Ему нравились сапоги. И он не слишком страдал от холода и долгой ходьбы. Огромный черный лес на севере — Древняя Чаща — вызывал у него странное волнение. Ему нравилось пытаться проследить и определить оттенки темно-зеленого и серого, бурого и черного цветов, когда свет скользил по опушке леса и менял ее расцветку. Ему пришло в голову, что его предки и их предки могли жить в этом лесу. Вероятно, поэтому его влекло к нему. Анты уже давно обосновались в Саврадии, среди иниций, врашей и других враждующих племен, но потом начали великое переселение на юго-запад, в Батиару, где рушилась Империя, уже готовая пасть. Вероятно, деревья, тянущиеся вдоль имперской дороги, пробуждали нечто древнее в его крови. Хиромант сказал, что его ждут на дороге. Он не сказал, что именно его ждет.
Он искал себе попутчиков, как наставлял его Мартиниан, но после нескольких первых дней не слишком тревожился, если никого не находил. Он изо всех сил старался не пропускать предрассветных и предзакатных молитв, искал придорожные церкви, чтобы их прочесть, поэтому часто отставал от менее набожных спутников, когда ему все же удавалось ими обзавестись.
Один гладко выбритый торговец вином из Мегария предложил Пардосу деньги, если тот разделит с ним ложе — даже на имперском постоялом дворе, — и потребовалось стукнуть его посохом под коленки, чтобы он перестал хватать Пардоса за интимные места под покровом сумерек, настигших их компанию в дороге. Пардос встревожился, как бы друзья этого человека не отозвались на его вопль и не напали на него, но, кажется, им были известны повадки их товарища, и они не доставили Пардосу неприятностей. Один из них даже извинился, что его удивило. Их компания отправилась на ночлег на имперский постоялый двор, который замаячил в темноте впереди, большой, освещенный факелами, приветливый, а Пардос продолжил путь в одиночестве. В ту ночь он в конце концов скорчился с южной стороны каменной ограды на жгучем холоде, и ему пришлось драться с дикими псами при свете белой луны. Стена должна была защитить его от собак. Но в ней было слишком много проломов. Пардос знал, что это означает. Здесь тоже побывала чума в недавно минувшие годы. Когда люди умирают в таких количествах, всегда не хватает рабочих рук, чтобы сделать все необходимое.
Та единственная ночь была очень тяжелой, и он действительно подумал, дрожа от холода и стараясь не спать, не суждено ли ему умереть здесь. Он спрашивал себя, что он делает так далеко от всего, что ему знакомо. У него нечем было разжечь огонь, и он смотрел в темноту, следил, не появятся ли тонкие извивающиеся привидения, которые могут погубить его, если он пропустит их приближение. Он слышал другие звуки, из леса, с противоположной стороны стены и дороги: низкое раскатистое рычание, вой, а один раз топот какого-то очень крупного животного. Он не поднялся, чтобы посмотреть, что это такое, но после этого собаки ушли, слава Джаду. Пардос сидел, съежившись под своим плащом, прислонившись к мешку и шершавой стене, смотрел на далекие звезды и на единственную белую луну и думал о том, где он находится в мире, сотворенном Джадом. Где это маленькое ничтожное существо — Пардос из племени антов — проводит холодную ночь в этом мире. Звезды в темноте были твердыми и яркими, как алмазы.
Позже он решил, что после той долгой ночи он смог по-новому оценить бога, если это не слишком самонадеянная мысль, ибо как смеет такой человек, как он, говорить об оценке бога? Но мысль осталась с ним: разве Джад не совершает каждую ночь нечто бесконечно более трудное, сражаясь в одиночку против врагов и зла среди жгучего холода и темноты? И — следующая правда — разве бог не делает это ради блага других, ради своих смертных детей, а вовсе не ради себя самого? А Пардос просто боролся за собственную жизнь, а не за других живущих.
В какой-то момент, в темноте, после захода белой луны, он подумал о Неспящих, о тех святых клириках, которые молятся всю ночь, в знак понимания того, что бог совершает в ночи. Потом он провалился в беспокойный сон без сновидений.
И на следующий же день, продрогший, весь окоченевший и очень уставший, он подошел к церкви тех самых Неспящих, стоящей немного в стороне от дороги. Он вошел с благодарностью, желая помолиться и выразить свою благодарность, возможно, найти немного тепла в холодное ветреное утро, а потом увидел то, что находилось наверху.
Один из священников не спал, он вышел и приветливо поздоровался с Пардосом, и они вместе произнесли предрассветные молитвы перед диском и под внушающей благоговение фигурой темного бородатого бога на куполе над их головой. Потом Пардос неуверенно рассказал священнику, что он из Варены, мозаичник, и что изображение на куполе — правда! — самая поразительное из всего, что он когда-либо видел.
