был на маленьком катерочке «Цесаревич»; в восемьсот девяносто первом году командовал фрегатом «Владимир Мономах», на котором наследник, его высочество Николай Романов совершал плавание на Дальний Восток; в девятьсот пятом году получил звание генерал-адъютанта; по высочайшему повелению усмирил крестьян в Черниговской, Полтавской и Курской губерниях; постановлением совета государственной обороны был назначен в ноябре пятого года генерал-губернатором Москвы; расстрелял Пресню, за что жалован званием члена Государственного совета; эсер Борис Вноровский (дважды встречался с Дзержинским на квартире Каляева; фанат террора; все доводы Юзефа о том, что исход схватки решит не бомба, а противостояние идей, отвергал без спора) бросил бомбу в карету Дубасова, когда тот возвращался из Кремля к себе домой на Тверскую; адмирал отделался царапинами.
Вноровского убили на месте, — это было условие, выдвинутое Герасимову шефом боевой организации Азефом, осуществлявшим акт с санкции и ведома охранки: любимца государя следовало нейтрализовать, явный кандидат на место Трепова, этого допустить нельзя, слишком сладкая должность, носит стратегический характер — каждодневное влияние на государя.
Через три месяца Дубасов был уволен от должности генерал-губернатора и переведен в северную столицу; ждал назначения; эсеры-максималисты Воробьев и Березин бросили в него бомбу, когда адмирал гулял по Таврическому саду; снова пронесло; Березина и Воробьева повесили по приговору военно-полевого суда.
Именно тогда, выступая в Думе, депутат Родичев произнес летучую фразу:
— Хватит мучать Россию столыпинскими галстухами!
В Думе воцарилось гробовое молчание; потом все октябристы и большинство кадетов во главе с Милюковым и Гучковым поднялись и, повернувшись к правительственной трибуне, устроили овацию Петру Аркадьевичу; тот был бледен до синевы; выстоял пятиминутный шквал аплодисментов (это, кстати, было началом его конца, — не понял, что такое вызовет недовольство государя, ревнив к успеху). Милюков попросил Родичева извиниться перед Столыпиным; поначалу коллега не соглашался; Милюков нажал: «Это мнение фракции» (мнения такого не было еще, не успели организовать); в конце концов Родичев сдался; Столыпин, презрительно оглядев его, сказал: «Я вас прощаю»; протянутую депутатом руку не пожал, демонстративно отвернувшись; Дубасова тем не менее государь не взял на фрегат, поработал Столыпин: «За адмиралом охотятся бомбисты; ваша личность священна для народа; если рядом будет Дубасов, возможны эксцессы, которые повлекут к трагическим последствиям». Когда Герасимов получил данные перлюстрации писем высших сановников империи после овации, устроенной Столыпину в Государственной думе, когда он явственно увидел всю меру завистливой ревности, а то и ненависти к преуспевающему премьеру среди дряхлевших, бессильных, но вхожих к государю сановников, увенчанных звездами и крестами, полковник долго и многотрудно думал, как ему следует поступать дальше.
Он остановился на том, что необходим его, Герасимова, визит к государю; он должен быть представлен монарху — единственный в империи руководитель охраны, расстраивающий все козни бомбистов. Сделать это обязан Столыпин; понудить его к этому может обстоятельство чрезвычайное; каждый хочет выходить на государя самолично, подпускать других — рискованно, сразу начнут интригу, сжуют за милу душу, жевать у нас друг дружку умеют, чему-чему, а этой науке учены отменно.
И Герасимов задумал постадийный план: сначала он готовит поднадзорное покушение на Столыпина, а затем, когда акт сорвется и тот отблагодарит его визитом к царю, начинает спектакль цареубиения. Обезвреживает и этих злодеев! Становится героем державы; должность первого товарища министра и генеральские погоны обеспечены. Затем — если визиты к царю будут продолжаться — санкционирует Азефу убийство Столыпина. Никто, кроме него, Герасимова, в кресло министра не сядет, нет достойных кандидатов: Трепов помер, фон дер Лауниц гниет в могиле, а Дубасов так запуган, что из дома не показывается.
