Но где-то в глубине меня - маленький несогласный комочек. Он еле слышно, придушенно и все же упрямо басит: "Врешь, врешь. Зачем ты врешь?" С недавних пор этот комок стал расти.
Жалко, что он стал расти слишком поздно. Теперь ведь уже ничего не изменить, не исправить... Вот опять ною, опять обмазываю себя и окружающее одноцветно-серым...
Долго я успокаивал себя тем, что мое призвание, единственное настоящее дело - писать, а остальное малосущественно, остальное - для обычных, для обывателей, призвание которых - сидеть по восемь часов на нудной работе, создавать уют в жилищах, тратить зарплату на тряпочки и вкусности. А теперь такой же жизни захотелось и мне. Теперь, когда все бытовые дела у меня сводятся к забиванию время от времени холодильника каким-нибудь пропитанием и уборке комнаты, очень захотелось стать обывателем...
Как-то этой весной мы сидели с Таней в маленьком парке недалеко от общежития. Тане тогда еще было семнадцать, хотя она уже заканчивала второй курс Литинститута; наши отношения продолжались больше года. Мы привыкли друг к другу, но и, кажется, начинали тяготиться друг другом... Мы сидели на скамейке, пили пивко и ждали, когда стрелки часов доползут до семи вечера и в общагу начнут запускать гостей.
Я, как обычно, расслабленно мечтал, что вот соберусь с силами и сниму однокомнатку, что она переберется ко мне и мы будем жить семьей. Таня слушала, соскребая с бутылки цветастую этикетку.
- Да не снимешь ты ничего, - вдруг перебила усмешкой.
- Почему?
- Потому что ты, Сенчин, чмо. К сожалению.
У нее и раньше в ответ на мои мечтания проскакивали иронические реплики, которые я старался не слышать, но тогда, в начале хорошего апрельского вечера, в парке, где со всех сторон слышались восторженные крики и визги бесящейся ребятни, в тот момент, когда у меня было столько денег, что впору декларацию о доходах подавать, эта фраза задела. Особенно короткое, ненавистное еще с детства слово "чмо"... Я даже и не сразу нашелся, как отреагировать; потом кашлянул, обхватил левой рукой ее шею, притянул к себе, сжал. Сказал, сделав голос шутливо-угрожающим:
- Слушай, Тать, за "чмо" и схлопотать можно!
- Отпусти! - Ее голос был слишком серьезным, и я отпустил.
Она поболтала бутылкой, глянула куда-то вперед.
- Понимаешь, "чмо" - это не оскорбление, это просто такой тип людей. По-моему. Ты вот к нему стопроцентно относишься.
- Чем же я к нему отношусь?
- Ну... - Таня перевела взгляд на меня, расстроенный, досадливый, сочувствующий взгляд. - Посмотри со стороны, как ты живешь. Как ты одет вообще, прическа какая. И ты же, в плане жизни, ни на что не способен.
Теперь я усмехнулся, даже громко хмыкнул, как бы защищаясь:
- Я - пишу.
- А-ай, пишешь. Фигню ты пишешь, Сенчин. Нет, - поправилась, - может, и есть у тебя талант, но у тебя же все одинаково. Все - дерьмо. Бухают, блюют, никто ничем не занимается, а если вдруг и работают, то обязательно работа хуже тюрьмы...
- А у тебя что, - перебил я, вспоминая ее рассказики, - не то же самое, что ли?
- В этом-то вся и фигня. - Допила, бутылку поставила под скамейку. Надо другое искать.
- Ищи. Флаг тебе в руки.
- Я пробую.
- Давай, давай. Выдумай чего-нибудь, со счастливым концом... Сколько там натикало?
Она отогнула рукав свитера:
- Без двадцати.
Если даже пойти самым медленным шагом, будем возле общаги через десять минут. Значит, десять минут еще надо мучиться здесь. Я через силу влил в себя остатки выдохшегося, теплого "Клинского".
- Ладно, Сенчин, ты не обижайся. Каждый живет так, как может. Живи так.
