Андрей Богословский Верочка
Маленькая повесть
— 1-
Все мы, пришедшие в школу после каникул и уже третий год встречающие друг друга вновь, мгновенно распались на группки и завели обычные беседы о рыбалках, пионерских лагерях — одним словом, обо всем том, о чем говорят девятилетние создания после трехмесячной разлуки. Она одна не участвовала во всеобщем оживлении. Новенькая. В первое время мы ее вроде бы даже и не заметили — так тихо и смиренно она стояла у стены, хотя внешность ее была примечательной: невысокая девочка, болезненно-рыхло-толстая, бледная-бледная, так что все жилки голубели под кожей. Лицо у нее было некрасивым, одутловатым и с какими-то очень неприятными бородавками на щеках. Но самыми странными, необычными были у нее глаза: совершенно белые. Я более никогда не видел таких глаз, да думаю, что и вообще таких больше в природе не встречалось. Стояла она тихонько, дышала часто и коротко и как-то очень смешно сложила на груди толстые коротенькие ручки, соединив ладони, будто молилась. Вся фигура ее казалась расплывчатой, неопределенной, беззащитной, и в этой беззащитности — страшно уязвимой для наших по-детски злых наскоков. Были мы еще в том возрасте, когда категории добра и зла только смутно начинают маячить перед человеческим разумом и человек еще может быть одновременно и безгранично добр и зол до жестокости, не совсем осознавая обе крайности.
Заметив новенькую, мы окружили ее. По какому-то невероятному закону вселенной новенькие всегда таят в себе прелесть, жажду познакомиться с ними, общаться, но одновременно с тем одинокостью своей и чуждостью пока для всех предоставляют возможность самоутвердиться на них, почувствовать себя сильным и безжалостным. Видно, этот инстинкт, эта боязнь чужака сидит в нас еще со времен первобытного, животного стада.
— Ты кто? — надменно спросила ее наша классная красавица Ира Мещерская, недобро оглядывая новенькую из-под чудных сомкнутых бровей.
— Я девочка, — тихо-тихо ответила та каким-то замогильным голосом, испуганно тараща на нас свои белые глаза.
— Видим, что не мальчик, — усмехнулась Ира. — Как тебя зовут?
— Верочка, — еще тише, совсем еле слышно проговорила новенькая' Мальчишки да даже и девочки засмеялись. Я сам помню, что мне было
страшно смешно: Верочка! Учимся в третьем классе, вес повырастали, а она — Верочка. Ха-ха! Девочка Верочка!
— Меня, например, зовут Ирина Александровна, — веско и презрительно кинула Ира. — А ты?
— А меня Сергей Сергеевич! — захохотал наш румяный и хулиганистый Губенко и показал ей язык. — Верочка!
— Она в бога верит! — воскликнул маленький загорелый Краснощекое в очках. — Гляньте, как она руки сложила. Она молится!
— Ты веришь в бога? — изумилась отличница Бескудина. — Да как ты… как ты можешь? Ты пионерка? Или ты октябрятка? Кто ты такая? — Голос ее звенел металлом. — Кто ты такая?..
У новенькой девочки задергались губы, мелко-мелко затряслись бледные щеки, а руки она быстро опустила и странно растопырила и тут сразу стала похожа на тучную лягушку.
— А что это у тебя такое? — совсем брезгливо спросила Ира Мещерская и с гримасой на лице ткнула пальчиком куда-то новенькой в щеку. — Что это такое, эти, такие… — Ира морщила носик.
— А это бородавки! — рявкнул веселый Губенко. — У нее вся рожа в бородавках! Бородавка! Бородавка!
Толстая девочка начала тихо плакать, и это сейчас же раздразнило нас всех. Все мы стали прыгать вокруг нее, кривляться, корчить рожи и вопить: «Бородавка! Бородавка!» Так потом это прозвище и приклеилось к ней — Бородавка. Да еще и Жабой ее называли иногда. А тогда она все стояла и тихо плакала. А потом вдруг белые глаза ее закатились, она дернулась несколько раз и мягко, боком упала на пол. Смех наш и возбужденные движения разом прекратились. Мы сгрудились вокруг новенькой и смотрели на нее жадно и без всякого сострадания.
