Иванов-48 - Прашкевич Геннадий Мартович 9 стр.


Вспомнил, Полярник рассказывал. В тундре летом температура поднялась в один день чуть ли не до двадцати пяти градусов, в кабине вездехода задохнуться можно, как в раскаленной печке. Водитель распахнул дверцу, а чтобы не хлопала, привязал ее проволокой. Когда ехали вдоль мелкой речной протоки среди кустарника, перед вездеходом появился бурый медведь, наверное, ненормальный, потому что рев двигателя в тундре слышно за много верст. Водитель, понятно, рванул на себя дверцу, а она прикручена, ни на сантиметр не сдернешь. Водитель страстно ругаться стал, конечно, а потом всем рассказывал, что не смог дверцу закрыть потому, что второй медведь лапой ее держал.

Закурил. Как бы понизил уровень опасности.

Мог бы такое написать Михальчук Иван Михайлович?

Бывший монтер, он к электричеству относился как к живому явлению, мог разговаривать с лампочкой. Лампочка горит, светится, а он с нею разговаривает. Выпустил фантастическую книжку про машины полей коммунизма. Тоже в серии «Герои Социалистического Труда». Там у него комбайнеры и трактористы рассказывали о своих личных мечтах, сколько гектаров им все время хочется вспахать и засеять. А еще Михальчук выпустил повесть про советских геологов, которые сталкивались в глухих уголках с американскими диверсантами и шпионами. «Будь начеку. В такие дни подслушивают стены!» Кончилось, понятно, судом. Зал был полон. Зина, героиня, выступала главной свидетельницей. Глядя на нее, раскаявшийся диверсант (русский по происхождению) заметно волновался. «Я не прошу снисхождения, — горько сказал он. — Я шел к вам как диверсант и готов нести ответственность за свои преступные мысли. Да, я иностранный подданный, но русский по происхождению. И вот впервые встретился с родиной в лице этой девушки».

«Но теперь я фантастику не пишу, — признался как-то Михальчук на небольшом писательском собрании. — Знаний не хватает мне, зачем врать? Фантастику должны писать люди, способные в науках. А я кто? Бывший монтер, электрик. Пока писал на уровне монтера и электрика, вроде получалось. А глубже не могу. И учиться мне трудно. Годы прожитые мешают».

«Я же рос сам по себе, — жаловался собравшимся Иван Михайлович. Знал, что его поймут. — Я в Бийске работал в электроцеху, сочинял стихи. „В фабкоме встретились шофер и комсомолка“. А потом сочинил песню на свадьбу друга. „Есть по Чуйскому тракту дорога, много ездит по ней шоферов“. Сами, наверное, не раз пели. Считается сейчас, что народная, а ведь это я ее написал. Ну, бийская газета целой статьей разразилась об ужасном состоянии тогдашних алтайских дорог, о частых автомобильных авариях, о плохой дисциплине. Да и какой может быть дисциплина у наших шоферов, спрашивал автор статьи, если шоферы поют такие глупые песни? На другое утро меня окликнули: „Михальчук! В особый отдел!“ Ну, я шел, и ноги у меня совсем ослабели, честно вам говорю. Вошел в кабинет, снял кепку. Перед особистом тетрадный листок лежит, слова песни переписаны. „Твоя работа?“ Я врать не стал, покивал смиренно, раскаиваюсь, мол. Особист помолчал, а потом как грохнет кулаком по столу! „Да ты у нас поэт, Михальчук! Мы тебя учиться отправим!“»

Нет, подумал Иванов с непонятным облегчением. Хороший человек бывший монтер и электрик Иван Михайлович Михальчук, но праздник полевого социализма в селе Радостном описывать не станет. И не в плохих знаниях тут дело. Особисты Михальчуку фантазию подпортили.

Взглянул на карманные часы:

— Кажется, нам с вами домой пора.

— Мне — да. А вам-то зачем? — гражданин Сергеевич доброжелательно наклонил голову. — Напьетесь вы дома, товарищ Иванов, что в этом хорошего? Лучше вам заночевать здесь.

И указал на шкаф.

Дескать, там и подушка.

25

………………………………………………………………………

За окном на ночном проспекте вспыхивали огни, ночные тени медленно двигались, повторяя путь одинокой автомашины. Полина спит, затаилась в теплой проплаканной постели; инвалид спит, ограниченный зоной распространения серой крысы пасюк; Француженка спит, высланная из далекого Ленинграда; и тетя Аза, и майор Воропаев, и Полярник.

…………………………………………………………………………

Было, наверное, за что давать Полярнику Сталинскую премию, что-то он там такое серьезное открыл на берегах новой реки Лагерной. В каждой пикетажке — номера шурфов, это Иванов сам видел; вел Полярник строгий учет всем патронам с аммонитом, всем шпурам, которые удалось отпалить.