Но от этого успокоения я вскипел еще больше:
- А как, блин, я не так живу-то?! - Мне искренне захотелось хлопнуть ее по розовой, пока что гладко-пухловатой щеке. - Да, я не как большинство, чтоб сделаться счастливым от машины, работенки какой-нибудь денежной, нового телика. А тебе этого надо? Зачем тогда в Лит поступать? Чтоб научиться их прославлять?..
- И машина с телевизором необходимы. - Ее голос был каменно-уверенным. - Ну вот даже мелочь - почему ты часы не купишь? Так постоянно всех спрашивать, сколько время... Не стыдно?
- У меня есть часы. - Я злился и поэтому оправдывался, как ребенок. - В сумке лежат. Браслет сломан.
- Сделай другой.
- Слушай, Тать, чего ты наезжаешь? Чего ты во мне роешься? Я тебе линзы купил - вот и радуйся. Почти две тыщи выложил.
- Большое спасибо... - Она отвернулась.
Я вытряхнул из пачки сигарету, закурил, быстро высосал до половины; обнял Таню, поднял со скамейки.
- Ладно, пошли. - И пообещал: - Буду исправляться. Квартиру, честно, сниму, сдам на права, куплю машинёшку, для начала какую-нибудь попроще. Будем, - но серьезность быстро сменилась невеселой шутливостью, - будем с тобой в пробках торчать, "Авторадио" слушать. Я материться буду и на свои золотые то и дело смотреть, а ты мне, визжа, будешь рассказывать, как на метро без проблем везде успевала. Да?..
На вахте она отдала охраннику свой студенческий, мы поднялись в мою комнату, я закрыл замок на два оборота. Разделись и часа полтора кувыркались на односпальной кровати. Потом оделись, попили кофе, я проводил ее до троллейбуса. И она поехала в свои Химки. А я вернулся, сел за стол и, помню, хорошо поработал над очередной большой повестью...
Мы расстались с Татьяной в самом конце мая. Торчали, помню, компанией в летнем кафе, я не слабо тогда выпил водки. Таня весь вечер как-то особенно ко мне липла; она даже юбку надела, хотя обычно ходила в джинсах. Не знаю, что меня дернуло, но после каких-то ее слов (кажется, ласковых) я взял и послал ее подальше. Она поднялась и ушла. И остальная компания как-то быстро исчезла. Я сидел за пластиковым столиком, пил "Гжелку" и запивал яблочным соком. И запомнилось сладостное ощущение, что я одиночка, я сильный, несгибаемый одиночка, который все сможет и которому никто не нужен... Кафе закрылось, меня выгнали из-под разноцветного тента. Спустился в метро и заснул. На конечных станциях меня будили, я пересаживался в другой поезд и, снова заснув, доезжал до другой конечной. Потом и метро закрылось, мужчина в оранжевом жилете вывел меня на улицу... До половины шестого, уже протрезвевший, я шлялся вокруг станции "Алтуфьево". Можно было поймать тачку, но общага все равно закрыта наглухо с часу ночи до шести утра.
Я частенько попадал в подобные ситуации. Почему-то пьяным я никак не мог добраться до дому и ночевал то возле станций, то в подъезде (если вдруг дверь оказывалась без кодового замка), то торчал в ночном магазинчике, раздражая продавцов и охранников... Может, нечто свыше заставило оскорбить ее и тем избавиться от той привязанности, что вскоре наверняка превратится в тяжелую, крепкую цепь и прикует к обывательской ежедневности... Надо, надо быть одиноким и сильным, идти тем путем, какой выбрал и какой, скорее всего, предназначен мне какими-то силами. Может, светлыми, может, темными, теперь это уже не имеет большого значения. Ясно одно - нельзя размениваться на мелочи. Машина, хм, права, прическа за триста рублей, на которую потрачено полдня в салоне... Пусть они там от этого тащатся...
