Несколько позже появляется знаменитый Джоя Морган Твен. Он приехал в Америку на корабле Колумба в 1492 году в качестве пассажира. По-видимому, у него был очень дурной, брюзгливый характер. Всю дорогу он жаловался, что плохо кормят, и угрожал сойти на берег, если не переменят меню. Он требовал на завтрак свежего пузанка. Целыми днями он слонялся по палубе, задрав нос, и отпускал шуточки насчет Колумба, утверждая, что тот ни разу не был в этих местах и понятия не имеет, куда едет. Достопамятный крик: «Смотри, земля!» потряс всех, но только не его. Он поглядел на горизонт через закопченный осколок стекла и сказал: «Черта с два земля! Это плот!»
Когда этот сомнительный пассажир взошел на корабль, все его имущество состояло из носового платка с меткой «Б. Г.», одного бумажного носка с меткой «Л. В. К.», другого — шерстяного с меткой «Д. Ф.» и ночной сорочки с меткой «О. М. Р.», завернутых в старую газету. Тем не менее во время путешествия он больше волновался о своем «чемодане» и разглагольствовал о нем, чем все остальные пассажиры вместе взятые. Когда корабль зарывался носом и рулевое управление не действовало, он требовал, чтобы его «чемодан» передвинули ближе к корме, а затем бежал проверять результаты. Если корабль зачерпывал кормой, он снова приставал к Колумбу, чтобы тот дал ему матросов «перетащить багаж». Во время шторма приходилось забивать ему в рот кляп, потому что его вопли о судьбе его имущества заглушали слова команды. По-видимому, ему не было предъявлено прямого обвинения в каких-либо правонарушениях, но в судовом журнале отмечено как «достойное внимания обстоятельство», что, хотя он принес свой багаж завернутым в старую газету, он унес, сходя на берег, четыре сундука, не считая саквояжа и нескольких корзин из-под шампанского. Когда же он вернулся на корабль, нахально утверждая, что некоторых вещей — у него недостает, и потребовал обыска других- пассажиров, терпение его товарищей по путешествию лопнуло, и они швырнули его за борт. Долго они смотрели, не всплывет ли он, но даже пузырька не появилось на ровной морской глади. Пока все с азартом предавались этим наблюдениям, обнаружилось, что корабль дрейфует и тянет за собой повисший якорный канат. В древнем, потемневшем от времени судовом журнале читаем следующую любопытную запись:
«Позже удалось установить, что беспокойный пассажир нырнул под воду, добрался до якоря, отвязал его и продал богопротивным дикарям на берегу, уверяя, что этот якорь он нашел в море, сукин он сын!»
При всем том мой предок не был лишен добрых и благородных задатков, и наша семья с гордостью вспоминает, что он был первым белым человеком, который всерьез занялся духовным воспитанием индейцев и приобщением их к цивилизации. Он построил вместительную тюрьму, воздвиг возле нее виселицу и до последнего своего дня похвалялся, что ни один реформатор, трудившийся среди индейцев, не оказывал на них столь успокаивающего и возвышающего действия. О конце его жизни хроника сообщает скупо и обиняками. Там говорится, что при повешении первого белого человека в Америке старый путешественник получил повреждение шейных позвонков, имевшее роковой исход.
Правнук «реформатора» процветал в XVII столетии и известен в нашей семейной хронике под именем Старого Адмирала, хотя историки того времени знают его под другими именами. Он командовал маневренными, хорошо оснащенными и отлично вооруженными флотилиями и много способствовал увеличению быстроходности торговых судов. Купеческий корабль, за которым шел Адмирал, не сводя с него орлиного взора, всегда плыл через океан с рекордной скоростью. Если же он медлил, несмотря на все понуждения Адмирала, тот распалялся гневом и наконец, уже не будучи в силах сдержать свое негодование, захватывал корабль и держал его у себя, ожидая, пока владельцы не явятся за потерянным имуществом (правда, они этого не делали). Чтобы среди захваченных матросов не завелось лентяев и лежебок, Адмирал предписывал им гимнастические упражнения и купания. Это называлось «пройтись по доске». Матросы не жаловались. Во всяком случае, раз выполнив это упражнение, они больше не напоминали о себе. Не дождавшись судовладельцев, Адмирал сжигал корабли, чтобы страховая премия не пропадала даром. Этот старый заслуженный моряк был зарезан в расцвете сил и славы. Безутешная вдова не уставала повторять до самой своей кончины, что, если бы Адмирала зарезали на пятнадцать минут раньше, его удалось бы еще вернуть к жизни.
