Журнал `Юность`, 1973-2 - журнал Юность 22 стр.


Под этим «все против меня» не следует понимать, как это часто бывает, только болезнь. Казалось бы, что может быть страшнее разрушенного здоровья, слепоты, почти абсолютной неподвижности?! И всё это полной чашей испил Николай Островский. Однако к этому приходится прибавить и бытовые неустройства, борьбу с безразличием, бюрократизмом, хлопоты о комнате, о пенсии — все то, что выпало, еще раз подчеркнем это, на долю того Островского, который ещё никому, кроме друзей и родных, не был известен, а многим, кто с ним соприкасался «по казенной линии», представлялся лишь докучливым, беспокойным инвалидом.

Надо знать и этого Островского, Островского той поры, чтобы измерить всё величие его подвига, глубину его духа. «Я иногда с сожалением думаю, — пишет он, — сколько энергии, бесконечного большевистского упрямства у меня уходит на то, чтобы не удариться в тупик».

Напомним себе еще раз: борьбу ведет человек, каплю за каплей отдавший свои силы, здоровье новой жизни. Вот прекрасный, казалось бы, повод разочароваться, захандрить и озлобиться, повод, которого многие, увы, не упустили.

«Конечно, будешь писать, — обращается он к другу, — потому что у меня сейчас дни темнее, чем обычно». Это, пожалуй, самая громкая жалоба Островского. Однако не надо представлять его себе этаким агнцем божиим, смиренно переносящим удары судьбы и людей.

«Пусть рвачи пролезают, занимают квартиры, мне от этого не жарко. Место бойца на фронте, а не в тыловых склочных дырах… Я думаю, что лучше жить в уборной и написать книгу, нежели два года добиваться квартиры и из-за этого ничего не написать».

Он не прекраснодушный мечтатель и не оторванный от земли «романтик». Он и в минуты величайшего творческого напряжения и в часы полного «разгрома» мыслит и чувствует ясно, трезво, оптимистически, являя собой образец подлинного гуманиста нашего времени, воплотившего в себе гуманистическое наследие многих и многих поколений.

«Веселый говор, счастливый смех женщин, а у меня крепко сжаты губы. Молчу. И от сурового парня уходят после 2–3 слов. Думают, злой, Как и ты в первую встречу. — Это из письма Г. М. Алексеевой. — Грусть заполнила всего. Море напомнило о прошлом, о разгроме всей моей личной жизни. И я не борюсь с грустью, она служит мне».

Помните пушкинское, «печаль моя светла»?

Он ни минуты не сомневается в том, что его ждет…

«Тем более недопустимо отвлекаться, потому что моя жизнь — это считанные дни». Трудно подыскать слова, которые были бы достойны, чтобы оценить это необыкновенное, без рисовки, без позы, без отчаяния и без надежды мужество. А он ещё находит в себе силы поддерживать других. «Я могу сказать лишь одно: я в своей жизни тоже испытал горечь измен и предательств, — пишет он обратившейся к нему женщине. — Но одно лишь спасало: у меня всегда была цель и оправдание жизни — это борьба за социализм. Это самая возвышенная любовь. Если же личное в человеке занимает огромное место, а общественное — крошечное, тогда разгром личной жизни — почти катастрофа. Тогда у человека встает вопрос — зачем жить? Этот вопрос никогда не встанет перед бойцом. Правда, боец тоже страдает, когда его предают близкие, но у него всегда остается неизмеримо больше и прекраснее, чем он потерял».

Островский упорно и многократно, с полной убеждённостью в правоте своей — и он действительно был прав — называл себя счастливцем. Да, он был счастлив. Счастьем борьбы и творчества. Что же касается разрушительной болезни, того ужаса неподвижности и мрака, в который он был повергнут, то это, как камень на дороге, в который он упирался плечом до тех пор, пока не пал бездыханным.

Своим «Жизнь дается человеку один раз» Островский обозначил могучую ветвь человеческих характеров, растущую сквозь годы.

«Я ПОЛНЫМ ЧЕЛОВЕКОМ ХОЧУ БЫТЬ…»

Сергей Чекмарев родился в 1910 году. Он всего на шесть лет моложе Николая Островского.

И умер несколькими годами раньше. Но так уж стремителен бег времени, что мы относим Чекмарева к совсем другой эпохе. Островский, Корчагин — это гражданская война, это борьба с разрухой. Время Чекмарева — заря первых пятилеток, начало великих переворотов в деревне.