В те дни я как раз закончил большую повесть. Ее приняли к публикации в одном из ведущих литературных журналов. Примерно тогда же помирился с Лизой, с бывшей женой, и вернулся к ней. Тане я не звонил все лето. И в сентябре, когда мы стали встречаться по вторникам, в дни творческих семинаров, лишь кивал ей слегка, из вежливости... А в конце октября я снова перебежал в общежитие. Тогда, оказавшись один по-настоящему, я вроде как все и понял про себя, про свою жизнь, место свое в этом мире. Я стал зло завидовать людям в машинах и простым пешеходам, подолгу, как брошенная собачонка, бродил по лабиринтам спальных районов, представлял теплую, обставленную, как мне хочется, квартиру с телевизором, ванной, микроволновкой, каким-нибудь феном; я прихожу чуть утомленный с работы, с достаточно денежной, стабильной работы, и меня встречает в прихожей жена... И вот когда я захотел этого, точнее, когда мне стало это необходимо, я оказался один. Без друзей (те двое, что у меня появились в Москве - Кирилл и Вася, - напряженно работали, один женился, а другой собирался), без сил, чтобы действовать, а главное, без женщины, ради которой я, наверное, смог бы начать шевелиться.
Попытки сойтись с кем-нибудь оканчивались быстро ничем. Я вообще никогда первым удачно не мог познакомиться. Все девушки и женщины, с какими у меня что-то получалось, хотя бы один раз сами давали понять, что хотят быть со мной. Правда, не много встречалось таких...
И в один из вторников я увидел Таню во дворе Литинститута. Стояла, растирая носком кроссовки кленовый лист. Рядом с ней никого. Заметила меня, слегка так улыбнулась, качнула головой в знак приветствия; у меня, как у мальчика, задрожали колени, на спине засуетились мурашки. Я подошел:
- Привет!
Она ответила, как раньше, когда мы с ней были вместе:
И в один из вторников я увидел Таню во дворе Литинститута. Стояла, растирая носком кроссовки кленовый лист. Рядом с ней никого. Заметила меня, слегка так улыбнулась, качнула головой в знак приветствия; у меня, как у мальчика, задрожали колени, на спине засуетились мурашки. Я подошел:
- Привет!
Она ответила, как раньше, когда мы с ней были вместе:
- Приветик!
- Ну, как жизнь? - задал я свой обычный идиотский вопрос и получил такой же ответ:
- Да ничего... А у тебя?
- Так, хреновато.
- У-у... - Она кивнула понимающе, но и слегка насмешливо. - Как всегда, значит.
- Да нет, бывали просветы. А теперь что-то совсем...
Достал сигарету, щелкнул зажигалкой "Cricket".
- А ты что, не куришь?
- Давно уже нет. И не пью.
- Молоде-ец. - Я поозирался, глянул на серое ноябрьское небо, придумал еще вопрос: - Пишешь что-нибудь?
- Повесть вот написала.
- Да? И о чем?
- Так... - Видно было, что разговаривать ей со мной не особенно хочется. - На православную тему.
- Интересно, слушай. - Я сделал вид, что мне действительно интересно. Дай почитать. Обсудим.
- Не знаю... Потом.
Мы беседовали с паузами, выдавливая эти короткие фразы, глядя по сторонам.
Из-за угла желтого здания института как обычно стремительно, чуть не подпрыгивая, появилась Шевчена. Хотела вроде подойти, но передумала. Ограничилась выкриком:
- Салют, голубки!
Я тщательно сбил пепел с уголька сигареты. Спросил:
- Как, друг-то есть?
- Да так...
- Уху... Слушай, может, возобновим отношения?
Сказал это быстро, не раздумывая, не готовясь. Хотя, точнее, готовился к такому предложению с той минуты, когда увидел ее во дворике, в одиночестве.
- Даже так? - повернула ко мне лицо, узкое лицо с большими темными глазами, с пухлой нижней губой, гладкой, чуть смуглой кожей.
- А что... - Я глубоко затянулся и бросил окурок. - Года полтора ведь общались же. Кое-что и хорошее было...
Она чуть заметно усмехнулась. Я ждал... Она как-то медленно и цепко проползла взглядом по мне и снова уставилась в сторону.
