Дом и остров, или Инструмент языка (сборник) - Евгений Водолазкин 15 стр.


Массовый падеж обоев — и в этом Коля оказался прав — начинается именно с углов. Каким-то образом выясняется, что злейший враг сырых обоев — сквозняки, а у нас были открыты все окна. Мы не унываем и решаем выпить квасу. Увы. Концентрат кваса в воде не растворяется. Точнее, он растворяется, но не до конца. Получается безвкусная мутная жижа с осевшими на дне крупинками. В этот момент Коле приходит в голову замечательная мысль: есть концентрат сухим. Удивительным образом вкус, уходивший при разведении концентрата, в сухом виде присутствовал в полной мере. Его можно было есть и запивать водой. На Русановской набережной мы прожили примерно неделю и почти каждый вечер ели этот концентрат — брикет за брикетом.

Каждый вечер по телевизору шел футбол, а за окнами (мы уже не боялись их открывать) качались пирамидальные тополя. С Днепра доносились звуки моторных лодок. Темнота наступала поздно. Но даже когда становилось темно, какое-то время еще светился крутой правый берег, за который закатывалось солнце. Мне казалось, что с ночными бабочками в окна влетало чувство беспредельного счастья. Оно возникало от запаха реки, от осознания того, что впереди — целая жизнь, и, как думаю теперь, от отсутствия всякого представления о смерти.

Вильнюс, год 82-й или 83-й. Я, Коля и наш друг Володя Грубман. От самого Вильнюса память не удержала почти ничего, да и эти крохи, боюсь, отражают провинциальные немецкие городки, наслоившиеся впоследствии в моем сознании один на другой. Главной достопримечательностью города был, как представляется, пивзавод, с которым Володе каким-то образом удалось наладить связь. Мы пришли туда в выходной день перед самым нашим отъездом. Дальнейшее приняло характер сюрреалистический. Какой-то человек принес два ведра пива — темного и светлого. Мы чистили рыбу на газетную передовицу. Полуприсыпанное серебристой чешуей, читалось (правда чудеснее вымысла) ее заглавие: «И никаких себе поблажек». Поблажек, разумеется, не было, но допить пиво мы так и не смогли. Неизвестный так же безмолвно забрал ведра и вылил оставшееся пиво в туалет. Грозное зрелище сделало безмолвными и нас.

Выйдя с пивзавода, мы направились в аэропорт. Нашей проблемой было то, что на троих у нас почему-то оказалось только два билета. Мы попытались было купить третий, но нам сказали, что лишние билеты могут появиться только после окончания общей регистрации. Ожидать окончания регистрации мы направились в ресторан. Когда регистрация, по нашим представлениям, должна была окончиться, мы снова пришли к кассе и действительно купили недостающий билет. При посадке, однако, выяснилось, что купленный билет оказался одним из тех, которые были у нас. Мы купили его сами у себя: те два — такой уж это был день — оказались аннулированы, потому что мы не догадались пройти регистрацию.

Вспоминаю это время со слезами благодарности — за нашу радость, за смешные приключения, которые сейчас мне кажутся едва ли не вымыслом, но они — были, и существование их подтверждает, что Господь не создавал мир черно-белым. Не с этой ли радостной частью бытия прощался Коля, когда в поездке на Святую землю он — перед самой своей смертью — встретился и с Володей, давно живущим в Иерусалиме?

Я сказал, что Коле не было свойственно произносить сентенции, но одно его высказывание запомнил хорошо. Оно было о том, что в трудные минуты человек остается наедине с Богом. Не сомневаюсь, что подобные слова произносили и до Коли, но в моем сознании они закрепились с Колиной интонацией. Я вспоминал их в дни, когда в больнице (как я понимаю, не лучшей), оплетенный проводами и трубками, Коля ждал решения своей участи. Собственно, уровень больницы тогда уже и не имел значения — в сравнении с высотой Того, Кем принималось решение и с Кем Коля уже был наедине.

Мне кажется, для всякого религиозного человека очевидна неслучайность и значительность последних дней Коли. Перед самой смертью ему было дано увидеть важнейшее в человеческой истории место, и в этом мне видится особая Колина отмеченность. Но ему была явлена и другая милость: со Святой земли он успел вернуться на родную землю и умер именно там. Эти строки я пишу за несколько дней до Колиного Дня рождения. Первого после 17 ноября — Дня его рождения для вечности.

Инструмент языка

Недавно умер мой немецкий друг Ханс-Петер Рекер. Несмотря на нашу многолетнюю дружбу, фамилию Ханса-Петера я узнал только из сообщения о его смерти, присланного мне из Мюнхена. Для меня он всегда был Хансом-Петером, и другое обозначение этого человека выглядело бы странно. Принц Чарльз. Далида. Ханс-Петер. Есть случаи, когда выяснение фамилии неуместно.

