— Понимаешь, — сказала Анна, разомкнув объятия, — мне не хотелось…
— У тебя ноги промокли.
— У тебя тоже. Не хотелось беспокоить тебя… да еще ты тащила чемодан с книгами…
— То есть ты сбежала и не собиралась ставить меня в известность?
— Ну, «сбежала» — слишком сильно сказано, и я, конечно, рассказала бы тебе, но, понимаешь, не хотелось навязываться, я приехала поездом, и эта гостиница…
— Да, да, да…
— Я не знала, куда пойти, а ты была так близко, вот я и подумала…
— Дорогая, дорогая, дорогая Анна, — перебила Гертруда, — поздравляю тебя с возвращением.
Анна засмеялась чуть сдержанно и коснулась щеки Гертруды. Потом села.
— Анна, ты, наверное, устала. Хочешь выпить? Теперь-то тебе можно? Поешь чего-нибудь, ты голодна? О, как я рада видеть тебя!
— Нет, пить не буду. А ты себе налей. И есть, пожалуй, не стану, не могу…
— Но ты только что выбралась на свободу, то есть, наверное, только вчера?
— Нет, все происходило постепенно. Недели две я провела в монастырском доме для гостей. Он такой заброшенный. Бродила по окрестностям. Потом несколько недель прожила в деревне, работала на почте… и вот только что приехала в Лондон…
— Ох, успокой меня. Ты действительно ушла из этого кошмарного трудового лагеря, не собираешься назад? Ты действительно покончила со всем этим?
— Да, я ушла из общины.
— А что Бог, скажи мне, покончила ты с верой?
— Ну, это долгая история…
— Ты наверняка устала, я приготовлю тебе комнату…
— Кто это была, та женщина?
— Это… это ночная сиделка…
— Сиделка?
— Гай болен… очень серьезно болен…
— Прости…
— Анна, он умирает, умирает от рака, не доживет до Рождества…
Гертруда села, и тут слезы хлынули из ее глаз, намочив перед платья. Анна вскочила и, сев на пол рядом, взяла ее руки в свои и прижалась к ним губами.
Было утро следующего дня. Ночная сиделка ушла. Ее сменила дневная. Пожилая женщина, незамужняя, морщинистая, но приятная, с легкой профессиональной улыбкой, не сходившей с лица. Она была прекрасной сиделкой, одной из тех, что преданы своему делу и глядя на которых трудно представить, что у них есть личная жизнь, какие-то стремления, невероятные мечты. Она была спокойна, неразговорчива, по-животному проворна. Она помогла Гаю подняться, накормила завтраком и теперь он сидел в халате возле кровати. Сиделка брила его. Он постоянно говорил, что на этой стадии нет смысла бриться, но не мог решиться прекратить это делать, а у Гертруды не хватило духу распорядиться за него. Она рассказала о появлении в их доме Анны, и это несколько заинтересовало его. Лицо оживилось, чего давно не случалось; она и не ожидала такого.
Анна и Гертруда сидели в гостиной. Солнце за окнами сияло на тающем снегу, разравнивая сугробы, желтя и заставляя гореть и искриться его девственную гладь на крышах и в скверах. Лондон наполнился странным таинственным светом.
— Славная квартирка.
— Да, ведь ты еще не была здесь…
— Как много тут у тебя всего.
— Ты меня упрекаешь?
— Нет, конечно! Просто я вроде как отвыкла от вещей, понимаешь, от безделушек и…
— Разве в твоей церкви не было полно противных мадонн?
— Это не… Гертруда, прости, что я нагрянула так неожиданно…
— Ты уже сотый раз это повторяешь. Куда ты еще должна была пойти, как не в этот дом? Но почему ты прежде не написала мне и не сказала, что уходишь оттуда?
— Я не смогла бы объяснить этого, не смогла бы изложить на бумаге. Так не по себе было, я как заледенела…
— Хорошо, но теперь ты объяснишь, правда? Ночью мы почти не говорили об этом.