- Понимаешь, я вообще готовлюсь от мужчин отказаться.
- С чего это?
- Да так... духовные причины.
Теперь я усмехнулся. Разговаривать расхотелось. В голове пыхнули слова: "Уламывать... домогаться..."
- Что ж, - сказал напоследок, - удачи!
- Спасибо.
Я работаю (если это можно назвать таким сильным словом) в двух местах. В понедельник, среду, четверг и пятницу просиживаю по три-четыре часа в издательстве, а по вторникам - совместно с Александром Евсеевичем - веду творческий семинар.
Александр Евсеевич - известный советский писатель; кажется, четвертый десяток лет он работает в Литинституте. Пожилой, полный, соединением добродушия и солидности, фактурой напоминает головбу из фильма "Вечера на хуторе близ Диканьки". В нем угадывается тот тип писателей, что попробовали известность еще до шестидесятых, "оттепельных", годов, занимали ответственные посты, но остались полубогемными. Не андеграундный сорт, но и не литчиновничий. Та прослойка, что была между ними.
Пять лет он тащил меня к окончанию института сквозь мою неуспеваемость, запои, провинциальные комплексы, туповатую замкнутость, когда я не мог связать двух слов, а связать их в пристрастной беседе с ректором было необходимо. Объяснить, почему не ходил на лекции, почему не сдал сессию...
На пятом курсе Александр Евсеевич взял меня редактором в свое издательство, а после получения диплома, на следующий учебный год, предложил вместе вести семинар. Я, конечно, с благодарностью согласился, хотя, честно сказать, преподаватель из меня никакой. За полтора года я успел в этом убедиться.
Вот мы входим в аудиторию. Студенты поднимаются со своих мест.
- Здравствуйте, здравствуйте! - громко и тепло, будто детей родных, приветствует их Александр Евсеевич. - Сколько вас много сегодня! Садитесь, пожалуйста. - И голос его улыбается. - Так, Света, я твой рассказ прочитал. После семинара подойди, поговорим... Сережа, ты тоже задержись...
В это время, уткнувшись в сумку, я вытаскиваю тетрадь со своей речью, рукопись, которую предстоит обсудить, ручку. Выключаю сотовый телефон.
Семинар большой - человек под тридцать. Костяк - очники-третьекурсники плюс несколько заочников-москвичей с четвертого курса и вдобавок еще отдельные очники и заочники - одни после академического отпуска, вторые подобраны Александром Евсеевичем из отбракованных другими мастерами; время от времени он заходит в приемную комиссию, просматривает рукописи, которыми не заинтересовались, и находит потенциально одаренных. И часто не ошибается...
Для разминки он сообщает какие-нибудь литературные новости, если у кого-то за прошедшую неделю случилась публикация, поздравляет. Я помалкиваю, сидя от него по правую руку, подперев кулаком голову. На студентов стараюсь не смотреть - мне неловко, и мысль только о том, как бы поживей, повнятней прочитать речь-разбор.
Потом начинается обсуждение. Одни горячатся, другие, кажется, выступают через силу, некоторые вовсе отказываются. Александр Евсеевич иногда останавливает говорящих, просит уточнить свое мнение, немного спорит, осаждает особо нервничающих. Я слушаю, то и дело отвлекаясь на посторонние мысли, на свою записанную в тетради речь.
Я знаю, что меня называют подмастерьем. Сначала злился и даже поругался из-за этого с Таней и Шевченой (как-то они стали меня на пару подкалывать). Только чтбо злиться, ведь прозвище-то - в самую точку. Подмастерье и есть.
Несколько раз у меня возникало желание бросить это дело, бросить быть клоуном с убитой рожей. Но куда я пойду вместо этого? Преподавательство дает пусть не зарплату, так хоть комнату в общежитии; за нее я плачу тысячу рублей как сотрудник, а оклад у меня в районе шестисот. Каждое четвертое число прибавляю к зарплате недостающую сумму и получаю квитанцию разрешение на дальнейшее проживание.