Появилась наша учительница Мария, Васильевна, накричала на нас, отвела очнувшуюся новенькую в медпункт. Потом нам объяснила, что девочку зовут Вера, фамилия у нее Батистова, что она очень болела и пропустила два года школы, но занималась дома и теперь вот пришла в наш класс.
— Законов она наших школьных не знает, — говорила нам Мария Васильевна. — Она даже не была в октябрятах. Все, что вы узнали за два года занятий в школе, она учила сама, дома. Помните это и старайтесь ей во всем помогать, помогите ей освоиться, подружиться с вами. А еще помните, что Вера Батистова очень, очень сильно была больна, и даже теперь ей нельзя волноваться, нельзя резко двигаться… — Мария Васильевна оглядела нас внимательными печальными глазами из-за толстых стекол очков — И зачем я вам это говорю? — тихо пробормотала она самой себе. — Вы же еще дети…
— 2 -
Так поселилось у нас в классе это существо, эта Верочка Батистова. Сидела она за партой одна — никто не хотел с ней сидеть, — молча и внимательно пучила глаза на учительницу. Ее поначалу не спрашивали, а мы Верочку избегали, и потому голос ее запомнился лишь тихим-тихим, звучащим словно из какого-то подвала. Приходила она в школу сама, одна, благо все мы жили в стоящих прямо возле школы домах, а вот после уроков часто ее встречала мать. Мать была тоже рыхлой, бледной женщиной в смешных, неловких платьях, с беленькими кудельками на лбу и вечно в дурацких, прямо вызывающе дурацких шляпках. Иногда, впрочем, за ней заходила и какая-то высокая костлявая женщина неопределенных лет, в очках и с лошадиными зубами. Бородавка и перед матерью и перед теткой делала что-то вроде книксена и покорно шагала рядом, нелепо переваливаясь, сбиваясь с шага, как ходят все люди, непривычные к пешим прогулкам и потому не имеющие своей ровной походки.
У нас у всех были свои заботы, работы, увлечения, развлечения. Мальчишки играли в футбол, гоняли на велосипедах, дрались и так далее. Девочки тоже жили какой-то там своей жизнью с куклами, перешептываниями, ужимками. Все мы встречались в классе, о чем-то говорили, спорили, ссорились, дружили, заглядывали друг к другу в гости, на дни рождения… Чем и как жила новенькая, было секретом. Вот выходила она молча из школы и шла молча домой, а что уж там потом, там, на четвертом этаже четвертого подъезда дома номер пятнадцать, неизвестно, да, честно сказать, никто и не стремился проникнуть в ход ее жизни, узнать хоть какие-то подробности.
Лишь через месяц Бородавку осмелились спросить по арифметике. Весь этот месяц Мария Васильевна относилась к ней с подчеркнутым вниманием, ласково оглаживала ее взглядом из-под очков, улыбалась ей. И, наконец, пришло время — спросила о чем-то, вызвала к доске. Что тут началось! Задергалась Верочка Батистова, закатила глаза, затряслась, и слезы потоком побежали по ее лицу, а дышала она с болезненным шумом. Раздражающую картину она являла для нас — здоровых, румяных, закаленных в словесных и кулачных стычках. Гогот и хохот поднялись!
— Ну что, что я тебе сказала? — плачуще умоляла Мария Васильевна, сама растерянная, расстроенная. — Ну, Верочка, ну, милая моя, успокойся, не плачь. Я ведь ничего, ничего такого…
Истеричную Верочку-Бородавку отправили домой к толстой мамане и тетке с лошадиными зубами. Мария Васильевна была подавлена и рассеянна. После уроков Губенко безапелляционно заявил:
— Психованная она. Дура. Из сумасшедшего дома.
