Монахини и солдаты - Мердок Айрис 46 стр.


— Терпеть ее не могу.

— А мне она, наоборот, нравится.

— Ты говоришь это, просто чтобы я вышел из себя.

— Что-то ты легко выходишь из себя.

— С тех пор как переехали сюда, мы только и делаем, что ссоримся.

— Мы только и делаем, что ссоримся, с тех пор как познакомились, а это было добрых тридцать лет назад. Ни о чем это не говорит, разве, может, что мы просто полные придурки.

— Дейзи, ведь это ты написала то письмо Графу, что у Гертруды роман со мной, так ведь?

— Я НЕ ПИСАЛА! С какой стати? Мне плевать, с кем у тебя шашни, ты можешь в любое время катиться отсюда и крутить с кем угодно, жениться на них, особенно если они богатые…

— Ой, прекрати!..

— Это ты прекрати! По-твоему, похоже, чтобы я писала анонимки? Я тебя спрашиваю! Анонимки! Да меня пугает подобная мерзость. Если бы я хотела высказать им свое мнение, то написала бы обычное письмо и поставила бы имя. Господи Иисусе, неужели ты так плохо знаешь меня после стольких лет вместе?

— Но кто-то же написал, и…

— Если б ты только мог видеть свою несчастную озабоченную физиономию! Дать зеркало? Ты похож на вонючего полицейского писаря. Какое, к черту, имеет значение, кто послал то дерьмовое письмо?

— Ты горела желанием отомстить…

— «Горела желанием отомстить»! Ну ты и выражаешься! Не горела, я была зла, мне это надоело хуже горькой редьки. Если бы я хотела лягнуть ее, то сделала бы это открыто, а не так, подленько и исподтишка.

— Ладно, может, ты не писала письма, но ведь это ты налгала этой дряни, Анне Кевидж.

— Что я налгала?

— Да что мы с тобой придумали план: мне надо жениться на богачке и так далее, и мы будем жить вместе, когда я женюсь, и…

— Я такого не говорила! По твоим же словам, чертов Джимми Роуленд заварил всю эту кашу!

— Она сказала, что это пошло от Джимми Роуленда, и бог знает почему…

(Тиму не было известно, что Джимми Роуленд не простил ему того, что он, как думал Джимми, завлек и бросил его сестру Нэнси. Известие о блестящей женитьбе Тима послужило ему неприятным напоминанием об этом. К тому же он не любил Дейзи за насмешки над Пятачком. Его пьяное «откровение» перед Эдом Роупером было не более чем злобным экспромтом.)

— Что это за «она», о которой ты говоришь?

— Конечно, Джимми мог в любое время услышать, как мы несем всякую чушь в «Принце датском». Но Гертруда никогда бы не поверила в это, не признайся ты, что это правда.

— Я призналась?

— А, черт, ну да! Гертруда сказала, что ты призналась Анне Кевидж, что это правда!

— Кто знает, что я говорила этой стерве, может, ляпнула что-нибудь вроде «о да!» в ответ на какое-то ее бредовое обвинение. Она что, не понимает сарказма? Я просто хотела, чтобы она убралась. Я подумала, что это уже слишком, не хватало еще того, чтобы меня преследовала лучшая подружка твоей жены. Ты, конечно, знаешь, почему она вообще заявилась?

— Почему?

— Потому что она влюблена в Гертруду.

— Не пори чушь! — Такое объяснение было неожиданным для Тима. Он отбросил его. Это лишь еще больше все запутывало. — Ты всех считаешь ненормальными.

— А ты никого.

— Ты согласилась со всем, что она говорила, потому что хотела разрушить мою семейную жизнь.

— Да не хотела я разрушать твою чертову семейную жизнь! Я хотела, чтобы меня наконец оставили в покое! Мне плевать на вас с Гертрудой. Неужели ты думаешь, что я хотя бы палец о палец ударила, чтобы поссорить тебя с твоей драгоценной толстухой? В любом случае ты не нуждался в посторонней помощи. Сам отлично справился!