«Ураганная активность!» Догадайся, о чем речь.

У пустых бочек из-под бензина рабочие зубилами вырезали верхние днища, заполняли образцами руды. «Черные дробленые породы переполнены минеральными сростками». Так-то. Все это сейчас хорошо накладывалось в сознании Иванова на прочитанную рукопись.

«У нас саженцы и всякие тяжести пока носят по полю бабы, не то чтобы они там не торопятся, я же понимаю, но раньше вот прикрикнул бы бригадир: „Веселей, курвы!“ — и весело побежали».

Мог такое написать Петр Павлович Шорник?

Ох, не зря, не зря наседал Петр Павлович на книжку «Идут эшелоны».

«Не угольным дымом несет от сочинений Иванова, не жимолостью утренней и чудом советской жизни, а потом, потом от излишних трудов! — И заколачивал последний решающий гвоздь: — Не обогащают меня сочинения Иванова».

А чем тут обогатишься? «Говна-то!»

………………………………………………………………………………

К полуночи все же осилил книжку Шорника.

«Повесть о боевом друге». О себе, конечно, писал, о себе.

Вся прожитая жизнь легла в книжку Петра Павловича Шорника.

Отца раскулачили и выслали. Дикое детство провел на окраинах прокопченного Сталинска. Повезло, случайно попал на конезавод. Лошади лягаются — это да, зато они лишнего не болтают. А там и война началась. Вот после войны и вылилось все, что накипело, в «Повесть о боевом друге». За неистовую страсть к лошадям Петр Павлович Шорник попал в начале войны в 4-й Кубанский кавалерийский корпус. Об этом распространенно писал. Чувствовалось, что старается не врать, но редакторы за него постарались, потому теперь Шорник и скалит злобно на писательских собраниях свои крупные лошадиные зубы.

«Меня это не обогащает».

Как-то принимали молодого поэта в Союз писателей, готовились к голосованию.

Все шло хорошо. Но поднялся Петр Павлович. «Нас, сами понимаете, будут помнить по нашим книгам. Меня, например, за то, что боевых друзей прославлял, а его за что? — указал рукой на молодого поэта. — Ну, травка на берегу, елки, красивые девки. Зайчики за пеньком. „Кто воевал, имеет право на тихой речке отдохнуть“. Читали мы про все это. А где твоя любовь к Родине, парень? Не обогащают меня эти стихи! — Скалился как боевой конь. — Девок у нас много, а Родина одна. Учтите, я буду голосовать против, зачем писательской организации бытописатели зайчиков-цветочков? И других призываю голосовать против. Давайте лучше отложим прием, чем портить биографию парню. Может, научится чему-нибудь? На фронт не успел, пусть едет на стройку, зачем слюни пускать?»

На фронте, вспомнил, героизм и трусость были неразделимы.

Подпустил матерок для понятности, посмотрел на молодого поэта. Сегодня, значит, навалишь в штаны, а завтра, что называется, совершишь подвиг. Например, нам на Днепре, на плацдарме, жрать было нечего. Дохлую рыбу выбросит взрывом, мы ее выбирали из груды трупов. Однажды засекли: поросенок визжит на ничейной земле. Вот нашел место дурак — пастись между двух армий. Ночью минеры проделали в колючке проход, и пополз туда один наш солдатик. Самого голодного нашли. Отыскал нужный домик, крышу с него взрывом снесло, упавшим бревном придавило поросенка. Солдатик автомат положил у ног, в лунном свете кишки выбирает. А тут на его автомат ступил чужой сапог. «Гут, гут, Иван!» Двое. Успокоили, значит. Ну, сидит, молчит, выбирает кишки, перестрелка затихла, две армии прислушиваются, чья там возьмет? «Гут, гут, Иван!» Поросенок небольшой, значит, не бесконечный, — выбрал солдатик кишки. Немцы мясо забрали и автомат забрали. А что такое потеря оружия на линии фронта? Шорник подумал и ответил сам себе: потеря оружия на фронте — это трибунал! Но немцы в тот раз порядочными оказались, пожалели солдатика, не генерал же приполз на нейтралку за поросенком. А может, сами оказались из каких-нибудь довоенных спартаковцев: вынули диск, автомат оставили…

В принципе, мог Петр Павлович Шорник написать про быка Громобоя, который сразу, без раздумий, как только его переименовали в Дружка, запорол рогами сменного бригадира. Мог… Но ведь не написал… Редакторы его рано озлобили…

«Петр Павлович, сколько евреев в вашей писательской организации?»

«Спросите Слепухина, скажет — мало, спросите Мизурина — переизбыток».

26

Не спалось.

26

Не спалось.

Вернулся к «Легендам и былям».