— Скоро я должна буду уйти и найти себе гостиницу…
— Что найти? Ты остаешься здесь!
— Но, Гертруда, я не могу, не должна…
— Из-за Гая? Именно поэтому ты должна остаться. То есть я хочу, чтобы ты осталась… о боже!.. Анна, ты пришла, ты не можешь уйти, это важно… понимаешь?..
— Ладно. Но… да, я останусь… если могу быть полезной…
— Полезной!
— Я задумала… я еду в Америку… о, все это может подождать!
— Ты не едешь в Америку… Но ты так много должна мне рассказать… и просто видеть тебя — замечательно, вроде чуда.
— Понимаю, я тоже это чувствую. Рада, что хватило ума позвонить тебе.
— Ты восхитительно выглядишь. Только это платье тебе не идет.
— Я купила его в деревне.
— Заметно! Я помогу тебе приодеться, ты уже все позабыла, да и никогда особо не умела.
— У меня есть деньги, учти.
— А, пустяки…
— Для меня не пустяки. Орден намеревается помогать мне два года, пока буду искать работу или, может, получу какую-то профессию.
— Какого рода работу ты хочешь?
— На что я могу рассчитывать? Пока не знаю.
— Чем ты занималась там, в смысле интеллектуальной работы, или все сводилось к молитвам да постам?
— Немножко преподавала теологию и томистскую философию, но в несколько ограниченном и упрощенном виде — в миру я этим не заработаю. Община была не слишком интеллектуальной.
— Ты это говорила в самом начале, чем удивила меня! Ты принесла свой ум в жертву шарлатанам!
— Я могла бы преподавать латынь, французский, может, и греческий…
— Ты впустую потратила все эти годы… Придется снова задуматься над будущим.
Анна промолчала.
— Почему бы не обучиться на врача? Я помогу деньгами. Твой отец хотел, чтобы ты стала врачом.
— Слишком поздно, и в любом случае я этого не хочу.
— Что ты собиралась делать в Америке, до того как мы решили, что ты не едешь туда?
— Разве мы решили? Там католическая церковь организует курсы для таких, как я, что-то вроде курсов переподготовки: на учителей или социальных работников, и…
— Разве нет таких курсов здесь, в Англии? Или, может, ты хочешь убежать подальше? Решила «начать все заново»? Я не позволю… мы найдем тебе работу. То есть… я… найду.
— Надо подумать, — сказала Анна. Она посмотрела на подругу усталым, отрешенным взглядом и пригладила свой белокурый ежик на голове.
— В любом случае, почему ты хочешь пойти на католические курсы, разве ты не порвала с религией? Вчера ты мне не ответила на этот вопрос.
— Я ушла из ордена…
— Это ты уже говорила!
— Не имеет значения, порвала я с христианством, с церковью или нет, я хочу сказать, что не знаю и это не имеет значения.
— Я полагала, что имеет. Твои назойливые хищные монахи наверняка считают, что имеет!
— Это не имеет значения для меня. Время поставит все на место — или нет.
— Что это у тебя на шее, на цепочке, я вижу цепочку…
Анна вытащила цепочку наружу — на ней был маленький золотой крестик.
— Вот, пожалуйста! Но, Анна, ты должна понимать, должна ясно…
— Хорошо, я порвала с ними, теперь довольна?
— Ты не хочешь говорить об этом.
— Пока нет. Прости.
— И ты прости. Думаю, ты устала, нелегко тебе было освободиться из этой клетки. Приступы мигрени бывают, как прежде?
— Случаются.
— Ну, ты знаешь, что я думаю о католической церкви, как я переживала из-за того, что ты стала католичкой, — так что должна простить мою радость, что ты порвала с ней.
— О, радуйся сколько хочешь.
— Забавно, я-то думала, что ты уже стала госпожой настоятельницей.
