Однажды на встрече в Доме культуры увидел машиниста Лунина, очень понравился ему машинист. Звали Николай Александрович, имя тоже хорошее. Развивал движение за увеличение пробега паровоза, за сокращение межремонтных сроков, и все такое прочее. За годы Великой Отечественной войны (эти цифры поразили Иванова) Лунин перевез пятьсот восемьдесят пять тысяч тонн оборонных и народнохозяйственных грузов, сэкономил восемьсот пятьдесят четыре тонны угля и сберег на ремонте паровоза семьдесят пять тысяч рублей.
А откуда выбился в люди?
Из маленького городка Ряжска.
Семь лет общеобразовательной школы, два года фабрично-заводского училища, слесарничал в паровозном депо, стал помощником машиниста, окончил курсы машинистов на железнодорожной станции Тайга. Некоторые норовят к нарядчику своего помощника послать, самим зайти лень, а вот Лунин ни одного раза не пропустил, всегда сам заходил в «брехаловку» — узнать, какая и куда предстоит поездка.
Паровоз Лунина — ФД 20-1242 — скоро все знали.
Нарком путей сообщения наградил Лунина знаком «Почетный железнодорожник» и серебряными часами. Потом присвоили ему звание машиниста первого класса. А в ноябре сорок первого Николай Александрович Лунин при норме в одну тысячу двести пятьдесят тонн привел в замерзающую Москву поезд весом аж в пять тысяч тонн. Постановлением Совнаркома от 10 апреля сорок второго года присудили Лунину Сталинскую премию. Но Николай Александрович отдал эти деньги стране: на одну часть приобрел уголь для освобожденного Сталинграда, другую вложил в создание подводной лодки для Северного флота и оставшееся отдал на строительство детского дома.
Когда в сорок шестом году никому до того не известный газетчик Иванов принес в областное книжное издательство рукопись книжки под названием «ФД 20-1242», редактор только хмыкнул скептически. Но через три дня Иванову позвонили прямо из обкома партии и сказали, что работа его признана важной. А еще через два месяца в писательской организации состоялось собрание, на котором обсуждалась только что вышедшая в свет книжка про знаменитого машиниста Лунина.
Правда, редактор название книжки изменил.
Не «ФД 20-1242» теперь называлась, а «Идут эшелоны». Так, дескать, людям понятнее. Ожидалось даже, что на собрание приедет сам Лунин, но знаменитый машинист не смог. Зато поэт Илья Муханов прочел новые стихи. В стихах этих и о паровозах было, и о поездных бригадах, и о железных дорогах, но Иванову больше понравились стихи про какую-то Татьяну.
Иванов был просто ошеломлен.
Вот Татьяна какая-то, никому не известная.
Никогда никто из собравшихся писателей ее не увидит, а стоит в памяти, как живая. «Лишь поднес своей Татьяне сатинетовый платок». Вот как надо писать! Понимал уже, что его книжка «Идут эшелоны» написана сухо, цифирь там слово перешибает.
«Сатинетовый платок». Надо же!
Подумал: зря выбросил из книжки описания светлых березовых перелесков и плоских озер, которые тянутся за окошками паровоза. Зря поддался на уговоры редактора и смягчил характер непреклонного машиниста: тот, случалось, за обнаруженную в «балетке» чекушку на полгода отправлял помощника в кочегары.
«Сатинетовый платок».
Постоял у холодного темного окна.
Крыши красиво убелены ночным снежком.
Черная ветка провисла как грифельная на фоне неба.
Соседний барак тоже припорошенный, будто праздничный, но внутри тоже, конечно, пахнет помоями. На железнодорожных путях (окно кухни выходило на дорогу) — светились разноцветные огни, под штакетником скопилась гора мусора.
Не дай бог, обронил тетрадь на улице.
Прикинул, что там было — в тетради?
Ну да, обзор книг новых Сталинских лауреатов — готовился к собранию в писательской организации. Там было, конечно, о чем поговорить, но, в общем-то, все это краткие заметки по поводу, вряд ли кому интересные, кроме докладчика. Были, правда, еще записи дорожные. Иванова иногда посылали то в районный центр Болотное, то на узловую железнодорожную станцию Тайга (особенно когда писал о машинисте Лунине), а то в Томск, в Кемерово. Время от времени печатал в областной газете рецензии на выходящие книги. Его в писательской организации заметили. На каком-то собрании в писательской организации попросили выступить по поводу книжки писателя Мизурина. Кому-то показалось, что старика вроде бы повело не в ту сторону, а ссориться с ним никто не хотел. Старик вхож в обком партии, всех знает, а Иванов — молодой, если и ляпнет глупость — перетопчется. Но Иванов отказываться не стал. Прихромал в писательскую организацию, поставил палку около своего стула, от волнения никак не мог понять, какой, собственно, оценки ждут в зале. Прикинул про себя: сейчас в издательстве застряла рукопись его собственной второй книжки, а Мизурин пусть строг, но вес имеет…
Вот, сказал с трибуны, написал новую книжку Кондрат Перфильевич.
