– Что он говорит? – спросила Мари.
– Советует нам поскорее уходить отсюда, – ответил Гуччо.
Они вошли в дом, поднялись по лестнице. У дверей спальни монах, окончательно успокоившись, полуобнял Гуччо за плечи и легонько подтолкнул его к порогу...
Вот уже два года Мари любила Гуччо, вот уже два года она думала лишь о нем и жила одним желанием – принадлежать ему. Теперь, когда совесть ее была спокойна и она не боялась более вечного проклятия, ничто не вынуждало ее сдерживать страсть.
Выросла Мари в деревенской глуши, без людей, без кавалеров и ухаживаний, порождающих, в сущности, ложную стыдливость. Она жаждала любви и, узнав ее, отдалась своим чувствам со всем простодушием, в ослеплении счастья.
Болезненные ощущения, испытываемые девушками, сплошь и рядом вызываются скорее страхом, нежели естественными причинами. Мари не ведала этого страха! И хотя Гуччо еще не было двадцати, за плечами у него имелся достаточный опыт, чтобы избежать неловкостей, но не такой уж богатый, чтобы прежние его радости могли охладить любовный пыл. Он сделал Мари счастливой, и, так как в любви человек получает только в той мере, в какой одаривает сам, он и сам был на вершине счастья.
В четыре часа монах разбудил молодых, и Гуччо пробрался в свою комнату, расположенную в противоположном конце замка. Затем фра Винченцо спустился с лестницы, изо всех сил топоча ногами, прошел через часовню, вывел из конюшни своего мула и исчез в ночном тумане.
При первых проблесках зари мадам Элиабель, почувствовав вдруг смутные подозрения, приоткрыла двери горницы для гостей и заглянула внутрь. Мерно дыша, Гуччо спал; его смоляные кудри рассыпались по подушке; на лице застыло какое-то ребячески-безмятежное выражение.
«Ах, что за прелестный кавалер!» – со вздохом шепнула про себя мадам Элиабель.
Гуччо спал как убитый, так что хозяйка замка осмелилась на цыпочках приблизиться к постели и запечатлела на челе юноши поцелуй, вложив в него всю сладость греха.
Глава IV Комета
В конце января, в то же самое время, когда Гуччо тайно сочетался браком с Мари де Крессэ, король, королева и часть придворных отправились в паломничество в Амьен.
Помесив сначала немало грязи на дорогах, кортеж приблизился к собору и на коленях прополз через неф; здесь пилигримы застыли в благоговейном созерцании святыни, хранившейся в промозглой сырости часовни, – перед реликвией Иоанна Крестителя, вывезенной в прошлом веке, в 1202 году, из Святой земли некиим Валлоном де Сарту, так звали крестоносца, который прославился розысками священных останков и привез с собой во Францию три бесценных сокровища: главу святого Христофора, главу святого Георгия и часть главы святого Иоанна.
Амьенская реликвия содержала лишь лицевые кости; была она заключена в позолоченную раку в форме скуфьи, что должно было возместить отсутствие макушки святого. Череп его, почерневший от времени, казалось, улыбался из-под сапфировой с изумрудами короны и наводил на окружающих благоговейный ужас. Над левой глазницей виднелась дыра – согласно преданию, то был след от удара кинжалом, нанесенного рукой Иродиады, когда ей принесли отрубленную голову Предтечи. Все это сооружение покоилось на золотом блюде.
Клеменция, погруженная в молитву, казалось, не замечала холода, и сам Людовик Х, тронутый ее рвением, простоял неподвижно всю церемонию, блуждая мыслями в таких высотах, каких ему раньше никак не удавалось достичь. Зато толстяк Бувилль застудил грудь и только через два месяца встал с постели.
Результаты паломничества не замедлили сказаться. К концу марта королева почувствовала определенные признаки, доказывавшие, что небеса вняли ее мольбам. Она усмотрела в них благодетельное заступничество святого Иоанна перед господом богом.
Однако лекари и повивальные бабки, наблюдавшие Клеменцию, не могли еще вынести окончательного суждения и заявляли, что только через месяц смогут с уверенностью подтвердить предположение королевы.
Чем тягостнее тянулось время ожидания, тем больше король подпадал под влияние своей мистически настроенной супруги. Желая заслужить благословение небес, Сварливый жил и правил теперь так, словно твердо решил быть непременно сопричисленным к лику святых.