— Я тоже думала, что стану ею к этому времени!
Они неожиданно рассмеялись — как прежде, тем немного сумасшедшим, особым, интимным смехом, в котором звучали обоюдное понимание, уверенность в себе, любовь.
— Хотелось бы тебе служить в церкви?
— Да, — ответила Анна.
— Думаю, должны быть священники женщины.
— Если ты с таким неодобрением относишься к монахиням, тогда почему хочешь, чтобы были женщины-священники?
— Ну, когда у них что-то случается, думаю, женщины должны иметь и такую возможность, если пожелают.
— Пусть даже это не лучший вариант?
— Да.
Они снова засмеялись. Я сейчас расплачусь, подумала Гертруда. Или Анна расплачется. Нельзя это сейчас. Еще успеем наплакаться. И сказала:
— Помнишь, как в колледже мы говорили: мы всех поразим?
— Помню…
— Боже, какое было время… все мужчины увивались за тобой.
— Нет, за тобой…
— И тогда мы сказали: разделим мир между нами, тебе пусть достанется Бог, мне — мамона.
— Я не слишком хорошо распорядилась своей половиной.
Бедная Анна, подумала Гертруда, годы потратила впустую, упустила молодость. Не святая, даже не аббатиса! Преподавать может только то, что никому не нужно. А я, чем мое положение лучше? Муж умирает, и ни детей нет, ни занятия. Жизнь не задалась. У обеих нас не задалась.
Они посмотрели друг на друга широко раскрытыми глазами. Прежняя дружба возвратилась так легко и естественно, что у обеих перехватило дыхание от удивления — удивления столь полной обоюдной душевной близостью. Обе они были лучшими студентками, умница Анна Кевидж, умница Гертруда Маккласки. Обе были сильными женщинами, которые могли бы стать соперницами в завоевании мира. Они поделили его между собой. Гертруде вдруг пришло на ум, как это странно, что она неким образом примирилась с удалением Анны от жизни. Она не хотела этого, отчаянно отговаривала Анну, но, когда это произошло, усмотрела в этом руку судьбы. Это, так сказать, уберегло Анну, а теперь ее возвращение изменило миропорядок. Значит ли это, что она желала, чтобы Анна жила в монастырском заточении и молилась за нее? Непостижимо! Ей хотелось каким-то образом освободиться от Анны, от проблемы Анны. Теперь Анна на свободе, и кто знает, куда она направит усилия или кем станет. Мир вновь был разделен между ними.
— О чем задумалась? — спросила Анна.
— Думаю, молилась ли ты за меня в монастыре?
— Молилась.
Гертруда подошла к подруге и погладила по гладкой белокурой птичьей головке. Они без улыбки внимательно посмотрели друг на друга.
Анна Кевидж села на кровать в красивой комнате для гостей в доме Гертруды Маккласки и посмотрела на свое отражение в зеркале туалетного столика. Посмотрела в упор в недоверчиво прищуренные голубовато-зеленые глаза. Теперь ее лицо казалось другим, это было лицо видимое — незнакомым людям, ей самой. В монастыре ладони заменяли ей глаза, и не требовалось зеркала, чтобы поправить белый плат на голове, черное монашеское покрывало.
Анна жила у Гертруды уже несколько дней. Гая она не видела, но встречалась с les cousins et les tantes, которым объяснили, что она бывшая монахиня. Последовали мягкие, дружеские расспросы, даже шутки. Она, конечно же, стесняла их. Возможно, она всю оставшуюся жизнь будет вызывать в людях некоторую неловкость, где ни появится. После всего произошедшего с ней она безвозвратно потеряла некую связь со всем мирским, известную непринужденность, повадки взрослого человека.