— Да, она очень неуравновешенная, — с фарисейской печалью проговорила Ира Мещерская, опуская длиннейшие ресницы. — Крайне неуравновешенная ученица.
— Что вы хотите? — жестко молвила отличница Бескудина. — Она ведь даже не октябрятка.
— Надо ее… — заметил Губенко, показывая кулак, но успеха не имел.
А на следующее утро Верочка эта всех нас ошарашила. Когда мы собрались в классе, прозвенел звонок и все уже сели, она осталась стоять.
— Что тебе, Вера? — спросила Мария Васильевна не без некоторого испуга. — Что случилось?
— Я хочу попросить прощения, — сказала та вдруг, и сам звук ее голоса в тишине потряс нас. Так мы привыкли, что вроде как и нету у нее голоса, а тут внезапно появился, правда, тихий, хилый, пыльный какой-то, но есть! — Я вела вчера себя дурно, — продолжала наша Бородавка с видимым трудом, часто дыша. — Мой поступок может оправдать только огромное волнение, ибо мне впервые предложили выйти к доске и отвечать выученный урок из арифметики. И потому я приношу глубокие извинения всему классу и вам, Мария Васильевна, как педагогу…
Она таращила белые глаза, тяжело дышала, и видно было, что мучилась. Все мы сидели тихо, настороженно.
— Это… Ну, конечно! — как-то деланно заговорила Мария Васильевна. — Ты садись, садись!.. Кто же тебя обвиняет? Никто! Нам вполне понятно твое волнение… да… Первый раз, конечно… А что сегодня ты приготовила?.. Вот, скажем, по литературе…
— Все, — тихо сказала Бородавка. — Некрасова…
— Ну прочти нам, — улыбнулась учительница.
Бородавка неловко вышла к доске, привычно сложила толстые ручки, будто молясь, завела белые глаза и тихим, но каким-то священно-тихим голосом весь урок читала нам стихи Некрасова. Ей-богу, хорошо она тогда читала! Все мы сидели не дыша и слушали — почти все в первый раз — некрасовские строки о декабристских женах, о плачущей Саше и железной дороге. По программе мы это еще не проходили. Нашим кумиром был пока дед Мазай с зайцами. Наконец, вместе со звонком она закончила и опустила ручки, оттопырив их смешно, но никто не засмеялся.
— Хорошо, Верочка, — медленно произнесла Мария Васильевна, влажно посверкивая глазами из-под очков. — Молодец, молодец, девочка. Ставлю тебе пять. Пять с плюсом!.. Некрасов… — Она не договорила, покачала головой и вышла из класса.
Реакция наша была, правда, осторожной.
— Ну ты даешь! — выговорил Губенко, как-то покрутив пальцами.
— Да, стихи она читать может, — сказала Ира Мещерская, вроде ни к кому не обращаясь, но таким тоном, словно ничего, кроме чтения стихов, бедная Батистова делать не могла вообще.
— Если делать нечего, почему стишки не выучить? — криво усмехнулся желчный Краснощекое. — Вали, учи стишки, чего там. Плюс заработаешь.