Вот, сказал, я и раньше не раз читал книжки писателя Мизурина — сказы и былины.
Но пусть оно так и есть — сказы да былины, но никогда не отрывался Кондрат Перфильевич от живой жизни. У него горные рудники, сталеплавильные заводы. У него рабочий люд, стечение обстоятельств. Мы для чего тут собираемся? — спросил Иванов с трибуны. И сам себе, успокаиваясь, ответил: мы тут для того собираемся, чтобы помочь друг другу. Увидел, что в зале начали перешептываться, кто-то насупился, но опять не мог понять — из-за сказанного им или по другим причинам? Вот, сказал, написал Кондрат Перфильевич о том, как в древние времена люди в Сибири ссорились. Это верно — очень древние времена. Там два товарища у Мизурина по реке поднимались. У одного — табак, у другого ничего. Один курит, другой мучается. Кондрат Перфильевич точно ситуацию описал. «Мой товарищ, дай табака. Самый кончик дай». Но первый не дал, трубку свою в расшитый кисет засунул. Тогда второй убил товарища. Иванов сразу почувствовал, как замер зал. Грудь товарищу вскрыл, ножом легкие вырезал. Теперь уже и дыхания не слышалось в зале. Пластинками легкие товарища насушил, стал такое курить. В зале теперь молчали так, что Иванов вспотел. Сам уже не понимал, хорошо написано или плохо? — ведь древние времена, до советского строя далеко. Дошедши до стойбища, убийца этот русскому начальнику кисет показал. «Вот, — показал, — сколько табаку товарищ имел, а мне и кончик не дал. Убил я его». Иванов вытер платком лоб. Тут у Кондрата Перфильевича самое интересное, тут психологическая вершина, потому что русский начальник засмеялся и сказал: «Это не ты товарища убил. Это его собственная жадность убила».
Думал, сейчас заговорят, осудят или похвалят книжку, но встал насупленный представитель горкома партии и хмуро спросил, не глядя на такого же насупленного и хмурого Кондрата Перфильевича: «А может, рано нам еще давать на осмысление молодым товарищам такие сложные произведения?».
Короче, всыпали Иванову по первое число.
Где, спросили, ваше личное осмысление проблемы? Что вы хотели сказать этим своим выступлением? Почему тяжелое прошлое Сибири не высвечиваете нашими нынешними победами? Даже Кондрат Перфильевич привстал и прокуренным голосом заметил: «Зеленые еще у нас молодые кадры».
Его поддержали: зеленые.
3
А еще в тетради были наброски одной истории.
Услышал ее Иванов от одного высланного в Томск москвича.
Этот москвич до войны в Москве пьесами пробавлялся. Шли его пьесы неплохо — и на сцене и в печати. Но потом пошла такая волна, что некоторые фамилии и надо бы, да неудобно выносить на большую афишу. Никто не звонит, пьесы не идут, журналы рукописи не рассматривают. Хорошо, забежал известный театральный деятель, дважды Сталинский лауреат. О нем разные слухи ходили, но ведь те, кто распускает такие слухи, к обиженным стараются не заходить. А этот зашел.
«Лазарь, кончай хандрить. Мы верим, что ты — советский по духу».
И спросил уважительно: «Что есть нового?»
Ответил: «Из нового — пьеса есть».
«А название?»
«„Заговор лилипутов“».
«Ты для кого такое придумал?»
«Как для кого? Я тебя не понимаю».
«А ты в окно глянь, — сказал дважды Сталинский лауреат. — Где ты видишь у нас на улицах лилипутов? Страна — не цирк. На улицах — народ-победитель, он песни, гимны поет. Сапоги начищены, медали блестят. Кому нужны твои лилипуты? Против кого заговор?»
«Ну, — замялся драматург. — Это же про духовность».
«Сразу видно, Лазарь, что запутался ты, запутался. Не спорь, вижу».
«Откуда мне знать, запутался я или нет? Ты, раз уж зашел, расскажи, что делать-то?»
«Откуда мне знать, запутался я или нет? Ты, раз уж зашел, расскажи, что делать-то?»
«Да говорю же, Лазарь, встань, не ленись, подойди к окну. Большие стройки вокруг. Ветер перемен победный — от Москвы до самого Сахалина. Разве лилипуты с таким ветром справятся?»
