Собрание сочинений в 12 томах. Том 10 - Марк Твен 13 стр.


Отец посмотрел на меня и вздохнул. Потом он сказал:

— Если бы у меня был сын с таким талантом, как этот поэт! Здесь — более достойный сюжет, чем легенды индейцев.

— Если позволите, сэр, где именно?

— В дарственной.

— В этой дарственной?

— Да, в этой самой дарственной, — ответил отец и бросил дарственную запись на стол. — В этом неприглядном на вид документе скрыто больше поэзии, романтики, возвышенных чувств и красочных образов, чем в легендах всех индейских племен, вместе взятых.

— Вы так считаете, сэр? А не взяться ли мне за это? Что если я напишу такую поэму?

— Ты?

Мой энтузиазм погас.

Взгляд отца мало-помалу смягчился.

— Что ж, попробуй. Но помни — без глупостей. Никаких поэтических вольностей. Держись строгих фактов.

Пообещав держаться фактов, я откланялся и поднялся наверх.

В ушах у меня звучали ритмы Лонгфелло, а вместе с ними советы отца не забывать о возвышенности избранного сюжета, но в то же время остерегаться поэтических вольностей. Тут я заметил, что машинально прихватил с собой дарственный документ. Во мгновение ока мной овладел один из тех редких приступов безрассудства, о которых я говорил. Я, разумеется, знал, что отец поручил мне воспеть в романтическом духе благородный поступок моего сводного брата и полученную награду. Тем не менее я решил, — не раздумывая о неизбежных последствиях, — что выполню только лишь букву его приказания. Я взял идиотский текст дарственной записи и, ничего не выбрасывая и даже почти не меняя, разрубил ее на куски, пользуясь стихом «Гайаваты» как меркой.

Мне потребовалась вся моя храбрость, чтобы спуститься по лестнице со своей поэмой в руках. Три или четыре раза я давал себе передышку. Наконец, я поклялся, что сойду вниз к отцу и прочту ему что написал, а потом — будь что будет, пусть хоть через колокольню меня перебросит. Я уже раскрыл рот, но отец приказал подойти поближе к нему. Я придвинулся ближе, но не более чем на полшага: мне нужно было сохранить между нами нейтральную зону. Я начал читать. Тщетно было бы пытаться сейчас передать, как сперва во взгляде отца отразилось недоумение, как оно постепенно сменилось более сильными чувствами, как лицо его потемнело от гнева и он, задыхаясь и глотая нервически воздух, стал судорожно сжимать и разжимать кулаки; как я, словно падая в пропасть, читал строку за строкой и чувствовал, что колени мои дрожат и силы покидают меня.



Я быстро нагнулся, и колодка для снимания сапог угодила прямехонько в зеркало. Я мог бы еще обождать и посмотреть, что получится дальше, но моя любознательность не простиралась так далеко.

ИСТОРИЯ ПОВТОРЯЕТСЯ

Цитируемую ниже заметку я обнаружил в газете, которую один приятель прислал мне с далеких Сандвичевых островов. Запечатленный в ней жизненный опыт покойного мистера Бентона столь разительно совпадает с моим, что я просто не могу не перепечатать эти строки, сопроводив их своими замечаниями. Заметка гласит:


«А как трогательна эта верность покойного достопочтенного Т. X. Бентона материнским заветам: «Моя мать попросила меня никогда не употреблять табак. С тех пор и по сей день я ни разу не прикасался к нему. Она просила меня не играть в азартные игры, и я никогда не играл. Глядя, как играют в карты, я даже не могу сказать, кто проигрывает, а кто выигрывает. Она предостерегала меня также против употребления спиртных напитков, и если я обладаю ныне некоторой выносливостью и стойкостью в жизненных испытаниях, если мне удалось совершить нечто полезное — все это лишь потому, что я всю жизнь неуклонно следовал ее благочестивым и глубоко верным сонетам. Когда мне было семь лет, она попросила меня не пить, и я тогда же дал обет трезвенности. И тем, что я всю свою жизнь оставался верен этому обету, я обязан своей матери».


В жизни не встречал столь забавного совпадения! Ведь это же почти совершенно точное описание моей нравственной карьеры, — если только заменить мать бабушкой. Никогда не забуду, как она уговаривала меня отказаться от табака, добрая душа! Она сказала: «Ты опять принялся за это, щенок? Если я еще раз увижу, что ты жуешь табак — до завтрака, то ты у меня мигом пожалеешь, что на свет родился!» И с тех пор по сей день я ни разу не прикасался к табаку по утрам.