Я познакомился с ним почти два десятилетия назад, когда впервые попал в Германию. Будучи прикомандирован к Мюнхенскому университету, я с семьей поселился в богословском коллегиуме (в конце концов, предмет моих занятий — древнерусская литература — в определенном смысле и является богословием). Показывая коллегиум, его руководитель вывел нас во двор. По двору ездил маленький кабриолет, в котором человек лет тридцати нажимал на педали. Точнее, крутил педали, потому что автомобиль приводился в движение цепной тягой.

— Это Ханс-Петер, — сказал руководитель.

Потом он показал нам территорию, на которой располагалось шесть домов. Три из них принадлежали коллегиуму, а три — лечебно-педагогическому центру Ордена августинцев. Ханс-Петер жил в лечебно-педагогическом центре.

Несколько раз в день обитателей этого центра провозили по общему двору (питание, процедуры, прогулки). На тех, кто попадал в коллегиум впервые, вид этих людей производил удручающее впечатление. Между тем с пациентами лечебно-педагоги ческого центра богословы не только общались, но и устраивали совместные праздники. Что же касается Ханса-Петера, то, в отличие от большинства пациентов центра, он обладал вполне нормальной, в хорошем смысле даже заурядной внешностью. У тех, кто интересуется футболом, есть счастливая возможность эту внешность представить: удивительным образом Ханс-Петер был похож на знаменитого вратаря Оливера Канна.

Как и Оливера, Ханса-Петера прославила не внешность. В том ограниченном кругу, где он был известен, из общего ряда пациентов центра и богословов коллегиума Ханса-Петера выделяли его тексты. Он произносил их легко и со вкусом. Я бы сказал — не задумываясь, если бы это определение не намекало на диагноз самого Ханса-Петера. Это были крылатые фразы, новостные штампы, высказывания его наставников из спецшколы, фрагменты каких-то ток-шоу и диалоги из телесериалов.

Познакомившись с нами, Ханс-Петер сказал:

— Знаете, за дружбой нужно ухаживать.

Подумав, он добавил:

— Сейчас я иду к одной женщине, чтобы, так сказать, реабилитироваться.

Высказывание Ханса-Петера о дружбе впоследствии стало ключевым для наших друзей и нас самих. В поисках аргументов для дружеской встречи (с возрастом они, увы, всё нужнее) вслед за Хансом-Петером мы говорим друг другу: “Freundschaft muss man pflegen”.

В коллегиуме, где мы замечательно прожили несколько лет, проводились встречи с известными учеными. Обращаясь к ним, Ханс-Петер вполне академично называл их коллегами. Возможно, он не был посвящен во все тонкости изысканной немецкой теологии, но участие его в обсуждении докладов было живейшим. Обычно он задавал вопросы. Чем более высокого уровня абстракции достигала мысль докладчика, тем более насущный и практический характер приобретали вопросы Ханса-Петера. В определенном смысле эти вопросы были полезны: они служили здоровым противовесом сказанному в докладе.

Однажды после филигранного анализа тонкостей Аугсбургской декларации католиков и лютеран Ханс-Петер спросил у докладчицы:

— Скажите, а почему Христа распяли, и главное — почему Он воскрес?

Докладчица скрутила свои бумаги в трубочку и после небольшой паузы сказала:

— Собственно, это — основной вопрос.

По существу она на всякий случай решила не отвечать.

После другого не менее блестящего доклада Ханс— Петер первым поднял руку. Оглядев богословское сообщество, он спросил:

— Моя мама умерла два года назад. Где она сейчас?

Звездный час Ханса-Петера пришел во время выступления одного лютеранского епископа. Епископ говорил скучновато и длинно. Главное — длинно. Время от времени, правда, он переходил на завершающие интонации. Замолкал… Вдыхал. И — с новыми силами продолжал свое выступление. Прервать его никто не осмеливался, потому что любое сообщество — даже богословское — имеет свою иерархию. Спасение пришло в лице Ханса-Петера. Он вошел в зал и остановился посреди рядов. Смотрел на епископа немигающим взглядом того, чья точка зрения отличается от общепринятой. Этот взгляд был настолько не похож на остальные, что епископ запнулся.

— Вы хотели что-то спросить? — поинтересовался он у Ханса-Петера.

Ханс-Петер пожал плечами.

— Нет. Я просто хотел узнать, что здесь творится.