— Все-таки кто, как не ты, внушил ей, что мы встречались после?..

— Черт подери, перестань ворошить старое! Забудь ты все это дерьмо. Ты здесь, примчался опять ко мне, поджав хвост. Мы даже переехали, потому что ты так боишься той мерзкой банды. Или этого недостаточно? Я еще должна выслушивать твои бесконечные воспоминания?!

— Это не воспоминания. Я хотел узнать правду.

— Правду! Забавно слышать от тебя это слово! Ты не знаешь, что оно значит. Ты слабак, Тим Рид, у тебя в душе скользкая гниль.

— Почему ты так жестока, когда видишь, что я несчастен?..

— Так возвращайся к ненаглядной Гертруде.

— Ты знаешь, что я никогда этого не сделаю.

— Да плевать мне, что ты там сделаешь или не сделаешь. Хоть иди вешайся.

— Если бы ты не была пьяна почти все время, мы бы не ссорились. Как мне это надоело!

— А кто довел меня до пьянства? У тебя другого дела нет, как прикладываться к бутылке. Позволь сказать тебе кое-что. Я не скучала по тебе, когда ты ушел. Пила меньше, работала больше, продвинулась с романом. А как ты соизволил вернуться, ни слова не написала.

— Ну, мы переезжали.

— Да, ради тебя!

— Ты сказала, тебе здесь нравится.

— Тут пошикарней, чем в моей старой квартире, но придется спуститься с небес на землю, когда денежки миссис Рид закончатся. Я не видела, чтобы ты много зарабатывал последнее время.

— Ты знаешь, я не могу…

— Еще бы, потому что хандришь, дуешься и хнычешь!

— Я заработаю денег… Ты меня убиваешь, уничтожаешь, отравляешь мне душу, я чувствую, что постепенно загибаюсь, когда я с тобой. Просто не надо все время раздражать меня.

— Ты сам раздражаешься. Я предпочла бы не замечать тебя. Если бы не ты, я бы занималась своим делом, у меня была бы своя жизнь.

— Ты постоянно это говоришь.

— Потому что это так и есть.

— Идем в паб.

— Вот так всегда: «идем в паб», а потом обвиняешь меня в пьянстве! Ты развратил меня своими ленью и безволием, а теперь тебе противно смотреть на дело своих рук! Мне тоже противно смотреть на тебя, ты — тварь ползучая. Ладно, давай вернемся к закону и порядку, женитьбе и деньгам!

— Я бы давно женился на тебе, да ты слышать не хотела о браке, тебя тошнило от одного этого слова!

— А представляешь, ты бы женился, а я бы вышла за кого-то?

— Не знаю. Прости! Так плохо мне никогда не было. Я как будто в аду.

— Это и есть ад, в котором мы живем, всегда жили. Нищета, ссоры, вечный паб. Господи, зачем я вообще связалась с мужиками?

— Хватит ругаться. Я же извинился.

— Он извинился! Laissez moi rire![119]

— Давай попробуем жить как прежде.

— Того, что было, не вернешь.

— Не сказать, чтобы оно много стоило.

— Ты порченый, ты уже не мой прежний Тим. От тебя пахнет той женщиной.

— Не надо так, Дейзи, дорогая. Не мучай меня. Согласен, мы превратили свою жизнь в ад, но разве мы не можем прекратить его по обоюдному согласию?

— Предлагаешь двойное самоубийство?

— Или хотя бы успокоиться тебе и мне и не мучить друг друга.

— Упокоиться на муниципальном кладбище под скошенной травкой.

— Ох, можешь ты быть серьезной?..

— Он говорит: «быть серьезной». Ты думаешь, я в настроении шутить насчет… насчет… Ах ты скотина!

— Дейзи, знаю, ты ревнуешь или ревновала…

— Ревную? Ты безмозглый дурак…

— Да, я дурак, прости мне мою дурость и все остальное. Если ты не простишь меня, то и никто не простит, так что ты должна меня простить.