Она не велела мне играть в карты. Она сказала шепотом: «Немедленно бросай эти дрянные карты! Две пары и валет, — олух ты этакий! У него-то ведь масть на руках!»

И ни разу с того дня по нынешний, ни разу я не играл, если у меня в кармане не было крапленой колоды. И я тоже не могу сказать, кто проиграет, а кто выиграет, — если только не я сдавал.

Когда мне было два года, она попросила меня не пить, и я тогда же дал обет трезвенности. И тем, что я остался верен этому обету и всю свою жизнь наслаждался его благотворными последствиями, я обязан своей бабушке, — да послужат эти слезы подтверждением моей признательности. С тех пор и по сей день я ни разу не выпил ни капли воды.

ОКАМЕНЕЛЫЙ ЧЕЛОВЕК

Чтобы показать, как трудно с помощью шутки преподнести ничего не подозревающей публике какую-либо истину или мораль, не потерпев самого полнотой нелепого поражения, я приведу два случая из моей собственной жизни. Осенью 1862 года жители Невады и Калифорнии буквально бредили необычайными окаменелостями и другими чудесами природы. Трудно было найти газету, где не упоминалось бы об одном-двух великих открытиях такого рода. Увлечение это начинало становиться просто смехотворным. И вот я, новоиспеченный редактор отдела местных новостей в газете города Вирджиния-Сити, почувствовал, что призван положить конец этому растущему злу; все мы, я полагаю, испытываем по временам великодушные, отеческие чувства к ближнему. Чтобы положить конец этому увлечению, я решил чрезвычайно тонко высмеять его. Но, по-видимому, я сделал это уж слишком тонко, ибо никто и не заметил, что это сатира. Я облек свой замысел в своеобразную форму: открыл необыкновенного окаменелого человека.

В то время я был в ссоре с мистером ***, новым следователем и мировым судьей Гумбольдта, и я подумал, что мог бы попутно слегка поддеть его и выставить в смешном свете, совместив, таким образом, приятное с полезным. Итак, я сообщил со всеми мельчайшими и убедительнейшими подробностями, что в Грейвли-Форд (ровно в ста двадцати милях от дома мистера ***, и добраться туда можно лишь по крутой горной тропе) обнаружен окаменелый человек и что в Грейвли-Форд, для освидетельствования находки, прибыли все живущие поблизости ученые (известно, что в пределах пятидесяти миль там нет ни одной живой души, кроме горстки умирающих с голода индейцев, нескольких убогих кузнечиков да четырех или пяти сарычей, настолько ослабевших без мяса, что они не могли даже улететь); и как все эти ученые мужи сошлись на том, что этот человек находился в состоянии полного окаменения уже свыше трехсот лет; и затем с серьезностью, которой мне следовало бы стыдиться, я утверждал, что как только мистер *** услышал эту новость, он созвал присяжных, взобрался на мула и, побуждаемый благородным чувством долга, пустился в ужасное пятидневное путешествие по солончакам, через заросли полыни, обрекая себя на лишения и голод, — и все для того, чтобы провести следствие по делу человека, который умер и превратился в вечный камень свыше трехсот лет назад! И уж, как говорится, «заварив кашу», я далее с той же невозмутимой серьезностью утверждал, что присяжные вынесли вердикт, согласно которому смерть наступила в результате длительного нахождения под воздействием сил природы. Тут фантазия моя вовсе разыгралась, и я написал, что присяжные со свойственным пионерам милосердием выкопали могилу и уже собирались похоронить окаменелого человека по христианскому обычаю, когда обнаружили, что известняк, осыпавшийся в течение веков на поверхность камня, где он сидел, попал под него и накрепко приковал его к грунту; присяжные (все они были рудокопами на серебряных рудниках) с минуту обсуждали это затруднение, а затем достали порох и запал и принялись сверлить отверстие под окаменелым человеком, чтобы при помощи взрыва оторвать его от камня, но тут мистер *** с деликатностью, столь характерной для него, запретил им это, заметив, что подобные действия граничат со святотатством.