Одетый в белые одежды священник поколебался, в свою очередь, и спросил у Пардоса, не знаком ли он с еще одним западным мозаичником, человеком по имени Мартиниан, который проходил мимо них в начале осени? И Пардос вспомнил, как раз вовремя, что Криспин отправился на восток под именем своего партнера, и сказал: да, он действительно знает Мартиниана, был его учеником и теперь идет на восток, чтобы присоединиться к нему в Сарантии.
После этого худощавый клирик снова поколебался, а потом попросил Пардоса подождать несколько секунд. Он вышел через маленькую дверцу в боковой стене церкви и вернулся вместе с другим человеком, постарше, седобородым. Этот человек смущенно объяснил, что другой художник, Мартиниан, высказал предположение, будто изображение Джада наверху нуждается в некотором… внимании, если они хотят сохранить его должным образом.
И Пардос, снова посмотрев вверх, увидел то, что заметил Криспин, и, кивнув головой, сказал, что это действительно так. Затем они спросили его, не захочет ли он помочь им в этом. Пардос заморгал в страхе и, заикаясь, стал говорить что-то насчет того, что необходимо иметь большое количество смальты, такой же, как та, что использована наверху, для этой сложной, почти невыполнимой задачи. Ему потребовалось бы снаряжение мозаичника, и инструменты, и помост…
Священники переглянулись, а потом повели Пардоса через церковь в одно из хозяйственных строений и по скрипучим ступенькам в подвал. И там при свете факела Пардос увидел разобранные части помоста и инструменты для своей профессии. Вдоль каменных стен стояла дюжина сундуков, и священники их открыли, один за другим, и Пардос увидел смальту такого качества, такого блеска, что еле удержался, чтобы не заплакать, вспомнив мутное некачественное стекло, которым все время приходилось пользоваться Криспину и Мартиниану в Варене. Это была та самая смальта, которой выложили изображение Джада на куполе: священники хранили ее здесь, внизу, все эти сотни лет.
Два священника смотрели на него и ждали, ничего не говоря, и наконец Пардос просто кивнул головой.
— Да, — сказал он. И еще: — Кому-нибудь из вас придется мне помогать.
— Ты должен научить нас, что надо делать, — сказал второй священник, поднимая повыше факел и глядя вниз на сверкающее стекло в древних сундуках, в котором играл отражающийся свет.
Пардос в конце концов остался там. Он работал вместе с этими благочестивыми людьми и жил с ними почти всю зиму. Как ни странно, по-видимому, его здесь ждали.
Настало время, когда он достиг пределов того, что, как он считал, в его силах сделать при отсутствии руководства и большего опыта для этого божественного, великолепного произведения, и он сказал об этом священникам. Они к тому времени преисполнились к нему уважения, признали его благочестие и старание, и он даже думал, что понравился им. Никто не возражал. Надев подаренные ему белые одежды, Пардос в последнюю ночь бодрствовал вместе с Неспящими и с дрожью услышал собственное имя, пропетое святыми клириками во время молитвы как имя человека добродетельного и достойного, для которого они просили милости у бога. Они поднесли ему подарки — новый плащ, солнечный диск, — и он снова, со своим посохом и мешком, ясным утром вышел на дорогу и под пение птиц, возвещающих весну, продолжил свой путь в Сарантий.
* * *Если быть честным, то Рустему пришлось бы признать, что его самолюбию нанесен удар. С течением времени, решил он, эта болезненная тревога и обида утихнут и он, возможно, сочтет реакцию своих жен и свою собственную забавной и поучительной, но пока прошло слишком мало времени.
Кажется, он тешил себя иллюзиями насчет своей семьи. Не он первый. Стройная хрупкая Ярита, от которой Рустема Керакекского вынуждали отказаться, которую заставляли бросить по желанию Царя Царей, чтобы его можно было возвысить до касты священнослужителей, казалась очень довольной, когда ей сообщили об этой перемене в жизни, как только ей пообещали найти подходящего, доброго мужа. Единственное, о чем она просила, это отвезти ее в Кабадх.
Кажется, он тешил себя иллюзиями насчет своей семьи. Не он первый. Стройная хрупкая Ярита, от которой Рустема Керакекского вынуждали отказаться, которую заставляли бросить по желанию Царя Царей, чтобы его можно было возвысить до касты священнослужителей, казалась очень довольной, когда ей сообщили об этой перемене в жизни, как только ей пообещали найти подходящего, доброго мужа. Единственное, о чем она просила, это отвезти ее в Кабадх.