С этим-то Александр Васильевич и поехал к Столыпину. Тот, однако, каждый свой день продумывал загодя, намечая удары, отступления, возможные коалиции, чередования взлетов и спадов; в чем, в чем, а в остром уме Петру Аркадьевичу не отказать — самородок, слов нет; Гучков, глава «оппозиции его величества», прав, называя его «русским витязем»…
Поэтому разговор Герасимова и Столыпина, состоявшийся в тот достопамятный день, представляет значительный интерес для каждого, кто вознамерится понять ситуацию той поры, царившую в империи.
Поначалу Герасимов — в своей неторопливой, вальяжной манере — рассказал последние новости, ознакомил премьера с содержанием перехваченного письма одного из лидеров левых кадетов доктора Шингарева, бесстрашно зачитав строки. весьма горестные, если не сказать оскорбительные, для Петра Аркадьевича: «Первый раз я встретился со Столыпиным еще во время Второй думы, когда присяжный поверенный Кобяко передал мне данные про несчастных крестьян Воронежской губернии, осужденных на смертную казнь военно-полевым судом, причем двое признались в убийстве помещика-душегуба, а остальные вину свою глухо отрицали, да и доказательств не было. Столыпин выслушал меня сухо, заметив, что я поступаю крайне легкомысленно, заступаясь за мужиков: „Вы не знаете, за кого хлопочете. Это обезумевшие звери, которых можно держать только ужасом. Если их выпустить на свободу, они перережут и меня, и вас; всех, словом, кто носит пиджак“. Потом он достал из стола диаграмму, протянул ее мне: „Вот, поглядите, как вырос в империи террор, когда ваша Дума понудила верховную власть отменить военно-полевые суды, введенные мною. С каждым днем растет число убитых помещиков, городовых, стражников. Я ответственен за это. Вы не вправе требовать у меня, чтобы я остановил смертную казнь“. Я ответил П. А., что никакая ответственность не может понудить уважающую себя власть обвинять и казнить ни в чем не повинных людей… Столыпин все же внял моей просьбе, но не отменил приговор, не истребовал дело к себе, а только поручил кому-то из своих чиновников снестись с воронежскими судейскими властями. С ужасом я узнал потом, что дело кончилось тем, что несчастные, благодаря моему вмешательству, просидели лишний месяц, ожидая повешения… Казнь сопровождалась каким-то горячечным бредом: палач, тюремная стража и жандармы, наблюдавшие за приведением приговора в исполнение, перепились и растеряли все трупы, покудова везли их на захоронение… Тем не менее тогда Столыпин показался мне человеком необычным: и то, как он искренно набросился на меня, и его ужасная диаграмма, и его слова о том, что он должен защищать тысячи от единиц, свидетельствовали о его огромной уверенности: лишь он может спасти государство и свободу обывателей… Но по прошествии времени мне пришлось быть у него в Елагинском дворце, на острове, по поводу члена Государственной думы Пьяных, обвиненного в убийстве провокатора. Суть дела мне изложил адвокат Кальманович, защищавший Пьяных. Провокатора, мол, заманили в избу, играть в. карты, посадили спиною к окну, из которого в него и выстрелили. Пуля пробила печень, задела даже сердце, огромный кровоподтек; провокатор, не приходя в сознание — это подтверждает и фельдшер и доктор, — скончался в больнице. Отец убитого тем не менее твердил: „Сынок перед смертью поведал, как он после выстрела обернулся и увидел, что в него стрелял Пьяных“. Это было единственное показание, на основании которого депутат Думы был лишен неприкосновенности, арестован, судим военным судом и приговорен к расстрелу. Я побывал у председателя Думы Хомякова; тот, прочитав заключение экспертизы, что больной со смертельным ранением вообще ничего сказать не мог, в больнице был без сознания, тем не менее ответил, что он не в силах сделать что-то, Столыпин не хочет и слышать об отмене каких бы то ни было приговоров, и посоветовал обратиться