Все сведения об окаменелом человеке представляли собой от начала до конца набор самых вопиющих нелепостей, однако поданы они были так ловко и убедительно, что произвели впечатление даже на меня самого, и я чуть было не поверил в собственную выдумку. Но я, право же, не хотел никого обманывать и совершенно не предполагал, что так оно получится. Я рассчитывал, что описание позы окаменелого человека поможет публике понять, что это надувательство. Тем не менее, описывая его позу, я совершенно намеренно то и дело перескакивал с одного на другое, чтобы затемнить дело, — и мне это удалось. То я говорил об одной его ноге, то вдруг переходил к большому пальцу правой руки и отмечал, что он приставлен к носу, затем описывал положение другой его ноги и тут же, возвращаясь к правой руке, писал, что пальцы на ней растопырены; потом упоминал вскользь о его затылке и снова возвращался к рукам, замечая, что большой палец левой приставлен к мизинцу правой; снова перескакивал на что-нибудь другое и снова возвращался к левой руке и отмечал, что пальцы ее растопырены, так же как пальцы правой. Но я был слишком изобретателен. Я все слишком запутал, и описание позы так и не стало ключом ко всей этой мистификации, ибо никто, кроме меня, не смог разобраться в исключительно своеобразном и недвусмысленном положении рук окаменелого человека.

Как сатира на увлечение окаменелостями или чем-либо другим мой окаменелый человек потерпел самое прискорбное поражение, ибо все наивно принимали его за чистую монету, и я с глубочайшим удивлением наблюдал, как существо, которое я произвел на свет, чтобы обуздать и высмеять увлечение чудесами, преспокойно заняло самое выдающееся место среди подлинных чудес нашей Невады. Я был так разочарован неожиданным провалом своего замысла, что поначалу меня это сердило, и я старался не думать об этом; но мало-помалу, когда стали прибывать газетные отклики, в которых повторялись описания окаменелого человека, а сам он простодушно объявлялся чудом, я начал испытывать утешительное чувство тайного удовлетворения. Когда же сей господин, путешествуя все дальше и дальше, стал (как я убеждался по газетным откликам) завоевывать округ за округом, штат за штатом, страну за страной и, облетев весь мир, удостоился наконец безоговорочного признания в самом лондонском «Ланцете»[64], душа моя успокоилась, и я сказал себе, что доволен содеянным. И насколько я помню, почти целый год мешок с ежедневной почтой мистера *** разбухал от потока газет из всех стран света с описаниями окаменелого человека, жирно обведенными чернилами. Это я посылал их ему. Я делал это из ненависти, а не шутки ради. Он с проклятиями выбрасывал их кипами на задний двор. И каждый день горняки из его округа (а уж горняки не оставят человека в покое, если им представился случай подшутить над ним) являлись к нему и спрашивали, не знает ли он, где можно достать газету с описанием окаменелого человека. А он-то мог бы снабдить целый материк этими газетами. В то время я ненавидел мистера *** и потому все это успокаивало и развлекало меня. Большего удовлетворения я бы не мог получить, разве только если б убил его.

МОЕ КРОВАВОЕ ЗЛОДЕЯНИЕ

Другой мистификацией, о которой я уже упоминал, была моя блестящая сатира на плутовской финансовый прием — «стряпню дивидендов», — к которому одно время позорно часто прибегали на Тихоокеанском побережье. В простоте души я тогда еще раз вообразил, что пришел мой час потрудиться исправления нравов ради, С этой высоконравственной целью я сочинил сатиру «Ужасное злодеяние в Эмпайр-Сити». В то время сан-францисские газеты подняли шумиху вокруг мошенничества в Дейнском акционерном обществе серебряных копей, правление которого объявило «состряпанный», или фальшивый, дивиденд, чтобы поднять курс своих акций и, распродав их по приличной цене, благополучно выбраться из-под обломков рухнувшего концерна. Обливая грязью Дейнское акционерное общество, эти газеты в то же самое время убеждали публику избавиться от всех своих серебряных акций и приобрести устойчивые и надежные акции сан-францисских предприятий, таких, как, например, Акционерное общество водоснабжения Спринг-Вэлли. Но вдруг в самый разгар этой возни выяснилось, что общество Спринг-Вэлли тоже состряпало дивиденд! И вот я, хитро прельщая публику приманкой вымышленного «кровавого злодеяния», готовился обрушиться на нее с язвительной сатирой на всю эту грязную финансовую кухню. Рассказ о воображаемом кровопролитии занимал с полстолбца; в нем шла речь о том, как один местный житель убил жену и девятерых детей, а потом покончил с собой. В конце же я не без коварства сообщал, что внезапное помешательство — причина этой леденящей душу резни — было вызвано тем, что мой герой поддался уговорам калифорнийских газет, продал свои надежные и прибыльные невадские серебряные акции и, как раз перед тем, как лопнуть обществу Спринг-Вэлли о его мошенническими раздутыми дивидендами, вложил туда все свои деньги и потерял все до последнего цента.