Москвич, сын зубного техника, он не принадлежал к тем социальным категориям, перед которыми в те годы широко распахнулись двери в мир. После окончания средней школы он не смог поступить ни в МВТУ, ни в университет, хотя экзамены и в тот и в другой вуз сдал с блеском. Три года он числился в безработных, отмечался на бирже груда. И лишь в 1929 году поступил в Воронежский сельскохозяйственный институт на животноводческий факультет.

Никогда он не думал быть зоотехником, но стал им, и профессия эта, работа в совхозах Башкирии были для него источником многих истинных радостей, одной из главных тем его писем, дневниковых записей, стихов.

Но проработать здесь Чекмарев успел немного.

С марта 1932 года по май 1933-го. Весной второго года пятилетки, которую он называл в своих стихах, в цисьмах «большевистской», он погиб смертью, которая была почти предсказана им за два-три года до этого

Утонули не письма… Переправляясь в совхозной телеге через реку, погиб сам поэт. Тайна его смерти до сих пор остается неразгаданной. Его рукописи обнаружены спустя двадцать с лишним лет…

С точки зрения обычных, житейских представлений жизнь Чекмарева полна неурядиц, неудач, разочарований…

Блестяще сдать экзамены в университет, заслужить на экзаменах в МВТУ прозвище «новоявленного Лобачевского» — и не попасть ни в тот, ни в другой вуз! Три года подряд потом отмечаться на бирже труда в ожидании работы… И, наконец, поступить в сельскохозяйственный институт по специальности, которую, мягко говоря, никак не назовешь его призванием, его, математика и поэта… Стать зоотехником и потом всю жизнь работать в незнакомой сфере… И из-за работы этой в далеких башкирских совхозах быть постоянно в разлуке с любимой девушкой, почти потерять её… Что ещё, собственно говоря, нужно для того, чтобы и в собственных глазах да и с точки зрения окружающих прослыть неудачником? А он о первой и главной своей неудаче, о такой, что и сегодня многих молодых людей сбивает с ног, пишет с улыбкой:

И дело тут, как увидим еще, отнюдь не в легкости характера и не в безразличии к своему будущему. Наоборот, Чекмареву в глубочайшей степени было присуще то высшее чувство ответственности за себя, которое нечасто приходит в столь раннем возрасте и которое связано с представлениями не о собственных успехах и тяготах, а о заботах страны, народа.

Тем из нас, кто не является историком по специальности и не готовит себя к этой миссии, трудно, почти невозможно бывает охватить пониманием все особенности той или иной исторической эпохи разом. «Пройденная» уже однажды в школе, затем, быть может, ещё и в институте, она будет снова и снова возвращаться к нам, поворачиваясь то одной, то другой своей гранью с каждой новой прочитанной книгой, с каждым увиденным фильмом или спектаклем, а то и песней тех лет или о тех годах. Грани эти не всегда можно будет разложить мирным рядком, часто они будут сталкиваться друг с другом, входить в противоречие.

Книга Чекмарева, его стихи, письма, дневниковые записи — как свежее донесение с поля боя. Это чистое и честное, не замутненное никакими последующими поправками и откровениями свидетельство очевидца, современника и действователя таких лет, к которым внимание наше и самый пристальный, напряженный интерес никогда не ослабнут и не иссякнут.

Поэтом, «каких немного сейчас, какие нужны нам до зарезу», назвал Сергея Чекмарева Константин Федин, когда познакомился с его рукописями.

Сергей Чекмарев.

Но сам Сергей не считгл себя поэтом: «Я прежде всего хочу любить, а потом уже писать про любовь, прежде хочу видеть, жить, потом уже писать о жизни. Первую половину жизни я буду писать для себя, вторую — для всех».

Второй половины жизни у Чекмарева не было. Но то, что он писал в первую её половину, писал для себя, пережило его и будет жить долго. Потому что сама его короткая жизнь была от начала до конца, до последнего дыхания творческим актом. В этом урок его для нас. Постараемся же уяснить себе, что такое способность так вот жить, способность и потребность — удача, наказание, судьба, крестная ноша? Врожденное это или приобретается?

Мы говорим о творческом наследии Чекмарева; книга. Но привычное слово в данном случае ещё очень мало объясняет. Книга Чекмарева, изданная впервые через двадцать с лишним лет после его смерти, необычна и неповторима, как на неё ни взгляни. Не только содержанием или, скажем, стилем. На двухстах с половиной страницах в хронологической последовательности собрано всё, что сохранилось. От юношеских совсем стихотворений «Здравствуй, бабушка и Нина, здравствуй, Лида и Бутон», от заметок в семейную стенгазету и писем родным и знакомым до… Впрочем, и «до» это не прозвучит столь уж внушительно. До тех же писем, дневниковых записей. До стихов уже повзрослевшего Чекмарева, которых всего несколько и которые так же, как и ранние его заметы, не предназначались для печати.