Чарльз Генри Твен жил в конце семнадцатого столетия. Это был ревностный и почтенный миссионер. Он обратил в истинную веру шестнадцать тысяч островитян в южных морях и неустанно внушал им, что человек, имеющий на себе из одежды всего лишь ожерелье из собачьих клыков да пару очков, не может считаться достаточно экипированным для посещения храма Божия. Незлобливые прихожане нежно любили его, и, когда заупокойная церемония окончилась, они вышли из ресторана со слезами на глазах и твердили по пути домой, что такого мягкого миссионера им еще не приходилось встречать; жаль только что каждому досталось так мало.
Па-Го-То-Вах-Вах-Пакетекивис (Могучий Охотник со Свиным Глазом) Твен украшал своим присутствием средние десятилетия восемнадцатого века и от всего сердца помогал генералу Брэддоку воевать с угнетателем Вашингтоном. Спрятавшись за дерево, он семнадцать раз стрелял в Вашингтона. Здесь я полностью присоединяюсь к очаровательному романтическому рассказу, вошедшему во все хрестоматии. Однако дальше в рассказе говорится, будто после семнадцатого выстрела, устрашенный своей неудачей, дикарь торжественно заявил, что поскольку Вечный Дух, как видно, предназначил Вашингтона для великих дел, то он более не поднимет на него свое святотатственное ружье. В этой части я вынужден указать на серьезную погрешность против исторических фактов. На самом деле индеец сказал следующее:
— Никакого (ик!) толку! Он так пьян, что не может стоять прямо. Разве в него попадешь? Дурень я буду, если (ик!) истрачу на него еще хоть один патрон.
Вот почему индеец остановился на семнадцатом выстреле. Он приводит простой и толковый резон; сразу чувствуешь, что это чистая правда.
Я всегда любил этот рассказ даже в том виде, в каком его печатают в хрестоматиях, но меня преследовала мысль, что каждый индеец, присутствовавший при разгроме Брэддока и дважды промахнувшийся (два выстрела за сто лет легко вырастают в семнадцать), приходил к неизбежному выводу, что солдат, в которого он не попал, предназначен Вечным Духом для великих дел, а случай с Вашингтоном запомнился только потому, что в этом случае пророчество сбылось, а в других нет. Всех книг на свете не хватит, чтобы перечислять пророчества индейцев и других малоавторитетных лиц. Однако список сбывшихся пророчеств легко умещается у вас в кармане.
Хочу добавить, что некоторые из моих предков так хорошо известны в истории человечества под своими псевдонимами, что было бы бесцельным вести здесь о них рассказ, даже перечислять их в хронологическом порядке. Назову лишь некоторых из них. Это Ричард Бринсли Твен, он же Гай Фоке; Джон Уэнтворт Твен, он же Джек Шестнадцать ниток; Уильям Хоггерти Твен, он же Джек Шеппард[95]; Анания Твен, он же барон Мюнхгаузен; Джон Джордж Твен, он же капитан Кидд[96]. Следует также упомянуть Джорджа Френсиса Трэна[97], Тома Пеппсра, Навуходоносора и Валаамскую ослицу[98]. Все эти лица принадлежат к нашему роду, но относятся к ветви, несколько удалившейся от центрального ствола, то что называется — к боковой линии. Все Твены жаждали популярности, но, в отличие от коренных представителей нашей фамилии, которые искали ее на виселице, эти люди ограничивались тем, что сидели в тюрьме.
Когда пишешь автобиографию, неразумно доводить рассказ о предках до ближайших родственников. Правильнее, сказав несколько слов о прадедушке, перейти к собственной персоне, что я и делаю.
Я родился без зубов, и здесь Ричард III имеет передо мной преимущество. Зато я родился без горба, и здесь преимущество на моей стороне[99]. Мои родители были бедными — в меру, и честными — тоже в меру.
А теперь мне приходит в голову, что жизнь моя слишком бесцветна по сравнению с жизнью моих предков и с рассказом о ней лучше повременить, пока меня не повесят. Жаль, что другие автобиографы, книги которых мне приходилось читать, не приняли своевременно такого же решения. Как много выиграла бы читающая публика, не правда ли?
МОЯ ПЕРВАЯ БЕСЕДА С АРТИМЕСОМ УОРДОМ[100]
Я никогда раньше с ним не встречался. Он привез рекомендательные письма от общих знакомых из Сан-Франциско и пригласил меня позавтракать. У нас на серебряных рудниках считалось святотатством приступать к завтраку без коктейля из виски. Артимес с галантностью столичного жителя всегда подчинялся обычаям провинции и тотчас заказал три порции этого ужасающего напитка. Третьим за столом был Хингстон. Я охотно пью, кажется, все на свете, за исключением коктейля из виски. И я сказал, что не смогу составить им компании: коктейль сразу ударит мне в голову, и через десять минут я опьянею и буду ни на что не годен. Я не хотел бы при первом же знакомстве показаться умалишенным. Но Артимес просил не отказываться, и я проглотил коварный напиток, продолжая протестовать и зная, что уступать не следовало. Через несколько минут мне показалось, что мысли у меня начинают путаться. В сильной тревоге я ждал начала беседы. Впрочем, меня еще не покидала надежда, что, быть может, я преувеличиваю свое опьянение и все обойдется благополучно.