Наверное, его вторая хрупкая жена ненавидела пустыню, песок и жару больше, чем показывала, и ей очень хотелось увидеть бурную и волнующую жизнь столичного города и пожить в нем. Рустем невозмутимо заметил, что, вероятно, ее желание можно будет удовлетворить. Ярита радостно, даже страстно, поцеловала его и ушла к своей малышке в детскую.
Катиун, его первая жена, — хладнокровная, сдержанная Катиун, которой оказали честь, как и ее сыну, обещанием принять в самую высшую из трех каст, что сулило немыслимое благосостояние и возможности, — разразилась горестными рыданиями, когда услышала эти новости. Она никак не хотела успокоиться, причитала и заливалась слезами.
Катиун совсем не нравились большие города, она никогда не видела ни одного из них — и не имела ни малейшего желания увидеть. Песок в одежде и волосах был мелкой неприятностью, жаркое солнце пустыни можно выдержать, если знать необходимые правила жизни. В маленьком окраинном Керакеке жить приятно, если ты жена уважаемого лекаря и занимаешь соответствующее этому положение.
Кабадх, двор, знаменитые водяные сады, танцевальный зал с красными колоннами, полный цветов, — все это места, где женщины ходят раскрашенные и надушенные, наряженные в тонкие шелка и славятся хорошими манерами и давно отточенным коварством. Женщина из пустынных провинций среди этих?..
Катиун рыдала на своей кровати, крепко закрывала глаза и даже не желала смотреть на него, когда Рустем пытался успокоить ее разговорами о том, какие возможности откроет для Шаски эта невероятная щедрость царя, как и для всех других детей, которые у них могут теперь родиться.
Последнее он сказал импульсивно, он не собирался этого говорить, но его слова вызвали новые потоки слез. Катиун хотелось еще одного ребенка, и Рустем знал это. С переездом в Кабадх, когда он займет высокий пост придворного лекаря, он больше не сможет приводить доводы против идеи завести еще одного ребенка, мотивируя их недостатком жизненного пространства или средств.
В душе он все еще страдал. Ярита слишком легко примирилась с перспективой быть брошенной вместе с дочерью. А Катиун, по-видимому, не понимала, насколько поразительна эта перемена в их положении, не гордилась ею и не радовалась их новой судьбе.
Его слова о возможности иметь еще одного ребенка ее все-таки утешили. Она вытерла глаза, села на постели, задумчиво посмотрела на него, даже сумела слегка улыбнуться. Рустем провел вместе с ней остаток ночи. Катиун, не столь утонченно красивая, как Ярита, и менее застенчивая, чем вторая жена, умела более искусно возбуждать его различными способами. Перед рассветом его заставили, еще полусонного, предпринять первую попытку зачать обещанного ребенка. Прикосновения Катиун и ее шепот на ухо были бальзамом для его гордости.
На рассвете он вернулся в крепость, чтобы проверить состояние царственного пациента. Все шло хорошо. Ширван быстро поправлялся, что свидетельствовало о его железном здоровье и о стечении благоприятных знамений. Рустем не слишком полагался на первое, но изо всех сил старался следить за вторым и действовать соответственно.
Между посещениями царя он запирался с визирем Мазендаром, иногда к ним присоединялись другие люди. Рустема быстро вводили в курс определенных аспектов событий в мире той зимой, и особое внимание уделялось характеру и возможным намерениям Валерия Второго Сарантийского, которого некоторые называли «ночным императором».
Если ему предстоит отправиться туда, да еще и с определенной целью, он должен многое знать.
Когда он наконец двинулся в путь, поспешно договорившись, чтобы его ученики продолжали занятия с одним знакомым лекарем в Кандире, расположенном еще дальше к югу, зима была уже в разгаре.
Самым трудным — и это стало полной неожиданностью — было прощание с Шаски. Женщины примирились с происходящим, сумели понять, девочка была еще слишком мала. Его сын, слишком чувствительный, как считал Рустем, явно старался удержаться от слез, когда Рустем однажды утром затянул лямки своего заплечного мешка и повернулся, чтобы в последний раз со всеми проститься.
Шаски прошел несколько шагов вперед по дорожке. Он тер глаза сжатыми кулачками. Рустему пришлось признать, что он старался. Он старался не заплакать. Но какой мальчик так сильно привязывается к своему отцу? Это признак слабости. Шаски еще в том возрасте, когда мир, который ему положено знать и который ему необходим, — это мир женщин. Отец должен обеспечивать пищу и кров, духовное руководство и дисциплину в доме. Возможно, Рустем все-таки совершил ошибку, позволив ребенку слушать его уроки из коридора. Шаски не должен был так реагировать. И солдаты наблюдали за ними: воинам из крепости предстояло проделать с ним первую часть пути в знак особой милости.