Мы говорим о творческом наследии Чекмарева; книга. Но привычное слово в данном случае ещё очень мало объясняет. Книга Чекмарева, изданная впервые через двадцать с лишним лет после его смерти, необычна и неповторима, как на неё ни взгляни. Не только содержанием или, скажем, стилем. На двухстах с половиной страницах в хронологической последовательности собрано всё, что сохранилось. От юношеских совсем стихотворений «Здравствуй, бабушка и Нина, здравствуй, Лида и Бутон», от заметок в семейную стенгазету и писем родным и знакомым до… Впрочем, и «до» это не прозвучит столь уж внушительно. До тех же писем, дневниковых записей. До стихов уже повзрослевшего Чекмарева, которых всего несколько и которые так же, как и ранние его заметы, не предназначались для печати.

«Это не дневник и даже не подобие дневника, — пишет Чекмарев. — Нет, это фактошифр, как я называю. Это краткая, неразборчивая запись о случившихся за день фактах, запись, понятная лишь для меня одного».

Мы знаем, что обыкновение после смерти публиковать по возможности все, что было написано человеком, связано с именами великих, уже при жизни известных своими созданиями. В таких случаях то или иное случайное письмо, деловая записка, стихотворение, найденное в девичьем альбоме, представляют интерес не сами по себе, а лишь постольку, поскольку добавляют что-то к нашим представлениям о выдающейся личности. В книге Чекмарева не находишь «проходных мест», каждая страница имеет самостоятельное значение. Строки писем, дневниковые пометки, эти моментально сделанные оттиски моментального состояния души обрели силу общезначимого. И сегодня они волнуют нас не просто напоминанием о давно умершем хорошем человеке.

Прислушаемся к звукам, приглядимся к краскам, вдохнем в себя ароматы его мира, где «солнце доедает последнюю тучу» или «дисковой бороной ходит по небу», а «закат заглядывает в окно», чтобы «слушать стук человеческих сердец». Где «вьюга машет белым платочком» и «горы, давно не бритые», стоят «одетые в теплую лесную фуфайку». Здесь любовь «растет, как вишня, как молодой зверек. У кого в душе этот зверек не рождался? Рождался у всех.

Но кто сумел его вырастить? Ну-ка? Оглянись кругом, найдешь ли?.. Милый, жалкий зверек рождается в нашем сердце, он беспомощен еще, он барахтается и погибает через две недели. А многие даже берут его за шиворот и с наслаждением топят, как котёнка - «Что за сентиментальность!»

Способность к одушевлению мира — признак поэтического склада чувств и мышления.

Преимущественное обращение к тем или иным сферам жизни выдает пристрастия поэта. Характер, которым он наделяет создания своего творчества, многое скажет о нём самом.

Вспомним годы, в которые жил и творил Чекмарев.

Начало пятилеток, начало коллективизации… Острые социальные схватки в деревне, на фабриках и заводах, в советских учреждениях и в высшей школе…

Отчаянное сопротивление всяческого старья, которое приобретает и самые драматические и самые гротесковые формы. Не дремлет и мировая буржуазия, не теряет надежд эмигрантское охвостье… Всё это хорошо известно, всё это, как говорят, хрестоматия, и я напоминаю о событиях тех лет, о предгрозовой атмосфере, о социальных бурях и тучах лишь для того, чтобы обратить внимание читателя на кажущийся диссонанс, на видимое противоречие между политическим климатом мира и атмосферой книги, где господствующее настроение — бодрость, жизнерадостность, оптимизм и на редкость доброжелательное отношение к людям, знакомым и незнакомым.

Оно, это настроение, не в декларациях и заявлениях. Оно — в самой лексике стихов, в шутливо возвышенной или дружески пародийной интонации его писем, в той самой способности наделять вся и всех вокруг характером — великодушным и приветливым, романтически ироническим, то есть своим собственным.

«Сто семьдесят дворов построились шеренгой в один ряд, встречая меня, командира азбуки. Вьюга молодцевато прокричала свое приветствие. Так я приступил к исполнению своих обязанностей». Таково описание и видение весьма прозаического и обыденного для тех лет события — студенты-воронежцы пришли в село Сабуровку заниматься «ликбезом».

Только и всего. А вот Чекмарев-студент попадает на военные сборы, в армию. «Уже не кирпично-красная рожа Воронежа находится теперь передо мной, — с аппетитом описывает он новую жизнь, — а белое личико нашего полотняного лагеря, разбитого в лесу, окруженного запахом берез и сосен».