После нескольких ничего не значащих замечаний Артимес принял необыкновенно серьезный вид и произнес речь, показавшуюся мне странной. Он сказал следующее:
— Пока я не забыл, хочу спросить вас кое о чем. Вы живете здесь, в вашем серебряном царстве — в Неваде, больше двух лет, и, конечно, вам, репортерам, приходилось спускаться в рудники и осматривать их, — в общем, вы изучили рудничное дело досконально. Так вот, я хочу узнать, как образуются там, под землей, залежи руды? Сейчас я растолкую свой вопрос. Если я правильно понимаю, серебряная жила зажата между двумя слоями гранита; в таком виде она тянется под землей, пока не выступит наружу, вроде как край тротуара на мостовой. Представим себе, что жила будет в сорок футов толщиной или даже в семьдесят... нет, лучше возьмем все сто. И вот вы роете к ней шурф, прямо по вертикали или, быть может, наклонный — то, что вы называете квершлаг, — и спускаетесь к ней на пятьсот футов в глубину, а быть может, достаточно будет и двухсот футов; и вот вы идете за жилой, а она между тем становится все уже, и слои гранита, облегающие ее, сближаются так, что вот-вот сомкнутся, то есть я не имею в виду, что они сомкнутся, в особенности если геологическая обстановка такова, что они отстоят один от другого дальше, чем обычно, и наука это бессильна объяснить; хотя, с другой стороны, при прочих равных условиях, было бы странно, если бы это не было так; и если взять наше предположение за исходный пункт и учесть новейшие данные, то, конечно, можно сделать тот или другой вывод, это уж без сомнения так. Вы согласны со мной?
Я подумал: «Вот оно все в точности, как я предполагал. Коктейль меня погубил. Даже устрица на моем месте поняла бы больше».
Затем я сказал:
— Разумеется! Да, без сомнения! Впрочем, если вас не затруднит моя просьба... не повторите ли вы еще раз ваш вопрос?
— Конечно, конечно. Вина — моя. Предмет для меня новый, и я, должно быть, не сумел ясно выразить свою мысль, но...
— Да нет, что вы! Все, что вы сказали, очень ясно. Вина моя, это коктейль ударил мне в голову. Основное, что вы сказали, я понял, но я был недостаточно внимателен, и если вы повторите свой вопрос, я постараюсь понять все до конца.
Он сказал:
— Хорошо, суть моего вопроса вот в чем (тут он принял устрашающе серьезный вид и стал отмечать важнейшие пункты своей речи, загибая пальцы на руке один за другим): эта жила, или прослойка, или руда, называйте как хотите, зажата между двумя слоями гранита, наподобие сандвича. Это нам всем ясно. Теперь вы роете к ней шурф, скажем, в тысячу футов, а может быть, и в тысячу двести (это в конце концов не так уж важно), и подходите к ней вплотную, и начинаете бить штреки, некоторые перпендикулярно к жиле, а часть параллельно ей в той ее части, где идет сернистая руда, — она ведь называется сернистой, не так ли? Хотя, если вы меня спросите, я считаю — пусть это трудно доказать, — что рудокопу все равно, идет она там или не идет, потому что она неотъемлемая часть той же жилы, хотя к ней и не относится, и при других обстоятельствах даже самый искушенный среди нас мог бы не обнаружить ее, стой он совсем рядом, или просто не заметил бы ее, и даже мысль такая не пришла бы ему в голову, будь это хоть трижды очевидно. Как вы считаете, прав я или нет?
Я грустно сказал:
— Вы должны извинить меня, мистер Уорд. Я, конечно, смог бы ответить на ваш вопрос, но этот проклятый коктейль из виски ударил мне в голову, и я теперь не в силах разобраться даже в самых простых вещах. Я говорил вам, что так будет.
— Пожалуйста, не огорчайтесь. Я просто не сумел толково объяснить. свою мысль. Хотя, признаться, на этот раз я старался изложить ее по возможности ясно.
— Разумеется! Вы изложили ее с предельной ясностью. Чтобы не понять вас, нужно быть безнадежным кретином. Все дело в этом проклятом коктейле!
— Нет, не вините себя. Я попробую еще раз, и уж теперь...
— Не нужно, я умоляю вас, это бесполезно. Уверяю вас, голова моя в таком состоянии, что я не сумею ответить на самый простой вопрос.