— Не вижу причины. Надеюсь, ты будешь гореть адским пламенем. Если не поостережешься, вставлю тебя в свой роман. Это самое худшее наказание, которое я могу придумать для кого-то.

— Дейзи, дорогая, пожалей меня, ты всегда жалела…

— Ах ты… хотела сказать «крыса»… нет, ты… эгоистичная морская свинка! Разве что морские свинки не скулят.

— Я не скулю.

— Меня тошнит от тебя. От одного вида твоей глупой жалкой физиономии тошнит. Так и быть, пошли в паб. Надеремся, пока есть на что.


Тим и Дейзи жили в меблированной квартире близ Финчли-роуд-стейшн. Квартиру им за скромную плату сдала одна из загадочных подруг Дейзи, временно жившая в Америке. Квартира была приятная, тихая, с бамбуковой мебелью и огромными коричневыми подушками, брошенными прямо на пол. Тут было много простора для чахлых Дейзиных цветов. Тиму позарез требовалось бежать оттуда, где они могли его найти. (Кое-кто из них жил в Хэмпстеде, но не близко от Финчли-роуд.) При мысли, что он может столкнуться с Анной, Графом, Манфредом, Стэнли или Джеральдом, его охватывал ужас. Он и не думал встречаться с Гертрудой, подобная мысль не приходила ему даже в самых бредовых фантазиях. Несмотря на нападки Дейзи, несмотря на их двусмысленные привычные ссоры, он пытался начать новую жизнь, что, как ни странно, было возвращением к прошлой жизни, до женитьбы.

Конечно, они уже не были прежними. Теперь те давние времена, когда он рисовал кошек, а Дейзи писала свой роман, когда они устраивали совместные пикники и каждый вечер встречались в «Принце датском», иногда занимались любовью, казались Тиму периодом первобытной невинности. Они были как дети. И все он испортил. Он больше не был прежним Тимом своей Дейзи. Утрата причиняла такую боль, что он не понимал, сожалеет ли о самой утрате. Несомненно, прежний мир был иллюзией, не таким, каким казался. Вся его жизнь была ложью. И все же он видел, насколько важны были для него Дейзи, ее мужество, ее терпеливая доброта к нему. В то же время он видел невозможность их отношений, невозможность, с которой они жили так долго: ссоры, пьянство, погружение в хаос, изощренное взаимное разрушение. Тем не менее даже все это казалось невинным, потому что, из добродушной безнадежности, они продолжали прощать друг другу.

Тим страдал невероятно, как никогда в жизни. Когда Гертруда в первый раз прогнала его, разорвала их невероятную связь и он побежал к Дейзи, он тогда тоже очень страдал оттого, что его отвергли, и от чувства утраты. Он любил Гертруду со всем восторгом пылкой страсти и с глубокой нежностью; и когда она сказала: «я так больше не могу», Тим с ума сходил от горя. Но все-таки оно было переносимее, не потому, что любовницей он любил ее меньше, чем когда она стала его женой, но потому, что то болезненное расставание произошло не по его вине. Он вернулся в свое убежище, говоря себе, что ему всегда не везло и что это было слишком хорошо, чтобы оказаться правдой. Он понимал, что теперешний разрыв и теперешнее разочарование неизмеримо тяжелей предыдущих.

Его мысли ловко и бесконечно лавировали между прошлым и настоящим, иногда останавливаясь на том факте, что в те времена он обманывал Гертруду в очень существенном. Однако она не знала об этом, и, будучи невинным в ее глазах, он сам чувствовал себя в какой-то степени невинным. И кто взялся бы утверждать, что он вскоре не сознался бы во всем, если бы им позволили наслаждаться счастьем? Потрясение от разрыва с ней и потери ею доверия к нему позже привело, говорил он себе, к фатальному решению повременить с признанием. А еще тот факт, что от Гертруды он прямиком побежал к Дейзи, в ее постель. Насколько это было важно? Ведь тогда он не мог знать, что вернет Гертруду. Порой он задавался вопросом: что именно в предъявляемых обвинениях заставляет его чувствовать себя бесконечно виноватым и причиняет эту ужасную новую боль, не дающую жить? Не спрятался ли он намеренно под личиной мерзостной греховности? Он поторопился снять деньги со счета Гертруды, причем немалую сумму. Снова побежал к Дейзи, и если еще не побывал в ее постели, то, конечно, лишь по причине их временного общего подавленного состояния и злости друг на друга. И он спрашивал себя: что он сделал такого ужасного? Порой ему казалось, что наказание было единственным свидетельством против него.