«Юкагиры были. С каменными топорами были. — Где только Кондрат Перфильевич услышал такой древний речитатив? — С костяными стрелами были, с ножами из реберной кости. Над огнем — покойного шамана кости качали. „Огонь-бабушка, худое будет, в другую сторону худое отверни. Хорошее будет, в нашу сторону поверни“. Погодя немного стали поднимать кости — не могут оторвать от земли.

„Это нашего покойного шамана кости, они что предвещают — страсть!“

Один старичок сказал: „Скоро на челноках поплывете, новый народ встретите“.

„Хэ! — сказали. — Мы с топорами, на челноках. Какой новый народ? Не боимся!“

„Против нового народа ничего острого не направляйте, — несогласно покивал юкагирам старичок. — Конца не будет новому народу, так много. С заката идут. Сердитые идут. У рта мохнатые идут. Ничего острого не направляйте, не то свои пепелища, обнюхивая, ходить будете“.

Один человек с сыном пошел.

Видят, ураса стоит — до самой верхушки сделана из дерева.

За кочкой залегли. Новый человек из дому вышел. Мочась, стоял. Бородатый стоял, ана-пугалба, у рта мохнатый. Сын шепнул: „Я выстрелю“. Отец еле остановил. Упомянутый человек в дом вошел, другой вышел. Мочась, стоял. Сын шепнул: „Я выстрелю“. На этот раз отец не успел остановить. Из деревянной урасы сразу много народу выбежало: „Откуда пришедшая стрела?“.

Стали искать. Схватили.

„Какие вы люди?“

„Мы юкагиры“.

„Много вас?“

„Нас много“.

Стали вином поить, курить дали.

„Вот как вам хорошо! — сказали. — Завтра всем стойбищем приходите, еще дадим“.

Старик вернулся на стойбище. Спросили: „Откуда веселый?“ — „Хэ! — сказал. — Мы новых людей встретили. Нас особой водой поили, курить табаку давали“.

Утром все пошли. Русские вином поили, всех уронило вино.

Потом чаем напоили, — вкусно. Потом табаку давали, — еще вкусней.

„Наша еда, — сказали, — вся такая вкусная. — Вас теперь так кормить будем“.

Согласно кивали. Нравилось.

Русские спросили: „Нам сдадитесь?“

Ответили: „Сдадимся“.

„Нам ясак давать будете?“

Ответили: „Будем…“»

27

Куда сегодня направим мы ярость масс?

28

Пять дней.

Потом еще три.

Гражданин Сергеевич особого нетерпения не проявлял.

Он больше молчал, часами смотрел в окно, будто видел на улице что-то новое. Ни о чем не спрашивал, вопросов не поощрял.

А Иванов читал.

Слепухина читал и Шорника.

Ковальчука читал и Леонтия Казина.

Бывшего военного прокурора Шаргунова читал и мрачного Мизурина — фольклориста.

Бывший прокурор, кстати, писал просто, прямо как Жюль Верн.

«Летом 1934 года Главным управлением Северного морского пути была отправлена группа зимовщиков на остров Врангеля. Так оказалось, что новый начальник зимовки с самых первых дней появления на острове начал активно воскрешать нравы капиталистических торгашей по отношению к имеющемуся местному населению…»

Нет, не похоже, чтобы в голову Вениамина Александровича Шаргунова могла прийти мысль о решительном переименовании немецко-австрийских городов в поселки городского типа. Да и бык Громобой у Шаргунова скорее бы статью схлопотал, чем пошел под переименование.

А Леонтий Казин?

А какие тут дивные весны! А какие тут звонкие сосны! Тихо кедры мохнатые дремлют, Разбежались цветы по увалам. Поглядишь и поверишь: на землю Словно радуга с неба упала. А какая тайга вековая! А какие тут горные цепи! А какие — от края до края — Медуницей пропахшие степи! Воздух чище воды родниковой, Только выйдешь в просторы — и сразу Пьешь и пьешь его жадно, готовый Пить еще и еще, до отказа…

* * *

Нумерованные листы с заметками начали обретать систему.

Доказательства налицо, невооруженным глазом видно, что никто из предложенных Иванову авторов не мог являться автором рукописи о селе Жулябине. И дело тут не в таланте. Автор книжки «Идут эшелоны» тоже не мог претендовать на авторство рукописи. Книжки о герое-машинисте Лунине («Говна-то!») рядом с изучаемой рукописью будто бы не существовало. Не проглядывалось никакой связи между машинистом Луниным и председателем сельхозячейки Яблоковым, бывшим Подъовцыным. Как ни вчитывайся, как ни поворачивай текст, не мог это написать один и тот же человек. Книжка о Лунине, это прежде всего напор, это понимание исторического момента, трудовой героизм. «Выкатывался мощный паровоз, ревел, пуская пары, пугал лося, выбежавшего из лесу». А рукопись о председателе сельхозячейки Яблокове — сплошное ожидание, ну, как там ляжет наша мечта? «Не только пшеницу и овес станем выращивать, это само собой, а еще рис китайский, плотный, какой иногда с промбазы привозят».