Бородавка обвела всех выпуклыми глазами и тут заплакала, просто слезы заструились у нее по лицу, а губы вновь задрожали. Она тяжело дошла до своей пустой парты, тяжело села и спрятала лицо в руках. Все равнодушно (или делали вид, что равнодушно) отстранились, отошли от нее, лишь я чуть замешкался и разобрал сквозь ее почти неслышные всхлипывания что-то вроде тоненького: «О-о-ой… жи-изнь моя…» И тут-то мне впервые ее стало жалко. Нет, нет, всем мальчишечьим своим нутром, всем нашим общественным и домашним воспитанием я знал, что плакать плохо, гадко, что это слабость даже для девчонок мерзкая, и никогда я плакальщиков не жалел, но тут почему-то пожалел, и кольнуло что-то меня. Я тоже отошел от нее, но все стояли перед глазами ее вздрагивающие плечи под коричневым платьем, сосисочные пальчики, закрывающие лицо, жиденькие бесцветные волосики…
А Бородавка продолжала нас все удивлять. По арифметике задачки она решала с уравнениями, о каких мы вообще слыхом не слыхивали, писала грамотней всех, бормотала уйму стихов… Но вот глаза эти ее белые, зажатость, странный испуг и частые беспричинные слезы делали ее нам чужой, странно-неприятной, словно не из нашего мира вовсе, не из этой жизни. Мы шли на экскурсии в Нескучный сад собирать золотые листья осени — Бородавка не шла по причине нездоровья. Мы играли в салочки — она нет. Мы резвились на уроках физкультуры, а она была освобождена и все уроки просиживала бог знает где, видно, спрятавшись в темном уголке школы, сжавшись, сложив ручки на груди и пуская тихие слезы… И вечно маменька, либо тетка с зубами, книксен и домой — нелепо, как утица, скособочившись… Но что-то такое похожее на жалость к ней, пожалуй, уже поселилось во мне. Не знаю, было ли это у меня как-то выражено, но Верочка Батистова что-то заметила. Однажды после уроков она сама подошла, чего прежде с ней не случалось, и, ласково посмотрев на меня лягушачьими своими глазами, тихо сказала:
— Ты бы мог проводить меня до дома? Мама сегодня на работе задерживается, и Дуся тоже. Может у меня быть к тебе такая просьба?
— А-а-а?.. — совсем растерялся я и даже, кажется, испугался. — А почему это я?
— Видишь ли… — И что-то похожее на улыбку мелькнуло на ее тонких, бесцветных губах. — Ты единственный в классе, кто ни разу не назвал меня Бородавкой. Или Жабой. Ты вообще надо мной никогда не издеваешься. Спасибо тебе.
— Ну, я это… — засмущался я вконец. — Ну, провожу…
И вышли мы вместе с Бородавкой. Только-только выпал первый снежок. Школьный двор был беловато-сероватым, лужи уже покрылись тонюсенькими корочками льда, а в сухом бензинном воздухе появились первые морозные иголки. На Верочке красовалось нелепое, ужасное какое-то, розовое пальто, и идти мне с ней было тогда, честно говоря, стыдно. Я краснел. Губенко и Краснощеков с испугом смотрели на наш дуэт и выразительно покрути, ли пальцами у виска, состроив рожи. Девочки сбились в группку и насмешливо зашушукались. А мадемуазель Батистова, словно не замечая этого ничего, неловко шла рядом со мной.
— Мне как-то страшно одной бывает, — тихо говорила она. — Тебе так не бывает?
— Нет, — деревянно шел и отвечал я, проклиная себя за то, что дал себя сбить с толку.
— А мне бывает. Впрочем, мужчина и должен быть бесстрашен, как сказочный герой. Мужчина, мальчик создан для того, чтобы сражаться с трудностями. Ведь верно, Алеша?
Я молчал и лишь отводил глаза, чтоб только не видеть эти ее бородавки, эти ее доверчивые выпуклые белые глаза и старушечье розовое пальто. Ледок хрустел у нас под ногами, воздух пьянил, звал в бой, в игру, в бег, в смех, а тут это пальто, толстая плакса и дикие разговоры. У своего подъезда она остановилась, долго посмотрела на меня и каким-то особенно тихим, но доверительным голосом молвила:
— Спасибо тебе, Алеша. Ты настоящий мужчина. Я очень благодарна тебе за чудесную прогулку.