Под пристальным взглядом вошедшего епископ чувствовал себя менее уверенно. Произнеся еще несколько фраз, он в очередной раз выдохнул. Случая Ханс-Петер не упустил. Он протянул руку в сторону епископа и сказал:

Amen.

Зал затрясся от беззвучного хохота. Выступление епископа уже не возобновилось. Кажется, именно после этого случая Ханс-Петер был временно отлучен от научных заседаний.

Между тем к епископам Ханс-Петер относился совсем неплохо. Нужно сказать, что и епископы в большинстве своем отвечали ему тем же. Когда после выступления мюнхенского профессора Венца Ханс-Петер спросил, не может ли он встретиться с лютеранским епископом Мюнхена, такая встреча была для него организована. Результатом аудиенции Ханс-Петер остался в целом доволен. После нее на повестку дня вышли встречи с Иоанном Павлом II и Бил лом Клинтоном. О чем Ханс-Петер хотел говорить с Папой, я не знаю, Клинтона же, по его словам, он хотел попросить прекратить бомбардировки Сербии. Репортажи о бомбометании его как телезрителя сильно беспокоили. По не зависящим от Ханса-Петера причинам ни одна из встреч не состоялась, и бомбардировки продолжились.

Зная широту кругозора Ханса-Петера, я спросил его однажды, что он знает о России. Он ответил, что, по его сведениям, это страна, в которой постоянно что-то случается. Помимо этого скорбного знания Ханс-Петер располагал информацией, что русские — большие сладкоежки. В этом мнении он укрепился благодаря нам. Приходя к нам в гости, он пил чай с тортом или пирожными. Мы не то чтобы постоянно ели сладкое, но к приходу Ханса-Петера у нас и в самом деле кое-что в этом роде почти всегда находилось.

Говорю «почти», потому что помню одно исключение, когда появление Ханса-Петера (я был дома один) застало меня врасплох. Я сказал ему, что сладкого у нас сегодня нет, но есть молоко и булка, которые я ему с удовольствием предложу. Поковыряв в носу, Ханс-Петер задумчиво произнес:

— Это я категорически отвергаю.

Он наморщил лоб и дальше говорил как бы сам с собой:

— Кто же мне обещал дать сегодня торт? Кажется, маленькая Даниэла.

Я пожелал ему удачи у маленькой Даниэлы, признавшись, что не представляю, о ком идет речь.

— Я тоже не представляю, — вздохнул Ханс-Петер.

Приходя к нам, Ханс-Петер рассказывал о событиях своей непростой жизни. Его очень раздражали соседи его отца («мелкотравчатые людишки») в деревне под Мюнхеном. Когда он приезжал домой на побывку, они, по его словам, его не замечали.

— Что я должен сделать, чтобы они меня заметили, — возмущался Ханс-Петер, — бросить бомбу?

Всякий раз нам удавалось его от этого отговорить.

В иных случаях соседи (возможно, те же самые), наоборот, не давали Хансу-Петеру покоя, спрашивая его советов по самым разным вопросам. У них ломалась газонокосилка, и они якобы вытаскивали Ханса-Петера из постели, чтобы узнать, как им быть.

— Проверьте электрику! — сердито кричал им (нам) Ханс-Петер.

Они проверяли электрику, и косилка, разумеется, тут же начинала действовать — исходя из хронологии рассказа, уже ночью. Такая востребованность была непростым испытанием, но, судя по мелькавшей в конце рассказов улыбке, были в ней и приятные стороны.

Между тем Ханс-Петер действительно работал. В терапевтических целях его (как и нескольких других ходячих пациентов центра) возили на пару часов в день на автобусный завод, где он, если не ошибаюсь, убирал стружки. Когда однажды в моем присутствии у него брали интервью, он скромно сказал, что делает автобусы. На вопрос: «Вы много работаете?» — Ханс-Петер чеканно ответил:

— День и ночь.

Чтобы излишне не сгущать краски, он кратко сообщил и о том, что по выходным его с товарищами по лечебно-педагогическому центру вывозят за город. Принимавшая участие в интервью директриса центра хотела было развить тему прогулок, но Ханс— Петер мягко ее остановил:

— Наличие отдыха я уже подчеркнул.

Он не был человеком, делающим из отдыха культ.

В последние годы Ханс-Петер стал мрачнеть. Во время одного из совместных праздников богословов и пациентов центра он сидел один и выглядел совсем уж подавленно. Подойдя к нему, я спросил, не принести ли ему сока.

— Наконец-то что-то позитивное, — ответил, кивнув, Ханс-Петер.

Последняя наша встреча произошла позапрошлым летом в Мюнхене. Рассказав о своей занятости, Ханс-Петер неожиданно сказал:

— Мне нужен покой.