Тяжкая утрата по-прежнему мучила его, оставаясь в нем острым сознанием вины. Он постоянно чувствовал себя опозоренным тем, что произошло. Он помнил, что Гертруда однажды сказала о «моральной опасности, моральном ужасе». Что она знала об этих подводных камнях? Он попал в ловушку греха, как в глубокую ловчую яму, и, хотя до сих пор не вполне понимал, как это случилось, тем не менее воспринимал результат как нечто неизбежное и даже заслуженное. Слишком долго он валял дурака, слишком много ловчил, старался получить желаемое каким угодно, но только не честным способом, слишком легко лгал, когда это было удобно ему. И если теперь он страдал оттого, что его разоблачили и подвергли наказанию, то не искал себе оправдания. Он копался в памяти, вспоминая, как именно Гертруда воспринимала его хитрости, что в точности она говорила. Но знал, что обманывал ее. Дейзи чрезвычайно много значила для него, с ранней его юности она была и, возможно, до конца останется главным смыслом и сутью его жизни. Никаким колдовством он не мог бы стереть ее из своего прошлого или настоящего. Порой, думая об этом, он ненавидел Дейзи; но подобное тоже было не в первый раз.

С возвращением к Дейзи вернулись и старые, связанные с ней проблемы. Они не могли жить друг с другом, не могли жить друг без друга. Пока они как-то обходились, потому что квартира была очень большая и им удавалось не сталкиваться постоянно. Они спали в разных комнатах. Тим в маленькой спальне, свернувшись калачиком, или лежал без сна, закрыв глаза ладонями от света ярких фонарей, пробивавшегося сквозь тонкие шторы. Дейзи днем работала над романом или пыталась работать и жаловалась, что ничего не получается, но хотя бы оставалась в своей комнате. Вечерами они ходили в разные местные пабы и напивались. Тим уходил и большую часть дня отсутствовал, иногда возвращаясь к ланчу. Кое-когда уходила и Дейзи. Они больше не обменивались впечатлениями о прошедшем дне. Обоих раздражало как надоедливое, не дающее покоя присутствие, так и непонятное отсутствие друг друга. Зло хлопали двери. Тим перестал поддерживать чистоту на кухне. Когда-то славная квартира начинала напоминать конуру Дейзи в Шепердс-Буш. Тим понимал, что придется ему искать другое жилье, а им обоим возвращаться к прежнему обыкновению встречаться изредка, что когда-то (как трогательно!) казалась им романтичным. И вопрос, на что они станут жить (когда закончатся деньги Гертруды), тоже грозил возвращением к изначальной и постоянной нищете. Работать Тим не мог, да и не пытался. Он предполагал, что спустя определенное время будет не опасно отослать Дейзи в ее прежнюю квартиру, а самому возвратиться в мастерскую над гаражом, но пока ему не хотелось даже думать об этом. Lanthano.

Когда Тим сказал Дейзи, что чувствует себя, как в аду, он действительно имел в виду, что страдает намного сильнее, чем когда-либо. Кошмары преследовали его днем и ночью. Он видел жуткие сны. В одном сне угрюмые, злобно смеющиеся женщины подбрасывали на одеяле мягкое болтающееся чучело, в котором он с ужасом узнавал себя. Подобные чучела, в виде полуживых демонов, медленно, но неумолимо преследовали его, похожие на мягких кукол в человеческий рост, которые натыкались на него и, когда он отталкивал их, так же медленно снова валились на него. То за ним с диким воплем катилась каменная голова. Еще ему снился повешенный, но то был уже другой сон. Человек, мертвый, однако не совсем, мучился невероятно, повешенный на длинных перилах, похоже, верхней площадки лестницы. Глаза вылезли из орбит, рот искажен гримасой боли, однако неподвижен, руки и ноги обмякли, голова свесилась на сторону — страшное воплощение вины и заслуженного возмездия.