С трудом дыша, она влезла на ступеньки парадного, «царственно» кивнула мне головой и исчезла. Вот так вот это все произошло! Хоть кричи и лепи первые снежки, хоть волком вой от унижения и непонимания: что ж это она наделала? Я плюнул со злости. Но жалость уже жила, уже свила себе гнездо в моем сознании, в моей еще маленькой душе. Я вообще по природе сентиментален и с трудом борюсь с этим чувством, а уж тогда, в светлом детстве, куда там…
— 3 -
Ты чего это, с Бородавкой дружишь? — с изумлением спросил меня на следующий день бравый Губенко. — С этой? С Бородавкой? — Нескрываемое презрение «было в его голосе. Ира Мещерская и её подружки обливали меня уничтожающими взглядами и едкими улыбочками. Этим, правда, и ограничились, ибо считался я тогда человеком драчливым и отчаянным, и связываться со мной было небезопасно. Себе я дал слово больше с Бородавкой не общаться, но когда она подошла ко мне, хлопая белыми ресницами над белыми глазами и растягивая гу|5ы в неестественной, дохлой какой-то улыбке, то я не нашел в себе силы обругать ее, оттолкнуть и даже просто отойти в сторону.
— Здравствуй, добрый мой рыцарь, — произнесла
она тихим, странно-низким голосом, что должно было, видно, обозначать высшие проявления доброты. — я вчера много думала о тебе. Я всегда, когда встречу человека, начинаю о нем много думать. — Она доверительно прикоснулась ко мне. — Сегодня я попрошу тебя зайти к нам на чашку чая. Мама очень хочет с тобой познакомиться, и я думаю, что мы найдем множество интереснейших тем для беседы.
И вновь последовал «царственный» кивок. В классе я сидел как на иголках, бесновался на переменках, подрался с Губенко, и вообще что-то во мне было не так. «Пойду, — наконец решил я. — Черт с ней, пойду. Схожу разок, и все. А то и правда, все над ней издеваются, смеются, Жабой зовут. Каково ей-то, одной?.. Хм, рыцарь…» Этот «рыцарь» здорово меня обезоружил перед ней, ибо кому не хочется быть рыцарем? После школы мы молча дошли до ее четвертого подъезда. Она была все в том же розовом пальто, да еще к нему была добавлена шляпочка, вроде тех, что носила Верочкина мамаша.
Квартира ее состояла из двух комнат — в одной жили какие-то соседи, вечно отсутствующие, а в другой — меньшей по размеру — обитала Верочка Батистова с мамой и костлявой теткой с лошадиными зубами. Это и правда оказалась ее тетя, какая-то, впрочем, двоюродная.
Стоило мне войти в их комнату, как я сразу понял, что ж такое меня настораживало всегда в Бородавке. Это был запах! Не знаю, как описать его, но именно он и вызывал во мне то чувство неприязни, которое я постоянно испытывал к Верочке. Этот запах дома с вечно закрытыми (из боязни сквозняков и простуд) окнами плотно висел в комнате, въелся во все предметы, вещи, в самих людей, живущих в ней. Что-то было в нем потребно-мускусное, что-то такое неживое и ненастоящее.
— Здравствуй, здравствуй, гордый рыцарь! — приветствовала меня ее мама, поднимаясь мне навстречу из-за стола. — Есть, есть все же еще чистые душой мальчики!
А зубастая тетка стояла возле дверей, сверкала очками и дурашливо улыбалась.
— Меня зовут Агнесса Павловна, — говорила Верочкина мать, пожимая мне руку влажной ладонью. — Я надеюсь, что мы станем добрыми, добрыми друзьями, ибо что же еще есть чудеснее на свете, чем искренняя, преданная дружба. Садись, садись, пожалуйста, и мы станем пить чай.
Я покраснел, пробормотал что-то и уселся на ветхий, отчаянно заскрипевший венский стул. Я не привык, чтоб со мной так разговаривали, да, наверное, и любой мальчик второй половины двадцатого века растерялся бы, потому что язык этот был странен, словно выкупан в пыли времен, давно уже утерян, почти выведен из обихода. Так могли изъясняться разве что герои Карамзина или персонажи романов Вальтера Скотта. Тогда этого я точно не осознал, но неестественность почувствовал.