— Не бойтесь. На этот раз я изложу свой вопрос яснее ясного, и вы сразу поймете, в чем дело. Начнем с самого начала. (Тут он перегнулся ко мне через стол, в каждой черте его лица выразилась глубокая сосредоточенность, и пальцами одной руки он приготовился загибать пальцы на другой руке, отмечая ход своего рассуждения, а я, вытянув шею и напрягши все свои умственные способности, приготовился понять или погибнуть.) — Так вот, эта самая жила, эта штука, которая содержит в себе металл и тем самым выступает как последующий элемент в ряду предыдущих, как ближних, так равно и отдаленных, действуя в пользу первых и в ущерб последующим, или наоборот — в ущерб первым и в пользу последующих, или равно индифферентно как к тем, так и к другим, а также учитывая относительную разницу в радиусе распространения, достигающую кульминационной точки...
Я сказал:
— Теперь уже ясно, что у меня на плечах чурбан. Лучше не старайтесь. Бесполезно. Чем больше вы объясняете, тем меньше я понимаю.
Сзади послышался подозрительный шум. Я быстро обернулся и увидел, что Хингстон, укрывшись газетой, корчится от неодолимого смеха. Я взглянул на Уорда, и он сбросил свою важность и тоже рассмеялся. Тогда я понял — меня разыграли. Под видом глубокомысленных рассуждений мне преподносили все это время совершенный вздор. Артимес Уорд был одним из самых очаровательных людей, каких я знал, и отличным собеседником. Про него шла молва, что он неразговорчив. Вспоминая мое первое знакомство с ним, я позволю себе не согласиться с этим мнением.
КАК МЕНЯ ПРОВЕЛИ В НЬЮАРКЕ
Редко бывает приятно сплетничать о самом себе, но в некоторых случаях человеку после исповеди становится легче. Вот и сейчас я желаю облегчить свою душу, хотя мне кажется, что я это делаю скорее из жажды предать гласности неблаговидный поступок другого человека, чем из желания пролить бальзам на раны своего сердца. (Я понятия не имею, что такое «бальзам», но, кажется, это выражение в данном случае как раз подходит.) Вы, может быть, помните, что я не так давно читал лекцию в Ньюарке молодым людям, членам какого-то общества? Ну, словом, я ее читал. Перед началом лекции мне пришлось беседовать с одним из упомянутых молодых джентльменов, и он сказал, что у него есть дядя, который неизвестно по какой причине навсегда утратил способность что-либо чувствовать. И со слезами на глазах этот молодой человек сказал:
— Ах, если б мне еще хоть раз увидеть, как он смеется! Ах, если б мне увидеть, как он плачет!
Я был тронут. Я не могу оставаться равнодушным к чужому горю.
Я сказал:
— Тащите вашего дядю на мою лекцию. Я его расшевелю. Я сделаю это для вас.
— Ах, если б только вам это удалось! Если б вам это удалось, вся наша семья стала бы за вас молиться, — мы так его любим! Ах, благодетель, неужели вы его заставите смеяться? Неужели вы вызовете живительные слезы на эти иссохшие веки?
Я был тронут до глубины души. Я сказал:
— Сын мой, приводите вашего старичка. У меня для этой лекции приготовлены такие анекдоты, что, если в нем осталась хоть капля смеха, он будет смеяться, а если эти не достигнут цели, то у меня имеются другие, — и тут он должен будет либо заплакать, либо умереть, ничего другого ему не останется.
Молодой человек призвал благословение на мою голову, прослезился и обнял меня, а потом побежал за своим дядей. Он посадил старика на самом виду, во второй ряд, и я начал его обрабатывать. Сначала я пустил в ход анекдоты полегче, потом потяжелее; я осыпал его плохими анекдотами и просто изрешетил хорошими; я выстреливал в него старыми, бородатыми анекдотами и, не жалея перца, посыпал его с носа и с кормы новыми, с пыла горячими; я вошел и раж и старался в поте лица, до хрипоты, до тех пор, пока в горле не начало саднить, до бешенства, до ярости, — но ни разу не прошиб старика, не добился ни слезы, ни улыбки. Так-таки ничего! Ни признака улыбки, ни следа слез! Я был изумлен. Наконец я закончил лекцию последним воплем отчаяния, последней вспышкой юмора — запустил в него анекдотом сверхъестественной силы и потрясающего действия. Потом я сел на место, совсем растерявшись и выбившись из сил.
Президент общества, подойдя ко мне, смочил мою голову холодной водой и сказал:
— Чего это вы так разошлись напоследок?
Я ответил:
— Я старался рассмешить вон того старого осла во втором ряду.
Он сказал:
— Тогда вы зря потратили время: он глух, нем и к тому же слеп, как летучая мышь!
Ну, скажите, пожалуйста, хорошо ли было со стороны племянника этого старикашки так обмануть незнакомого человека, да еще круглого сироту? Я спрашиваю вас как друга, как ближнего своего: хорошо ли это было с его стороны?