По-видимому, не следует побуждать людей преступать пределы их натуры; пусть уж лучше злой остается при своей злобе, нежели превращается в агнца. Король, и впрямь задумав искупить все свои прегрешения, первым делом выпустил из тюрьмы злоумышленников, что вызвало в Париже волну преступлений, и никто уже не смел выйти ночью на улицу. Грабежей, нападений, убийств совершалось теперь больше, чем за предыдущие сорок лет, и стража сбивалась с ног. Непотребных девок загнали в особый квартал, границы коего твердо определил еще Людовик Святой; тайная проституция процветала в тавернах и особенно в мыльнях, где самый добропорядочный мужчина подвергался плотскому соблазну, представавшему перед посетителем без всяких покровов.
У Карла Валуа голова шла кругом, но так как и он стал к вящей для себя выгоде поборником религии и древних обычаев, то не мог противиться принятию мер, подсказанных высоконравственными соображениями.
Ломбардцы, чувствуя, что на них косятся, с меньшей охотой брались за ключи от своих сундуков, когда речь шла о нуждах королевского двора. А тут еще бывшие легисты короля Филиппа Красивого воссоздали оппозиционную партию, группировавшуюся вокруг графа Пуатье, во главе с Раулем де Прелем, и коннетабль Гоше де Шатийон открыто принял их сторону.
Клеменция простерла свое великодушие до того, что обратилась к Людовику с просьбой взять у нее обратно подаренные земли, ранее принадлежавшие Мариньи, и восстановить в правах наследства родственников бывшего правителя королевства.
– Вот это, душенька моя, я сделать не в состоянии, такие вопросы нельзя пересматривать, король не может быть не прав. Однако обещаю вам, как только наша казна пополнится, установить моему крестнику Луи Мариньи достаточно щедрую пенсию, которая покроет все его потери.
В Артуа дела все еще не налаживались. Вопреки всем демаршам, договорам и предложениям графиня Маго оставалась непреклонной. Она жаловалась, что бароны собираются нахрапом захватить ее замок. Измена двух стражников, которые обязались открыть союзникам ворота, была вовремя обнаружена; и два скелета на устрашение прочим болтались в петле на зубчатой стене замка Геден. Тем не менее графиня, вынужденная подчиниться решению короля, не показывалась в Артуа после венсеннского арбитража, а вместе с ней и все семейство д'Ирсонов. Таким образом, великое смятение царило на землях, прилегавших к Артуа, каждый по собственному желанию мог объявить себя сторонником графини или Робера; любое слово увещевания отскакивало, как горох, от баронских кирас и производило столь же малое действие.
– Не нужно больше кровопролития, милый мой супруг, не нужно кровопролития, – советовала Людовику Клеменция. – Приведите их к благоразумию силой молитвы.
Это отнюдь не мешало литься крови на дорогах Северной Франции.
Запасы терпения, приобретенные Сварливым лишь недавно, стали истощаться. Возможно, ему и удалось бы уладить дело, но для этого требовались усилия, между тем уже примерно с Пасхи все внимание короля было поглощено бедой, постигшей самое столицу.
Лето 1315 года оказалось роковым для произрастания злаков, равно как и для военных подвигов. Ежели ливни и грязь помешали пожать плоды военной победы, те же ливни и грязь помешали крестьянам убрать урожай. Однако наученные горьки опытом прошлого года крестьяне, как бедны они ни были, не пожелали поделиться даже за деньги скудным запасом зерна с горожанами. Голод переместился из провинции в столицу. Никогда еще съестные припасы не достигали такой цены, и никогда еще люди не доходили до такого истощения.
– Боже мой, боже мой, пусть их немедленно накормят, – твердила Клеменция, видя, как бродят вокруг Венсенна орды изголодавшихся людей, выпрашивая кусок хлеба.
Голодных было столько, что приходилось не раз защищать замок от нападения толпы. Клеменция посоветовала духовенству устроить торжественную процессию на улицах Венсенна и предложила всему двору поститься после Пасхи столь же строго, как и во время Великого поста. Его высочество Валуа охотно подчинился воле королевы и велел распространить эту весть в народе, дабы люди знали, что сеньоры также делят с ними их беду. А сам вовсю торговал зерном из закромов своего графства.
Робер Артуа, отправляясь в Венсенн, всякий раз предварительно съедал обед, которого хватило бы на четверых, сготовленный верным его слугой Лорме; глотая кусок за куском, он твердил свою любимую поговорку: «Живем не тужим, сытенькими помрем». После чего, сидя за королевским столом, он без труда разыгрывал роль постника.
В разгар этой недоброй весны на парижском небе появилась комета и простояла над столицей трое суток. В годину бед людскому воображению нет удержу. Народу было угодно видеть в комете предзнаменование еще горших бедствий, как будто недостаточно было тех, что уже обрушились на Францию. Панический страх охватил тысячи людей, во всех концах страны вспыхивали смуты, неизвестно против кого и против чего направленные.