О, это была очень, очень ядовитая сатира, чрезвычайно тонко задуманная. Но я так старательно и добросовестно живописал ужасающие детали, что публика алчно пожирала только эти подробности, совершенно не обращая внимания на то, что все это явно противоречило всем известным фактам: не было человека в нашей округе, который бы не знал, что этот так называемый убийца — холостяк, а стало быть, никак не мог убить жену и девятерых детей; он убил их «в своем роскошном мраморном особняке, стоявшем на опушке огромного соснового бора между Эмпайр-Сити и поселком Ника Голландца», — но даже маринованные устрицы, которых нам подавали к столу, и те знали, что на всей территории Невады не было ни одного «мраморного особняка», а также, что на пятнадцать миль вокруг Эмпайр-Сити и поселка Ника Голландца не было не только «огромного соснового бора», но даже не росло ни единого деревца; и, наконец, всем было доподлинно известно, что Эмпайр-Сити и поселок Ника Голландца — одно и то же место, где находится всего шесть домов, и следовательно, между ними не могло быть никакого бора; и сверх всех этих явных нелепостей я еще утверждал, будто, нанеся себе такую рану, от которой, как это мог понять любой читатель, мгновенно издох бы даже слон, этот демонический убийца вскочил на коня и проскакал целых четыре мили, потрясая еще теплым скальпом своей супруги, и в таком виде с триумфом въехал в Карсон-Сити, где испустил дух у дверей самого большого трактира, на зависть всем восхищенным очевидцам.

Никогда в жизни я не видел такой сенсации, какую вызвала эта маленькая сатира! О ней говорил весь город, о ней говорила вся наша округа. Просматривая за завтраком газету, жители города сначала спокойно начинали читать мою сатиру, а под конец им было уже не до еды. Вероятно, было что-то такое в этих деталях, правдоподобных до мелочей, что вполне заменяло пищу. Мало кто из грамотных людей мог есть в это утро. Мы с Дэном (моим коллегой-репортером), как обычно, сели за свой столик в ресторане «Орел»; и только я развернул тряпку, которая в этом заведении именовалась салфеткой, как увидел за соседним столиком двух дюжих простачков, одежда которых была осыпана чем-то вроде перхоти явно растительного происхождения, — признак и доказательство того, что они прибыли из Тракки с возом сена. Один из них, сидевший лицом ко мне, держал во много раз сложенную утреннюю газету, и я безошибочно знал, что на этой узкой длинной полосе находится столбец с моей прелестной финансовой сатирой. По его взволнованному бормотанью я мог судить, что сей беспечный сын сенокосов скачет во весь опор с пятого на десятое, спеша дорваться до кровавых подробностей, и, конечно, пропускает все сигналы, расставленные мною с целью предупредить его, что все это — сплошное вранье. Вдруг глаза его полезли на лоб как раз в тот миг, когда челюсти широко разъялись, чтобы захватить картошку, приближавшуюся на вилке; картошка колыхнулась и замерла, лицо едока жарко вспыхнуло, и весь он запылал от волнения. Затем он очертя голову кинулся судорожно заглатывать подробности, причем картошка стыла на полдороге, а он то тянулся к ней губами, то внезапно замирал в ужасе перед новым, еще более злодейским подвигом моего героя. Наконец он внушительно посмотрел в лицо своему остолбеневшему приятелю и сказал, потрясенный до глубины души:

— Джим, он сварил малыша и содрал скальп с жены. Ну его к черту, этот завтрак, мне теперь ничего в глотку не полезет! — Он бережно опустил остывшую картошку на тарелку, и они оба вышли из ресторана с пустыми желудками, но вполне удовлетворенные.

Он так и не дошел до того места, где начиналась сатирическая часть. И никто никогда эту статью не дочитывал. Им было достаточно потрясающих подробностей преступления. Соваться с маленькой, тощей моралью под самый конец такого великолепного кровавого убийства было все равно что идти вслед заходящему солнцу со свечкой и надеяться привлечь к ней всеобщее внимание

Назад Дальше