к Гучкову, „они с премьером друзья“. Гучков согласился помочь, разговаривал с П. А., но потом сказал мне: „Андрей Иванович, я бессилен. Попробуйте-ка вы обратиться к премьеру самолично“. Я написал П. А. письмо с просьбою об аудиенции, он ответил согласием; я прибыл к нему, изложил суть дела, передал копию обвинительного заключения и протокол вскрытия, который объективно доказывал полную невиновность Пьяных… П. А. все внимательно просмотрел и говорит мне: „Вы ж сами в Думе вопиете, что правительство вмешивается в суд, а теперь хотите, чтобы я нарушил то, против чего вы восстаете. Как же так? И Пьяных, этот социалист-революционер, бомбы в дом священника подкладывал, знаю я его“… Я ответил, что не прошу его вмешиваться в суд, но лишь начать новое следствие по вновь открывшимся обстоятельствам. „А думаете, мне приятно, что на каждом углу кричат, что мое правительство мстит своим политическим противникам?! Мне самому это неприятно“. — „Я не прошу вмешательства. Я прошу, чтобы не вешали невиновного человека“. Он спросил, кто передал мне материалы дела. Я ответил. „Так ведь Кальманович сам эсер! “ — разгневался Столыпин, а потом вдруг, без всякого перехода рассмеялся: „Вы не знаете, какой он ловкач, этот Кальманович! В Саратове в пятом году был погром, а этот самый Кальманович снимал квартиру в подъезде, где жил помощник прокурора. Толпа шла к их дому; дворники-то заранее оповестили, в каких домах живут евреи, толпа знала, куда идти. Тогда этот ваш Кальманович звонит в полицию и говорит, что погромщики вознамерились разнести квартиру прокурора. Тут же примчался наряд. Каков шельмец, а?!“ Я удивился, холодно заметив П. А., что полиция вряд ли приехала бы на место преступления, обратись Кальманович за защитой от собственного имени. Столыпин даже как-то сник, стал меньше ростом, вспомнил, видимо, что не со своим говорит, а с тем русским, который не подает руки антисемитским погромщикам. Словом, предупредив, что он мне ничего не обещает, дело Пьяных все же оставил у себя. Потом я узнал, что он повелел смягчить приговор, и Пьяных, вместо того чтобы погибнуть на галстухе, получил двадцать лет шлиссельбургской каторги. Должен тебе заметить, что в этот мой визит я увидел совершенно иного Столыпина. У него уж ни прежнего тона не было, ни прежней уверенности… Царь переменил свое отношение к нему, настроения в сферах у нас меняются быстро, да и думцы охладели, понимая, что премьер далеко не всемогущий, поскольку Царское Село стало держать его на некотором отдалении — вполне демонстративно… А ведь у нас в Думе правые главным образом обращают внимание не на суть дела, а на то, как царь к кому относится, что про кого сказал, кому первому поклонился, на кого взглянул… Холопская кровь, ничего не попишешь… »
Столыпин слушал Герасимова с видимым напряжением, даже чуть откинулся, словно норовил удержаться в седле норовистого коня; волнение его выдавали пальцы, нервически вертевшие тоненький перламутровый карандашик; глаза он закрыл, чтобы собеседник не мог их видеть; они у него слишком выразительные, нельзя премьеру иметь такие глаза, или уж очки б носил, все же скрывают состояние, а так — все понятно каждому, кто может в них близко заглянуть.
— Так вот, — заключил Герасимов, — к величайшему моему сожалению, я обязан констатировать, Петр Аркадьевич, что подобных писем примерно двенадцать… И пишут это люди не простые, а те, вокруг которых формируется общественное мнение… И оно доходит до Царского Села…
— Ну и пусть, — скрежещуще, как бы против воли, ответил Столыпин.
— Мы-то с вами знаем, что это все ложь…
— Это не ложь, — после долгой, томительной паузы, чуть понизив голос, ответил Герасимов, словно страшась кого-то безликого, таинственного, кто может подслушать разговор даже в этом кабинете. — Это правда. И она вам известна так же, как мне, Петр Аркадьевич…
— Не сгущаете краски?
— Отнюдь.