В разгар этой недоброй весны на парижском небе появилась комета и простояла над столицей трое суток. В годину бед людскому воображению нет удержу. Народу было угодно видеть в комете предзнаменование еще горших бедствий, как будто недостаточно было тех, что уже обрушились на Францию. Панический страх охватил тысячи людей, во всех концах страны вспыхивали смуты, неизвестно против кого и против чего направленные.
Канцлер посоветовал королю возвратиться в столицу хотя бы на несколько дней и показаться народу. Итак, в те самые дни, когда вокруг Венсенна зазеленели леса и Клеменция впервые не без приятности проводила здесь время, весь двор перебрался в огромный дворец Ситэ, показавшийся королеве враждебным и холодным.
Здесь-то и произошел совет лекарей и повивальных бабок, которые должны были подтвердить предположение королевы.
В то утро, когда собрался лекарский совет, король был встревожен сверх всякой меры и, желая обмануть нетерпение, решил сыграть в саду дворца несколько партий в мяч. Площадка для игры помещалась как раз напротив Еврейского острова. Но два года – достаточный срок, чтобы поблекли воспоминания; и Людовик, уверенный, что своим нравственным очищением искупил все, бегал за кожаным мячом без малейшего угрызения совести и как раз на том самом месте, где они с отцом два года с месяцем назад слушали проклятия, изрыгаемые устами, к которым уже подбирался огонь...
Король обливался потом и раскраснелся от гордости, ибо сеньоры дали ему возможность выиграть очко, как вдруг он заметил спешившего к нему Матье де Три, первого своего камергера. Людовик остановился и спросил:
– Ну что, в тягости королева или нет?
– Еще неизвестно, государь, еще только приступили к обсуждению, но вас спрашивает его высочество Пуатье, он просит немедленно пожаловать во дворец. Он заперся там с вашими родичами и мессиром Нуайе.
– Я приказал, чтобы меня не беспокоили, не время сейчас!
– Но вопрос важный, государь, и его высочество Пуатье говорит, что дело прямо вас касается. Не угодно ли вам лично присутствовать при их беседе? Это крайне необходимо.
Людовик с сожалением бросил взгляд на кожаный мяч, утер лицо, накинул на рубаху полукафтан и крикнул:
– Продолжайте, мессиры, без меня!
Потом направился ко дворцу и по дороге наказал своему камергеру:
– Как только что-нибудь станет известно, Матье, немедленно сообщите мне.
Глава V Кардинал насылает порчу на короля...
У человека, стоявшего в глубине залы, были черные, близко посаженные глазки, бритый, как у монаха, череп, все лицо его дергалось от нервического тика. Был он высок, но, так как правая нога у него была значительно короче левой, казался ниже ростом.
По обе стороны стояли не стражники, как при обычном посетителе, его стерегли два конюших графа Пуатье – Адам Эрон и Пьер де Гарансьер.
Людовик лишь мельком взглянул на незнакомца. Он кивнул головой, и кивок этот равно относился к его дяде Валуа, двум его братьям Пуатье и де ла Марш, кузену Клермонскому, а также к Милю де Нуайе, зятю коннетабля и советнику парламента. Все поименованные поднялись при появлении короля.
– О чем идет речь? – спросил Людовик, садясь посреди комнаты и жестом приказывая остальным занять места.
– Речь идет о ворожбе, дело серьезное, как нас уведомляют, – насмешливо ответил Карл Валуа.
– Разве нельзя было поручить это дело хранителю печати, а не беспокоить меня в такой день?
– Как раз об этом я и твердил вашему брату Филиппу, – отозвался Валуа.
Граф Пуатье спокойным движением сплел свои длинные пальцы и уперся в них подбородком.
– Брат мой, – начал он, – дело слишком серьезно, и не потому, что оно связано с ворожбой – это вещь обычная, – а потому, что ворожбой на сей раз занимаются в самом конклаве, и, таким образом, мы можем убедиться, какие чувства питают к нам кардиналы.
Еще год назад, услышав слово «конклав», Сварливый зашелся бы от гнева. Но после смерти Маргариты он полностью перестал интересоваться этим вопросом.
– Человека этого зовут Эврар, – продолжал граф Пуатье.
– Эврар... – машинально повторил король, желая показать, что слушает.
– Он причетчик в Бар-сюр-Об, а раньше принадлежал к ордену тамплиеров, где состоял в ранге рыцаря.
– Ах вот как! – воскликнул король.
– Две недели назад он предался в руки нашим людям в Лионе, а те переслали его сюда к нам.
– К вам переслали, Филипп, – уточнил Карл Валуа.