Рустем открыл рот, чтобы сделать мальчику выговор, и обнаружил, к своему стыду, что у него в горле застрял комок, а сердце сжалось в груди так, что стало трудно говорить. Он закашлялся.
— Слушайся своих матерей, — произнес он более хриплым голосом, чем ожидал.
Шаски кивнул головой.
— Я буду слушаться, — прошептал он. Он все еще не плакал. Маленькие ручки были прижаты к бокам и сжаты в кулачки. — Когда ты вернешься домой, папа?
— Когда сделаю то, что должен сделать.
Шаски сделал еще два шага к калитке, где стоял Рустем. Они были одни, на полпути между женщинами у двери и военными на дороге. Он мог бы дотронуться до мальчика, если бы протянул руку. Одна птица пела в то ясное холодное зимнее утро.
Его сын глубоко вздохнул, явно собирая все свое мужество.
— Я не хочу, чтобы ты уезжал, ты знаешь, — сказал Шаски.
Рустем старался рассердиться. Дети не должны так разговаривать. Да еще с отцами. Потом увидел, что мальчик это понимает: он опустил глаза и сгорбился, словно ожидал выговора.
Рустем посмотрел на него и сглотнул, потом отвернулся и так ничего и не сказал. Несколько шагов он сам нес свой дорожный мешок, потом один из солдат спрыгнул с коня, взял мешок и ловко привязал к спине мула. Рустем наблюдал за ним. Командир солдат посмотрел на него и вопросительно приподнял бровь, махнув рукой в сторону предоставленного ему коня.
Рустем кивнул, внезапно его охватило раздражение. Он шагнул к коню, потом неожиданно обернулся и посмотрел на калитку. Шаски все еще стоял там. Он поднял руку, помахал мальчику и слегка улыбнулся, неловко, ему хотелось, чтобы ребенок понял, что отец не сердится за его слова, хотя и должен сердиться. Шаски смотрел Рустему в лицо. Он все еще не плакал. И все еще казалось, что он вот-вот расплачется. Рустем еще несколько мгновений смотрел на него, впитывая образ этой маленькой фигурки, потом кивнул головой, резко повернулся, схватился за протянутую руку и вскочил в седло. Они поскакали прочь. Некоторое время он испытывал стеснение в груди, потом это прошло.
Стражники сопровождали его до границы, а потом Рустем продолжил путь на запад, в сарантийские земли, — впервые в жизни, — один, не считая бородатого черноглазого слуги по имени Нишик. Он отдал коня солдатам и ехал на муле: это больше соответствовало его роли.
Слуга тоже был не настоящий. Точно так же, как Рустем в данный момент был не просто учителем и лекарем, путешествующим в поисках рукописей и ученых бесед с западными коллегами, так и слуга был не просто слугой. Он был солдатом, ветераном, закаленным в боях и умеющим выживать. В крепости Рустема убеждали, что подобные навыки могут очень пригодиться в его путешествии, а возможно, еще больше пригодятся, когда он доберется до места назначения. Все-таки он был шпионом.
Они остановились в Сарнике, не делая тайны из своего прибытия и не скрывая роли Рустема в спасении Царя Царей и его будущего возвышения. Это было слишком важное событие: известие о покушении на царя раньше их пересекло границу, даже зимой.
Правитель Амории попросил Рустема посетить его и с подобающим ужасом выслушал подробности об убийственном предательстве в семье царя Бассании. После официального приема правитель отпустил своих приближенных и наедине пожаловался Рустему, что у него возникли некоторые трудности в выполнении его обязанностей как с женой, так и с любимой наложницей. Он признался с некоторым смущением, что зашел так далеко, что даже советовался с хиромантом, но безуспешно. Молитвы также не помогали.
Рустем воздержался от комментариев по поводу этих методов, осмотрел язык и пощупал пульс правителя, после чего посоветовал ему употреблять на ужин хорошо прожаренную баранью или говяжью печень в тот вечер, когда он собирается иметь сношение с одной из своих женщин. Отметив багровый цвет лица правителя, он также предложил воздержаться от употребления вина во время этой важной трапезы. Он выразил твердую уверенность, что все это поможет. Уверенность, разумеется, это половина лечения. Правитель рассыпался в благодарностях и отдал распоряжение, чтобы Рустему помогали во всех его делах, пока он находится в Сарнике. Через два дня он прислал в гостиницу в подарок Рустему шелковые одежды и богато изукрашенный солнечный диск джадитов. Диск, хоть и красивый, едва ли подобало дарить бассаниду, но Рустем сделал вывод, что его советы ночью оказались полезными.