— Откуда пришли информации об Царском Селе?
— Из Царского Села же.
— Ну и что намерены предложить? Впрочем, — Столыпин, усмехнувшись, вздохнул, — быть может, и вы изменили обо мне свое мнение? У нас на это быстры…
— Мне хочется быть еще ближе к вам, Петр Аркадьевич, чтобы служить вам бронею против ударов в спину…
— Я долго раздумывал над тем, как мне провести через сферы производство вас в генералы и перемещение в министерство, моим заместителем, куратором всего полицейского дела империи… Но вы же знаете, Александр Васильевич, как трудно работать: каждому решению ставят препоны, интригуют, распускают сплетни… Я очень благодарен за то, что вы прочитали мне это, — Столыпин брезгливо кивнул на копию письма Шингарева. — Не каждый бы на вашем месте решился… Наша религия — умолчание неприятного, стратегия — предательство того, кто покачнулся. Спасибо вам…
Герасимов наконец выдохнул (все это время сдерживал дыхание, будто нырял в море, силясь разглядеть желтые водоросли на камнях симеизского пляжа). Снова угадал! Эх, Станиславский, Станиславский, тебе ли тягаться с нашими спектаклями? !
— Я еще не помог вам, Петр Аркадьевич. Я только вознамерился помочь.
— Каким образом? — горестно спросил Столыпин. — Мы же тонем, Александр Васильевич, медленно тонем в трясине, нас засасывающей… Все эти хитрые еврейские штучки… Коварная задумка погубить Россию…
Герасимов чуть поморщился:
— При чем здесь евреи, Петр Аркадьевич? Слава богу, что они пока еще есть у нас, — понятно, на кого сваливать собственные провалы… И помогать я вам намерен именно с помощью еврея…
— Этого еще не хватало!
— Именно так, Петр Аркадьевич, именно так… Азеф — а он, как вы догадываетесь, не туркестанец там какой или финн, а настоящая жидюга — поможет мне организовать на вас покушение… Оно будет подконтрольным с самого начала… А когда я это покушение провалю, вы доложите обо мне государю и объясните, что я есть именно тот человек, который единственно и может — под вашим, понятно, началом — навсегда гарантировать безопасность и его самого и его августейшей семьи…
Столыпин резко поднялся, походил по кабинету, остановился возле Герасимова и тихо, с пронзительной жалостью произнес:
— Какой это ужас — власть, Александр Васильевич… Она приучает человека к неверию даже в тех, кому, кажется, нельзя не верить… Я проведу вас в товарищи министра, оттуда всего один прыжок до министерского кресла, — свято место пусто не бывает, вот вы и…
Герасимов похолодел от страха, ибо Столыпин повторил его мысль; на размышление были доли секунды; принял решение единственно правильное; поднялся, сухо кивнул:
— Прошение о моей отставке я хотел бы написать здесь же, в этом кабинете, ваше высокопревосходительство.
По лицу Столыпина скользнула удовлетворенная улыбка; господи, как же он постарел за год! Морщины, бледность, веки воспалены, вот уж воистину, тяжела шапка Мономаха…
— Сядьте, Александр Васильевич, — по-прежнему тая скорбную улыбку, сказал Столыпин. — Полно вам. Уж и пошутить нельзя. Объясните, что нам даст организация покушения такого рода?
— Многое, — играя затаенную обиду, не сразу, а словно бы через силу ответил Герасимов. — Оно даст то, что именно Азеф возглавит дело и, таким образом, получит неограниченную власть над всей боевой организацией эсеров. Это — первое. Я поставлю такую слежку за боевиками, что половина из них сляжет с психическим расстройством и они сами потребуют отменить террор, как невозможный. Это — второе. Я, наконец, разорю их казну подготовкой этого акта. А ведь эсеры без денег ничего из себя не представляют — аристократы революции, господа. Это — конец бомбистам. Раз и навсегда.
Столыпин положил руку на плечо Герасимова, склонился над ним и жарко выдохнул в ухо:
— Жаль, что им придет конец. Я — что? Прогнали с должности после того, как в империи настала тишина, — и нет меня. А если бы начать подобное же дело против кого иного? Кто вечен на Руси?