«Здрасть!!! — начинает он следующее письмо. — Вот мое красноармейское приветствие. Звонко, коротко, бодро».

…Есть такое поветрие — подходить к оценке явлений и лиц по принципу «наоборот»: хорошее ставить под сомнение, а заведомо плохое объявлять истинно хорошим. Благородные поступки, например, объяснять низменными мотивами, доброжелательность считать изнанкой мизантропии, жизнерадостность производить от недалекости, а в разносторонности интересов подозревать поверхностность… В Чикаго, по свидетельству американских газет, существовал лет десять назад необычный клуб — «клуб тронутых». Его члены, следуя своему уставу, все делают наоборот: при встрече говорят «до свидания», во время обеда начинают со сладкого и кончают супом, пиджаки носят задом наперед, входят в клуб, пятясь задом, а выходят ползком. Конечно же, это курьез. Но курьез символический.

Естественно, что и себя, следуя законам формальной логики, сторонники такого подхода тоже видят по принципу «наоборот». Не флюгерами на ветру моды, а стойкими бойцами, не скучными педантами, а людьми необычайно широких взглядов и всеобъемлющих интересов. Вот для такого рода мыслителей Чекмарев — прекрасная добыча. Ведь это непрошибаемое добродушие, этот искрящийся юмор и неиссякаемый оптимизм сопутствуют читателю от первой до последней страницы, которая будет заполнена автором всего-то за несколько часов до, быть может, насильственной смерти.

Вернувшись после перевода факультета из Воронежа в столицу, Чекмарев скажет о городе своего детства: Москва — «сердце мира» — и тут же со столь характерной для него внутренней улыбкой поправится: «вернее, его левое предсердие, разгоняющее по всему миру алую артериальную кровь».

Величественное и задушевное, грустное и смешное, ирония и патетика живут в его творчестве, в его общении с окружающими, в постоянном взаимопроникновении. И, право же, никакой алхимик не смог бы разложить его интонацию на составные:

Но пойдем дальше, сделаем ещё несколько шагов вослед этому улыбчивому и серьезному человеку. Ничто его не берёт. Ни примусы коммунальных квартир, ни надоедливость попутчиков в поездах, ни скука и пустота станционных буфетов во время многочисленных пересадок, ни злобные кулацкие выходки в башкирских селах, ни бессонные сутки в коровьих гуртах, ни даже невзгоды любви…

В только что цитированном письме из Москвы есть и такие строки: «Вот я уже и в Москве. Живу я на Спасской. Комната у меня довольно приятная, даже с видом на социалистическое строительство. Кирпич, щебень и мусор цветут под окнами. В общем, я чрезвычайно доволен своей жизнью».

Вот, кстати, хороший повод обратить внимание пишущего эти строки на некоторую наивность с его стороны. Разве, мол, не чувствуется, что слова Чекмарева о «чрезвычайном довольстве» звучат здесь иронически, даже ехидно!

Что ж, быт его, как уже не раз отмечалось, был не сахар. И малой доли тех передряг, которые выпали на его долю, хватило бы, чтобы не одного розовощекого энтузиаста повергнуть в уныние. Однако оптимизм Чекмарева был замешен на крутых дрожжах. Не житейским пустякам было вышибить его из седла. И не то чтобы он сдерживался, держал себя в руках, демонстрировал силу воли… Жизнерадостность, да простится мне многократное повторение этого слова, бодрость и энергия, помноженные на неистребимое любопытство, не созерцательное, а действенное, бьющее ключом, — это для Чекмарева естественное состояние. И на это тоже есть свои причины.

«Я рад, что честно могу смотреть в синие коровьи глаза, что я не изменил зоотехническому делу ради какой-то свеклы или морковки, как ты», — продолжает он свое письмо другу. И на следующей странице мы видим, как те же мысли и чувства, сдобренные в письме улыбкой, звучат патетически в написанном по свежим следам стихотворении:

И вот он уже по дороге на восток, пока только на практику. «Мы потратили на путешествие шестьдесят четыре часа и два часа потеряли благодаря вращению Земли. Черт бы побрал проклятую вертушку! Людям дорога каждая секунда, а она вертится». Вот и попробуй разъять здесь шутливое и серьезное. Поэтическое видение невозможно без поэтического одушевления, а оно, в свою очередь, не уживается с равнодушием, инертностью, пассивностью, ленью души или тела. Оно, поэтическое одушевление, питается непрерывной внутренней работой личности, которая и превращает в образ все, чего ни коснется взор.

Назад Дальше