Я из вежливости согласился. Он повторил свою фразу еще раз, и меня это удивило.

Когда я ему сообщил, что уезжаю, Ханс-Петер сказал:

— Очень-очень жаль, но ничего страшного.

Прощаясь, он прибавил, что только со мной способен вести осмысленную беседу. Я расценил это как комплимент. Как сказал бы вслед за постструктуралистами Бродский, оба мы были инструментами языка: я — русского, он — немецкого. Прорехи в опыте и сознании мы латали за счет речевого материала — каждый по-своему.

Мы и наши слова

Перечитывая Унбегауна

В одном из писем осени 1935 года Марина Цветаева писала: «Итог лета: ряд приятных знакомств (приятельств) и одна дружба — с молодым русским немцем — в типе Даля, большим и скромным филологом, — о нем был отзыв в последней книге Совр<еменных> записок: специалист по русскому языку XVI в. с странной фамилией (Унгеб) вот и ошиблась — Унбегаун». В чем Марина Ивановна точно не ошиблась — в сравнении немца Бориса Унбегауна с немцем (полудатчанином-полунемцем, если быть точным) Владимиром Далем. Обозначая удивительный немецкий триумвират нашей филологии, я бы добавил сюда еще одного ученого — Макса Фасмера, составителя самого авторитетного этимологического словаря русского языка. Три этих человека — каждый по-своему — коснулись важнейших струн нашей культуры и сделали их слышимыми.

Хотя, в отличие от трудов Даля и Фасмера, главная книга Унбегауна «Русские фамилии» не словарь, многими чертами словаря она, несомненно, обладает. Прежде всего — сотнями тщательно подобранных примеров. Но объединяет тройку великих не только вкус (очень, замечу, немецкий) к систематизации. Общим для них является дар одухотворять знание, превращать скучную, казалось бы, материю в настоящую поэзию.

Борис Генрихович Унбегаун, западным коллегам знакомый скорее как Boris Ottokar Unbegaun, родился в 1898 году в Москве. Начало пути было для филолога, вообще говоря, нетрадиционным: Константиновское артиллерийское училище в Петербурге. Участвовал в Первой мировой войне, затем сражался в Белой армии. Эмиграция. Учился в Люблянском университете и в Сорбонне. Среди его учителей — такие известные филологи, как А.Вайан и А.Мазон. Во время Второй мировой войны Унбегаун оказался в Бухенвальде. Выйдя на свободу, написал работу о славянском жаргоне в немецких концлагерях, что на удивленье напоминает судьбу Д.С.Лихачева, после советского концлагеря написавшего статью об особенностях воровской речи (все-таки устройство головы исследователя — особое, она не прекращает работу ни при каких условиях). После войны преподавал в Страсбурге, Брюсселе, Оксфорде. Последние восемь лет — до смерти в 1973 году — в Нью-Йоркском университете. В сфере интересов Унбегауна — морфология русского языка, история сербского языка, топонимика и много чего другого, но славу ему принесло прежде всего фундаментальное исследование русских личных имен.

Капитальный труд Унбегауна, вышедший за год до его смерти, представил новый вид истории России — историю, отраженную в фамилиях. Если такое утверждение кому-то кажется преувеличением, возьмем лишь один частный аспект — суффиксы русских фамилий. Как известно, по происхождению своему наши фамилии в большинстве своем являются краткими прилагательными и формируются посредством суффиксов — ов (-ев) или — ин. Почему при этом у нас менее распространены (в отличие, допустим, от Польши) фамилии с суффиксом — ский (-цкий, — ской, — цкой) — ведь суффикс этот вроде бы и для русского языка не чужой?

Вот здесь и начинается история. Всё дело в том, что на раннем этапе формирования фамилий (XV–XVI вв.) на Руси было мало вотчинных (то есть наследственных) владений, и поместья могли менять своих владельцев. Суффикс — ский связывал семью с определенным местом, и малочисленность подобных фамилий как раз и показывает отсутствие в земельном вопросе постоянства. От Московской Руси осталось очень немного таких фамилий, и относятся они в основном к княжеским родам: Волконский (река Волконь), Вяземский (город Вязьма), Пожарский (деревня Пожарка), Трубецкой (город Трубеч).

В той же Польше землевладение было наследственным, и фамилия на — ский стала не просто распространенным типом — она стала продуктивной моделью, по которой формировались фамилии самых широких масс, к наследственному землевладению не имевших уже, понятно, никакого отношения. Именно с этой моделью связано большинство наших нынешних фамилий на — ский, возникших в польско-украинско-белорусском языковом ареале и пришедших к нам в более поздний период.

Назад Дальше