— На Руси вечен лишь символ самодержавия, хозяин, государь.
— И я о том, — ответил Столыпин и, резко распрямившись, сказал: — Пойдемте чай пить, Ольга Борисовна заждалась.
Когда Герасимов поднялся, Столыпин взял его под руку и тесно приблизил к себе:
— Только встретив опасность лицом к лицу, государь даст мне право свободно работать в Финляндии и ужесточить до необходимой кондиции репрессалии против поляков. Эти две позиции я без вашей помощи не решу. Понятно?
… После того как в ЦК эсеров — с подачи Азефа — начались дискуссии по поводу возобновления организованного террора, когда горячие головы взяли верх над теоретиками, когда была единодушно проголосована резолюция о поручении члену ЦК Азефу («честь и совесть партии») взять на себя подготовку покушения на Столыпина, он выдвинул два условия: во-первых, члены боевой организации отчитываются перед ним в каждом шаге и, во-вторых, все финансы переходят в его полное распоряжение — такое гигантское дело требует безотчетного доверия. Проголосовали: восемь — за, три — против; прошло.
Встретившись с Герасимовым (приехал на конспиративную квартиру прямо с заседания ЦК, ощущая нервическую радость из-за этого, некое приближение к ницшеанскому идеалу — всепозволенности), Азеф сразу же взял быка за рога:
— Александр Васильевич, чтобы я смог провести операцию так, как она задумывалась, отдайте кого-нибудь из генералов, иначе мне будет трудно поддерживать авторитет.
Герасимов словно бы пропустил его слова мимо ушей, только рассеянно кивнул и, подвинув бутылку шартреза, самого любимого ликера Азефа, предложил:
— Угощайтесь, Евгений Филиппович.
— Вы не ответили, Александр Васильевич. Да или нет?
— Угощайтесь же, — настойчиво повторил Герасимов, — на здоровье…
Азеф насторожился:
— Что, в доме есть еще кто?
Герасимов покачал головою, вздохнул чему-то, досадливо повторил, не отрывая взгляда от лица Азефа:
— Угощайтесь же…
Азеф наконец понял; поднялся, не спросив разрешения, прошел по квартире, вернулся, налил себе шартреза не в бокал, а в чайный стакан, жадно высосал его, загрыз яблоком и только после этого закурил дамскую тоненькую папироску с длиннющим мундштуком желтоватого китайского картона.
… В девятьсот шестом Герасимову пришлось отдать ему генерала Мина.
Георгий Александрович Мин, женатый — по злой иронии судьбы — на княгине Екатерине Сергеевне Волконской, родственнице прославленного декабриста, был героем подавления Декабрьского восстания в Москве. Накануне отправки его лейб-гвардии Семеновского полка во взбунтовавшуюся первопрестольную пришел к Дурново, просить о подкреплении. Тот покачал головой:
— Никаких подкреплений вам не нужно. Решительность нужна. Не допускайте, чтобы на улицах собирались группы даже в три человека. Коли откажутся разойтись — не сюсюкайте, а стреляйте на месте. И артиллерию разверните. Бейте не только по баррикадам, но и по домам, что стоят рядом, по фабрикам, занятым революционерами, по гостиницам, где устроили штабы революционеры.
— А если в гостиницах находятся штабы умеренных партий? — спросил Мин. — Те, что придут в Думу?
— В Думе не будет партий, — отрезал Дурново. — Каждый избранный будет голосовать по собственной совести. Россия никаких партий не принимала и не примет.
(Именно тогда Герасимов впервые подумал, что министр Дурново еще меньше готов к новому этапу развития России, чем он сам.)
Мин прославился кровавым террором; восстание подавил; был переведен в свиту его императорского величества; началось стремительное восхождение — новый любимец государя; Герасимов закрыл глаза на то, как Азеф готовил акт; пусть; эсерка Зинаида Васильевна Коноплянникова убила его на платформе железнодорожной станции Новый Петергоф; на допросах молчала; повесили в Шлиссельбурге.