Гертруда хотела, чтобы Анна воспользовалась ее гардеробом, но та отказалась, а ходить по магазинам, щупать ткани, прицениваться ей было невыносимо. Она по-прежнему была в своем клетчатом сине-белом платье, хотя уже соглашалась с Гертрудой, что это «не годится». Когда ее принимали в монастырь, настоятельница велела ей прежде оставить все дурные привычки вроде курения и выпивки, мысли о всяких пустяках вроде косметики. Должна ли она теперь вернуться к прежнему образу жизни? Еще нужно привыкнуть к своему имени. В монастыре у нее было другое, она даже стала забывать, кто такая Анна Кевидж.
Гертруда была права, сказав, что, видно, выход из монастыря стоил ей больших сил. Он даже больше ошеломил, потряс, ослепил Анну, чем она призналась в том своей подруге. Бродя по полям, окружавшим монастырь, она испытывала чувство покоя. На вокзале Виктория, когда она не смогла найти место в гостинице, ее охватила настоящая паника. Люди, конечно, оглядывались на нее. Она казалась себе беглой узницей, шпионкой. И неудивительно, поскольку она, вопреки тому, как представляла дальнейшую жизнь, сбежала оттуда, где, думала, останется навсегда, пока не умрет, дав обет провести там остаток жизни: в тех же стенах, в том же саду, смиренно.
После первого удивления Гертруда, казалось, восприняла ее отступничество как должное, как конец краткого помутнения разума, словно иного итога и быть не могло. По молчаливому уговору они больше не возвращались к долгим испытующим беседам, отложив это на потом, не время было копаться в прошлом или заглядывать в будущее. Ограничивались обсуждением повседневных дел, что приготовить и как подать на стол, книг, которые Анна хотела бы прочесть (надо бы ей записаться в библиотеку, сменить лампу для чтения), или того, насколько хорошо сиделки исполняют свои обязанности, и событий политической и общественной жизни. Гертруда рассказывала о семье, о гостях, коротко обрисовывая каждого: Манфред работает в семейном банке, Эд Роупер занимается импортом произведений искусства, Граф — поляк, но не настоящий граф, Стэнли — парламентарий, Джеральд — астрофизик, Виктор — врач. О Гае она не говорила.
Анна знала, что Гертруда очень рада ее присутствию в доме. Боится выпускать ее на улицу: «Уйдешь и не вернешься». Анне позволялось делать мелкие покупки для дома. Гертруда готовила на скорую руку. Впервые после «бегства» Анне стало не хватать жесткого монастырского распорядка, особой тишины, в которой делались все хозяйственные работы, спасительной системы обязанностей. Как справиться с днями, тянущимися бесконечно по сравнению с теми, когда каждая минута была строго расписана? Она должна сама придумать себе занятие. Стать полезной. Она умела шить и штопать. Гертруда шитье терпеть не могла. Она же в монастыре стала искусной портнихой и с удовольствием бралась за иголку. Она прибиралась, смахивала пыль (миссис Парфитт грипповала). Она еще не могла заставить себя пойти учиться чему-нибудь серьезному, хотя Гертруда всячески ее уговаривала. Еще не определилась с будущим, слишком была поглощена тем, что происходило в квартире на Ибери-стрит. Она намеревалась освежить свои знания греческого в придачу к латинскому, надеясь, что сможет этим заработать. В монастыре она немного учила его по греческому тексту Нового Завета, но уже много лет как ничего не читала из древнегреческих авторов. И хотя Гертруда принесла ей из библиотеки Гая греческую грамматику и «Оксфордскую антологию греческой поэзии», она их даже не открывала.