Днем Тим бродил по улицам: от Финчли-роуд, по Мейда-Вейл, потом по Эджвер-роуд до Гайд-парка, или же по Сент-Джонз-Вуд шагал к Риджентс-парк. Иногда он отправлялся в Килбурн в старые любимые места на Харроу-роуд. Но чаще всего шел в Центральный Лондон, пешком, парками аж до Уайтхолла или до набережной Виктории. Бродить по улицам стало для него теперь необходимостью. (Как и для Анны Кевидж, и однажды они едва не столкнулись лицом к лицу в Сент-Джеймсском парке, только Анна остановилась у озера, засмотревшись на пеликанов, а Тим свернул с дорожки и пошел прямо по газону к улице Мэлл. Так они, сами того не зная, разминулись за две сотни ярдов друг от друга.) Иногда Тим заходил в картинные галереи. Его влекло туда и заставляло возвращаться какое-то болезненное чувство, которое он там испытывал. Ему больше не снилась по ночам Национальная галерея — сумрачная и безжизненная. Сон стал явью, он видел ее такой среди бела дня, когда бывал там. Все картины были унылы, глупы, тривиальны, бестолковы, ничтожны. Краски казались поблекшими, будто он превратился в дальтоника, или, наоборот, неожиданно яркими, кричащими, как на конфетных обертках. Он ненавидел картины, их претенциозность, их помпезную сентиментальность, их притязание на глубокий смысл, их внутреннюю пустоту.

Тим начал задумываться о смерти. Он устал от бестолкового страдания, которое, как он понял, ядом проникло в самое его существо и отравило его. Никто не причинял ему страдание, он сам был им, а потому ему не было избавления. Ни исторгнуть его из себя, ни сбежать. Когда он сказал Дейзи, что этот ад возможно прекратить, она заговорила о смерти. Что ж, пусть Дейзи живет как хочет, но он мог умереть. Он смотрел на огромные симпатичные красные лондонские автобусы, медленно катящие на своих здоровенных колесах, и представлял, как он, тоже медленно, выйдет на дорогу, опустится на колени, а потом аккуратно ляжет под одно из тех милосердных движущихся колес. Все будет кончено в секунду. Он, конечно, понимал, что не сделает этого ни сегодня, ни завтра, но как хорошо было знать, что это так просто и он может решиться на это в любой день.

Он боялся много думать о Гертруде, слишком это было мучительно. Иногда он пытался освободиться от нее, убеждая себя, что никогда не любил ее, что женился на ней ради денег. Что был уже не молод и женился, чтобы чувствовать себя спокойно и уверенно. Чтобы наконец-то заниматься живописью в свое удовольствие. Он притворился, что убедил себя, хотя по-прежнему знал, что его безумная любовь к ней выжила, как спрятавшийся зверь, как бешеная собака, которую придется однажды вытащить из ее укрытия и убить или же долго-долго морить голодом, пока она не сдохнет. Иногда ему хотелось, чисто умозрительно, чтобы можно было рассказать Гертруде, что не все было ложью, не все было плохо, что плохое можно было бы просто отбросить и оставить остальное. Но что теперь было это «остальное»? Он сам перечеркнул его. Он так и не позаботился написать ей. И не грезил о ней. Чаще грезил о матери. Он чувствовал себя сломленным, и ему приходило в голову, что среди того, что он утратил, было и то, что обозначается словами «прямота» и «честность» — словами, для него новыми и возмутительными. Откуда они взялись? Может, он каким-то образом перенял их от Графа? Может, они прямиком перекочевали из головы Графа в его голову, не будучи даже произнесены? Способны ли слова на такое?

Назад Дальше