«Может, потому и бунтуют?» — неуверенно предположил драматург.
«Эх, Лазарь, Лазарь. Ты хоть думай, о чем говоришь. Ты — талант! Ты народу покажи большую стройку. Ты ему перспективы покажи. Как бетон льют, как роют каналы. Молодые дерзкие герои выиграли войну, какие же тут лилипуты? Ты совсем, гляжу, обалдел!»
«Ладно, — махнул рукой драматург, — сожгу я рукопись».
«Ну вот, еще один Гоголь выискался, — покачал головой театральный деятель. — Одного с бульвара убрали, другой пророс в тихой квартирке. Ты, Лазарь, давай не ерунди. Давай мне рукопись, я с нею поработаю. Ты же — талант! Тебе помочь надо. Лилипутов подрастим, мозги им промоем, молодых дерзких расцветим. Ты ведь хочешь, чтобы наше советское искусство цвело?»
Драматург покивал. Он хотел, конечно, чтобы наше советское искусство цвело.
«Ну, вот и договорились, — сказал деятель. — Давай рукопись. А чтобы ты тут с голоду не замер, вот тебе немного деньжат. Пить не будешь, хватит на полквартала. Я сейчас больше дать не могу. А вот доведу нашу пьесу до ума, пойдет она на разных сценах, тогда отдышишься».
«Так фамилия-то моя, сам говоришь, нынче не для афиши».
«А мы пьесу пустим под моей фамилией. — Дважды лауреат укоризненно покачал головой. — Друзья мы или не друзья?»
Драматург тоже покивал, в том смысле, что, конечно, друзья.
И театральный деятель поставил последнюю точку: «Доверься».
Москвич клялся Иванову, что именно так все и происходило. После некоторой (небольшой) переработки пьеса действительно пошла на разных сценах. Сразу в семи городах пошла. И называлась теперь не «Заговор лилипутов», а «Верные друзья». Через год была удостоена Сталинской премии. Конечно, кое-что получил и драматург, но приватно. Вот об этой истории Иванов и хотел написать рассказ, но старый друг и наставник, журналист, завотделом писем областной газеты Филиппыч (так его все звали), выслушав Иванова, просто налил ему из чекушки.
«У тебя в этом твоем рассказе сразу все герои вызывают подозрение».
«Так я же еще ничего не написал».
«Но уже задумался».
А в потерявшейся тетради, кстати, были наброски еще одного рассказа.
Про швейцара из ресторана бывшей гостиницы «Гранд-отель», переименованной в «Сибирь». Этот швейцар все пытался обратиться к большому начальству, любившему приватно наезжать в отдельные номера. У швейцара недавно сын сел. Может, по делу, может, по пятьдесят восьмой, этого он внятно не объяснил. Сыновья, они бывают всякие. Есть такие, что наследуют от отцов их шрамы и татуировки, а этот дурак просто книжки читал. Каждый вечер швейцар теперь козырял: «Доброго здоровья вам, Иван Афанасьевич!.. Здравия желаем вам, Иван Аркадьевич!..» И все такое прочее.
Начальство благосклонно кивало, но не останавливалось.
Швейцар, он что? Он беспартийный, он работает не в шахте, и на вид не сильно умен. И мечта у него странная: выручить сына и уехать в Монголию. Якобы сам это не раз по дружбе объяснял Филиппычу. Степи в Монголии, табуны лошадей, просторы… Пришлось доходчиво (тоже по дружбе) объяснить старику: «Уймись, уймись. Бывал я в этой твоей мечте. Там если сын родится — сразу сажают дерево, а если сын вырастет дураком — дерево тут же срубают…»
4
Чаще всего сюжеты свои Иванов обдумывал в поездках.
Любил ездить в поезде. Темный вагон подрагивает, чай горячий.
За окном — ели лапчатые, густые, тени по снегу. Много читал. Вспоминал Полярника.
В прошлый приезд Полярник рассказывал, что образцы, обнаруженные им на Севере, отправлены были в Москву на имя Лаврентия Павловича Берии в специальной кипарисовой шкатулке. В поезде все как-то смутно мешалось. Иногда плацкартный вагон был почти пуст, пахло каменным углем. Видимо, стоили геологические образцы такого внимания, если Лаврентию Павловичу отправляли их в кипарисовой шкатулке. Ночь. Чай горячий. Тени за окном. Северный олешек махал рогами. Из пробитого кайлами шурфа несло, наверное, морозной сыростью. Вырезали у пустых бензиновых бочек верхние днища, заполняли образцами. Детально всего не перескажешь, но Иванов хорошо помнил, как Полярник рассказывал про найденные породы. Переплетающиеся прожилки минералов — желтых, зеленых, белых, красно-бурых, голубых. Сложный узор, напоминающий картины Врубеля или, может, южные ковры.