И вот сижу за столом, пялюсь куда-нибудь перед собой, чуть выше голов студентов и, потея, жду, когда Александр Евсеевич произнесет: "Так, все высказались? Иван, ты ничего не хочешь добавить? Нет? Ладно... Пожалуйста, Роман Валерьевич".
Тогда я киваю, вздыхаю, выдерживаю десятисекундную паузу, а потом, косясь в тетрадь, но и стараясь показать, что говорю экспромтом, начинаю:
- В целом рассказ, конечно, интересный. Автор здесь хоть и продолжает ранее найденную тему, но явно видно углубление этой темы...
Порцийка похвал, цитирование двух-трех удачных кусочков, затем доза замечаний, примеры стилистических ляпов, сюжетных нестыковок, языковых нелепостей. Все это перемешано раздумчивым мычанием и словами-паразитами; и минут через семь после начала я еще раз вздыхаю и поворачиваюсь к мастеру:
- У меня все на этом.
Потом говорит он...
Почти после каждого семинара Сергей, заочник с четвертого курса, автор тех вещей о горожанине, убежавшем в тайгу, вернувшемся и мечтающем опять туда убежать, признается мне:
- Ух, ну и дал Евсеич! Аж руки зачесались, так писать хочется!
- Н-да, - киваю уныло и завистливо.
Я понимаю, что в какой-то (и в немалой) степени он взял меня вторым руководителем, чтоб подготовить замену себе. А я что-то не подготавливаюсь. Шесть с половиной лет слушаю, питаюсь его энергией, его пылкими речами, разборами и советами, а толку вроде как не особенно. Научился только распознавать, по душе ему рукопись или нет, и строить свое выступление не совсем вразрез с его оценками...
Давно, на первом курсе, после каждого семинара мы с моим соседом по общажной комнате Кириллом покупали в ближайшем ларьке водку и "Колокольчик", садились на скамейку на Пушкинской площади, пили, обсасывали прошедшее обсуждение, мечтали о будущей нашей московской жизни, а затем, полупьяные, бродили по городу или шли в театр бесплатно (тогда у ректорской секретарши можно было получить бумажку, по которой студента творческого вуза пускали на спектакли)... Позже после семинаров я разносил по журналам свои рассказики или спешил к жене Лизе и письменному столу, даже перебегал из вагона в вагон на метрополитеновских станциях, чтоб скорее доехать... Когда я дружил с Таней, мы гуляли, попивая пивко, сидели на скамейке где-нибудь у Патриарших прудов или на Тверском бульваре, целовались, любовались друг другом... Теперь я стою во дворике института и чего-то жду. Студенты проходят мимо, иногда кто-то из них явно иронически бросит:
- До встречи, Роман Валерьевич!
- Пока, - отзываюсь почти с ненавистью, - пока.
Вот ушли все. Вот уже и Александр Евсеевич появляется на крыльце. Подходит, устало и уютно сопя.
- Ну как, по-твоему, семинар прошел?
- По-моему - хорошо, - стараюсь ответить бодро.
- По-моему - тоже. Ну, пока!
- До свидания...
Оглядываюсь туда-сюда. Никого знакомых. Да и к знакомым просто так не подойдешь. Подойдешь, а что сказать?.. Передо мной желтостенное здание здание, которое прославило и ославило в своих вещах бессчетное количество литераторов всех профилей; здание, где я проучился пять лет и вот уже почти полтора проработал, но сейчас оно мне чужое и чуть ли не враждебное. Сейчас я уверен: это капкан, который однажды защелкнул меня двумя крепкими челюстями, некоторое время я не обращал внимания, был занят поеданием вкусной приманки, а теперь захотел выбраться, но - не могу. Теперь лишь слабо трепыхаюсь меж этими челюстями полудохлый, обессиленный, искалеченный. А ведь мог бы где-нибудь там, откуда когда-то сюда прикатил, жить по-нормальному, работать на нормальной работе, а вечером, напевая "Я люблю тебя, жизнь", приходить приятно усталым к простой, без особых запросов жене, печатать время от времени, для души, рассказики в районной ежедневке...