Порой она сидела у себя в комнате и читала какой-нибудь роман. За пятнадцать лет пребывания вне мира она не держала в руках ни одной книги светского характера и теперь с удивлением заново открывала их для себя. В них писалось о таком множестве разнообразных вещей! Ее заинтересовали картины в доме. (В монастыре общение с изобразительным искусством сводилось к изготовлению ужасных рождественских карт и маленьких, в стиле ар-деко скульптурных фигурок религиозного характера.) Однажды она отправилась пешком за реку в Лондон в галерею Тейт и любовалась там полотнами Боннара.[45] Они взволновали ее не меньше романов — замечательные, но для нее слишком смелые.[46] Анна дважды заходила в Вестминстерский собор, чтобы недолго посидеть в его огромной темноте. Гертруда иногда покидала дом на короткое время, встречалась со своими ученицами-индианками, может, еще с кем. Ей не всегда хотелось видеть Анну, к тому же еще этот их странный обоюдный запрет на серьезные разговоры. Ей достаточно было знать, что Анна в доме, при ней, ждущая, готовая помочь. Бывало, они подолгу не видели друг друга, уединившись каждая в своей комнате. Временами Гертруда сидела с Гаем. Анна к Гаю не заходила, даже не была уверена, знает ли он о ее присутствии в доме. И Гертруда, и Анна рано ложились. Анне не хватало ночного уханья сов, к которому она привыкла за долгие годы в монастыре. И она по-прежнему просыпалась в пять утра.
День шел на убыль, уже темнело. Дневная сиделка принесла ей чаю и улыбнулась безгубой бесхитростной улыбкой. Анна чувствовала расположение к ней и спрашивала себя, испытывает ли сиделка то же чувство к ней. Гертруда была с Гаем. В квартире стояла тишина. Кончался еще один желтый день, пасмурный желтый лондонский зимний день, когда не бывает по-настоящему светло. Снег сошел, сменившись дождем, который висел над городом недвижной густой пеленой. Анна читала «Крошку Доррит» — занятный роман, такой нравоучительный и хаотичный и все же так трогающий душу, просто чудо, с необычайной откровенностью рисующий переживания героев и полный глубоких идей, и чувствуешь, что все изображенное в нем правда! Как переменилась ее жизнь! Она оглядела теплую приятную комнату, полную «вещиц», за что она критиковала Гертруду. Гертруде хотелось, чтобы она ощущала себя в ней полной хозяйкой, устроила бы все в ней по своему вкусу, украсила любыми, какие приглянутся, сокровищами из других комнат, позволила купить то или иное, чтобы ей было уютней. Анна не проявила интереса, сказала, что комната и без того очень милая. Шелковистые занавеси в полоску плавно сходились, если потянуть за шнуры. На каминной полке красовались две собаки из синего китайского фарфора и табакерка. На каминном экране был изображен черный дрозд, сидящий на ветке. Кровать застелена индейским лоскутным покрывалом, смявшимся сейчас под ней. Зеркало на мраморной подставке на туалетном столике, викторианские семейные силуэты на стене. Запах мебельной мастики, преемственности поколений, благополучия. Анна глянула на часы. Сейчас в темной холодной часовне монахини поют, как птицы. «Вот, я здесь, а они там», — подумала она.
Обращение Анны было порывом к чистоте. Англиканская вера, хотя и неглубокая, долго сопровождала ее в жизни. Позже она вспоминала неоформившиеся, непримечательные лица девочек, ее одноклассниц в интернате, стояние фильдеперсовыми коленками на грубом деревянном полу во время вечерней молитвы. День, который Ты дал, Господь, кончился. Сомкни очи свои в мире и спи безмятежно. Она постигла невинность детства, увидела себя почти такой же, какой постоянно видели ее учителя. Мысль о чистой совести как основном понятии морали волновала ее даже в детстве. А детство у нее было счастливое, она любила родителей и брата. Отец был врачом, человеком честным, заботливым, добросовестным. Ей казалось, что жизнь была, как и должно, простой и ясной. Страшное случилось, когда она была в шестом классе. Умерла мать, следом брат погиб при восхождении на гору. Казалось, это несчастье налагало запрет на некое внутреннее решение. Отец умер позже. Он надеялся, что она пойдет по его стопам. Не хотел, чтобы она становилась монахиней, но понял ее.