Иванов теперь читал, не торопясь, успокоенно.

И все равно выдавались часы, когда по коже, как мелкие внезапные звездочки, высыпала нервная сыпь. Вот как вести игру, если сдал такие карты? Полина правильно оценила книжку о машинисте Лунине. В библиотеке сотни таких.

Ночью особенно ясно представлялась Иванову разница между рукописью про председателя сельхозячейки и книжкой про героя-машиниста.

«Перед каждым обедом в общей столовой будем проводить политчас, — это из рукописи, — чтобы из Европы в наши головы никакой чепухи не надуло. Политморсос! Будущее!»

А из книжки: «Тело было ловким, без суетливых, лишних движений. Во время сложной работы руки машиниста мелькали здесь и там, как бы не делая никаких усилий, однако все делалось как надо и в срок или даже гораздо раньше. Быстрый взгляд при этом не пропускал ничего, что делалось кругом, а чуткий слух ловил все звуки».

Прав, прав Шорник: даже меня это не обогащает.

Сказки Кондрата Мизурина, как бы к ним ни относиться, вгоняют в оторопь, не зря за дикость свою отправлены в спецхран, а вот чего ждет от гражданина Иванова гражданин Сергеевич, это не совсем ясно. Ну, скажем, укажу я на Мизурина, что с того? Ничем связь странной рукописи о селе Жулябине с «Легендами и былями» не докажешь. Да и зачем указывать на человека, не имеющего к рукописи никакого отношения? Я-то знаю. Или, скажем, укажу на Петра Павловича Шорника. Какой смысл? Кто поверит, что военный казак мог всерьез заняться тем же селом?

Яркие отсветы будущей Сталинской премии падали на гостиничные стены.

Ох, все еще впереди! Обжигало счастливое чувство. Но вдруг вспоминал — тетрадь. Они же нашли тетрадь! Они нашли ее на почте. Ну ладно, пусть так, любой человек может зайти на почту и что-то там забыть, но в тетради аккуратно перечислены все поездки Иванова в Тайгу, в Томск, в Кемерово. Достаточно взглянуть на штемпели отправления на конвертах (а у них есть конверты) и сопоставить с датами поездок, как все сразу встает на свои места. Приехал Иванов в Тайгу, — и ушел в Москву конверт с главой рукописи. Приехал в Томск, — и в тот же день отправилась в Москву еще одна глава. Никаких чудес. К тому же скотник Ептышев. Ох, поздно он его переименовал, раньше надо было. Имя скотника не раз мелькало в тетради. Там же, кстати, мелькали и другие засветившиеся в рукописи имена. И сюжеты некоторых еще ненаписанных рассказов. Про швейцара из ресторана «Сибирь», например, про драматурга из Москвы, про тучного Абрама, страдавшего от водянки…

29

— Отдохните день-два…

Все-таки сжалился гражданин Сергеевич.

Или сверху приказ наконец поступил такой.

По дороге домой Иванов купил две бутылки «Московской».

Поговорю с Полярником, решил. Есть нам о чем поговорить. Инвалида угощу.

Даже татарку пожалел: она теперь, наверное, и на его пустующую комнату глаз положила. Сперва Полярник подвел татарку — вернулся в славе и блеске при полной Сталинской премии, а теперь он, Иванов, явится. Пока, конечно, без премии, но долго ли ждать? Был убежден, недолго. Главным читателем советских книг является все-таки не Нижняя Тунгуска, не другие библиотекарши или студенты; главным читателем Иванова, конечно, является недремлющий человек с трубкой. Может, уже доставлена телеграмма из Москвы в обком партии. Строгая, резкая телеграмма. Как можно такие страницы, как рукопись о селе Жулябине (ныне Радостное) держать под спудом? Автор указывает на простые решения сложных проблем, почему имя автора еще не названо вслух? Ах, автор скромен? Но ведь так и должно быть. Истинные творцы всегда скромны. Судьбы великих творений определяют не сплетни обывателей, а главный Читатель. Тот, который везде. Он на площадях, и в парках, и в скверах перед вокзалами и дворцами культуры, на барельефах исторических зданий, в кинотеатрах, в конторах. А Полина — только одна из многих. Ей думать не надо. Она о любых текстах отзывается так, как ей, дуре, хочется. А главный Читатель думает не об одной какой-то судьбе, он думает о судьбе всей страны в целом, о ее процветании. Он один знает, кому и когда подать знак. И когда подаст этот знак, огромная хорошо отлаженная система тут же выявит самого скромного и стеснительного творца!

Назад Дальше