Медведь как-то без приглашения явился в лагерь. Такой здоровенный, что сразу все заперлись в промбудке, кроме нерасторопного помощника бурового мастера. С большого страху товарищи не проявили пролетарской солидарности и, невзирая на свирепые призывы помбура, дверь не открыли, боялись, что за компанию с ним медведь войдет. Только когда подъехал трактор, мишка убрался. Тогда дверь открыли, и кто-то заметил, что медвежьи следы идут вокруг промбудки одной сплошной цепочкой, а вот человеческие — помбуровские — проглядываются только у углов будки. Поглядели на помбура, — за сотню килограммов человек, не прыгун вроде, и будка стандартная — метров семь длиной, но ведь прыгал помбур от угла до угла. Так что, точно, возможности человека безграничны.
Однажды ожидал поезд на станции Тайга.
В вокзальном ресторане занял место у белой дореволюционной еще изразцовой печи под самый потолок. Бирюзовые лебеди на плитках. В дальнем простенке плакат в три цвета — Иосиф Виссарионович в военном кителе белом с погонами, из всех орденов только Звезда Героя. Рядом, специально пересчитал, шесть восторженных человек: трое мужчин и три женщины — в орденах.
Правую руку вождь сунул под вторую сверху пуговицу кителя.
Иванов смотрел на картину, не отрываясь. Не видел волнующейся толпы на перроне, не слышал, как пытались цыгане, смуглое племя, прорваться в ресторан. «Трудись с упорством боевым!» Это не для цыган. Бога не боятся, только швейцар с ними и управляется. За окном ресторана покачивался фонарь, бросал неяркий свет на инвалидов, прячущихся под памятником — тоже Иосифу Виссарионовичу. У одного костыли, у другого — доска на подшипниках. Печень пропита, сердца разбиты, но прибаутки не затихают. Мимо проходил, слышал. «Финский сержант Пуккало. Гы, гы, гы… Японский генерал Сикала Какала. Гы, гы, гы… Немецкий барон фон Триппер…» И медленно, фыркая, пришептывая, пуская пар, двигался вдоль перрона маневровый паровоз, как двигался тут когда-то вышедший из паровозного депо бронепоезд «Лунинец».
Томская железная дорога все, что могла, делала для фронта.
Иванов внимательно присматривался, кое-что заносил в тетрадь.
В кабинете начальника станции (заходил к нему по делу) вождь на портрете разглядывал развернутую географическую карту. Сразу виден масштаб. А в зале ожидания огромное полотно на стене было уже другим: там вождь окружен праздничной толпой на фоне Крымского моста — девушки, пионеры, военные.
Иванов перевел взгляд на окно — пошел снег. Памятник на перроне закрыло туманной ватой, зато от поблескивающих изразцов несло теплом.
«Достаток, слава и почет». Это верно сказано.
Поработал всерьез, отметили тебя Сталинской премией.
Только работать надо всерьез, по-настоящему, ведь вождь каждую книгу читает.
Понятно, товарищи Фадеев и Тихонов подсказывают вождю, помогают в первичном отборе, но читать приходится самому. Только вождь по-настоящему видит, что сегодня необходимо народу-победителю. Илья Эренбург — «Буря» (промчавшаяся над Европой). Петр Павленко — «Счастье» (испытанное майором Воропаевым при возвращении с фронта). Михаил Бубеннов — «Белая береза». Александр Гончар — «Знаменосцы», Эммануил Казакевич — «Звезда». Берды Кербабаев — «Решающий шаг», Валентин Костылев — «Иван Грозный», Вера Панова — «Кружилиха». А с ними Федор Панферов — «Борьба за мир», Виктор Авдеев — «Гурты на дорогах». И Борис Галин — «В Донбассе», Тембот Керашов — «Дорога», Вера Кетлинская — «В осаде», Иван Козлов — «В крымском подполье», Иосиф Ликстанов — «Малышок», Николай Михайлов — «Над картой родины». Хочешь не хочешь, а читать надо. Внимательно читать, не пропустить ничего важного. Когда Иванову предложили сделать обзор Сталинских лауреатов за сорок седьмой год, он поначалу хотел отказаться, но потом вдруг подумал, а разве вождь меньше занят? Вспомнил пронзительную деталь в романе Панферова. Там раненый танкист прячется под своей взорванной, потерявшей ход машиной. Ночь наступила, звуки сражения отдалились, танк остыл, и вот — кап-кап — падают с него холодные капли конденсата — смертный машинный пот…