Граф Пуатье, казалось, пренебрег этим замечанием. А оно свидетельствовало о небольшой размолвке между власть имущими, и Валуа был явно обижен, что дело прошло мимо него.
– Эврар говорит, что хочет сделать кое-какие разоблачения, – продолжал Филипп Пуатье, – и мы обещали, если он чистосердечно признается во всем, не причинять ему зла, что и подтвердили здесь. По его признаниям...
Король не спускал глаз с двери, ожидая появления своего камергера. В эти минуты возможное отцовство, будущий наследник занимали все его мысли. У короля Людовика как правителя имелся весьма досадный недостаток – ум его бывал занят чем угодно, только не тем, что требовало августейшего решения в данную минуту. Он неспособен был управлять своим вниманием – порок, непростительный для носителя власти.
Воцарившееся в зале молчание вывело его из состояния мечтательности.
– Ну, брат мой... – произнес он.
– Я не хочу мешать ходу ваших мыслей. Я просто жду, когда вы кончите думать.
Сварливый слегка покраснел.
– Нет, нет, я слушаю внимательно, продолжайте, – сказал он.
– Если верить Эврару, – продолжал Филипп, – он явился в Валанс, где рассчитывал на покровительство одного кардинала, который повздорил со своим епископом... Кстати, надо бы выяснить поточнее это дело... – добавил он, обращаясь к Милю де Нуайе, который вел допрос.
Эврар расслышал эти слова, но даже бровью не повел.
– Таким образом, по его утверждению, Эврар случайно свел знакомство с кардиналом Франческо Гаэтани...
– С племянником папы Бонифация, – вставил Людовик, желая доказать, что он внимательно следит за докладом.
– Именно так... и он вошел в близкие сношения с этим кардиналом, приверженным алхимии, поскольку у него, по словам Эврара, имеется особая комната, вся заполненная тиглями, ретортами и где хранятся различные снадобья.
– Все кардиналы так или иначе причастны к алхимии, это уж их страсть, – заметил Карл Валуа, пожимая плечами. – Его преосвященство кардинал Дюэз, говорят, даже написал какой-то алхимический трактат...
– Совершенно справедливо, дядюшка, я читал его – не весь, конечно, и, признаюсь откровенно, мало что понял в этом трактате под названием «Искусство трансмутаций», хотя он пользуется известностью. Но нынешний случай слишком труден для алхимии, впрочем, вполне полезной и уважаемой науки... Куда ей! Кардиналу Гаэтани требовалось найти человека, который умеет вызывать дьявола и напускать порчу.
Карл де ла Марш в подражание дяде Валуа произнес насмешливым тоном:
– От этого кардинала так и несет жареным еретиком.
– Пусть тогда его и сожгут, – равнодушно сказал Сварливый, поглядывая на дверь.
– Вы хотите его сжечь, брат мой? Сжечь кардинала?
– Ах, он кардинал! Тогда нет, не стоит.
Филипп Пуатье устало вздохнул и заговорил, выделяя отдельные слова:
– Эврар сказал кардиналу, что он знает одного человека, который добывает золото для графа де Бар.
Услышав это имя, Валуа в возмущении вскочил с места:
– И впрямь, племянник, мы зря теряем время! Я достаточно близко знаю графа де Бар и уверен, что не станет он заниматься такой ерундой! Это прямой навет, ложное обвинение в сношении с дьяволом, таких оговоров бывает по двадцать в день, и незачем нам преклонять свой слух к разным басням.
Как ни старался Филипп хранить спокойствие, но тут он потерял терпение.
– Однако вы весьма охотно преклоняли слух к наветам и обвинениям в колдовстве, когда дело касалось Мариньи, – сухо возразил Филипп. – Соблаговолите же, по крайней мере, выслушать рассказ. Прежде всего речь идет не о вашем друге графе де Бар, как вы узнаете из дальнейшего. Эврар не отправился на поиски нужного человека, а привел к кардиналу Жана де Пре, бывшего тамплиера, который случайно тоже находился в Валансе... Так я говорю, Эврар?
Допрашиваемый молча склонил свой выбритый иссиня-черный череп.
– Не считаете ли вы, дядюшка, – сказал Пуатье, – что слишком много случайностей разом и слишком много тамплиеров в самом конклаве, и именно в окружении племянника папы Бонифация?
– Пожалуй, пожалуй, – пробормотал уже более миролюбиво Карл Валуа.
Повернувшись к Эврару, Филипп Пуатье в упор спросил:
– Знаком тебе мессир Жан де Лонгви?
Лицо Эврара исказилось обычной нервной гримасой, и его длинные пальцы с плоскими ногтями судорожно вцепились в веревку, перепоясавшую рясу. Но голос его прозвучал уверенно: