Не плачь по мне, Аргентина - Виктор Бурцев 28 стр.


Привыкший к советской медицине, Таманский был в шоке.

Да, конечно, Костя, так же как и остальные, иногда ходил к врачу, он, так же как и остальные, сталкивался с хамством медсестер, с равнодушием докторов и тем, что за выписанным лекарством надо побегать, потому что в аптеке, что неподалеку от дома, один аспирин и стройные ряды клизм. Однако Таманский, собственно как и все советские люди, всегда знал, что лекарства можно достать. Надо просто приложить к этому определенные усилия и потратить время. Кое-где козырнуть корочкой «Союза журналистов», кое-где шоколадку на стол положить. И все будет.

Унизительной эту процедуру находили только те, кто никогда не был в благословенном «там» и никогда не оплачивал счета от стоматолога.

С точки зрения поумневшего на капиталистических хлебах Таманского, недостаток у советской системы был только один – железный занавес. И то, что граждане Советского Союза вырывались на Запад в рафинированном формате туристической поездки. Оно и понятно, власть таким образом убивала двух зайцев разом. Во-первых, граждане были под присмотром как товарищей в штатском, так и гида. Что несколько осложняло работу конкурирующих спецслужб, как раз недавно взявших ориентировку на вербовку так называемого среднего класса. А во-вторых, как бы смешно это ни выглядело, власть заботилась о культурном росте своих граждан. Посетить такое количество музеев, выставок, галерей, да все с комментариями, рассказами и лекциями, самостоятельный турист был не в состоянии. Чисто финансово не в состоянии.

Однако эти сильные стороны были одновременно слабостями системы.

Ограничения, препоны, барьеры – а на самом деле излишняя забота – и порождали сладкие и разрушительные мифы о восхитительном Западе, где сорок сортов колбасы, где техника и комфорт, где машины, платья, джинсы и жвачка, где в каждой аптеке можно купить любое лекарство, а магазины забиты под завязку.

Трава, как известно, всегда зеленее на другом берегу реки. А уж если перебраться на другой берег почти невозможно, то трава не то что зеленее, она еще мистическим образом прибавляет в росте и сочности.

Еще Таманский вспомнил, как какой-то морячок, из знакомцев жены, рассказывал за столом с видом бывалого рыбака: «А еще там тебе везде улыбаются. Вот везде! В магазине, на рынке, везде! Потому что у них так положено. Камеры следят специальные, как не улыбнулся клиенту, значит, все, считай, уволен».

Все восторгались, охали-ахали, а морячок кивал с видом знающего человека и все показывал, разводя руками, количество колбас в витрине портового магазинчика.

Камер специальных Костя нигде не видел, но улыбались действительно все. Не из-за камер, а потому что улыбка была таким же товаром, как, скажем, шоколадка или бумажный носовой платок, попользовался и выкинул.

К тому же как не улыбаться, если платят?

А платить тут приходилось на каждом шагу. И это был как раз тот момент, который не учитывали те, кто, развесив уши, внимал «голосам», морячкам и мажорам, окончившим МГИМО только для того, чтобы получить допуск к «тамошним» тряпкам-шмоткам.

По мнению Таманского, выпускать из Союза надо было всех желающих, чтобы на собственной шкуре прочувствовали все прелести «той жизни». И чтоб, накушавшись колбасы и улыбок, возвращались назад.

Жить на горбу у женщины Таманский не мог. Однако денег у него, считай, тоже не было. И все, что он мог сделать, – это, несмотря на протесты Маризы, сунуться в парочку местных газетенок. На предмет работы.

В двух газетах ему отказали. Редактор безо всяких улыбок показал ему на дверь. Буквально. В третьей поинтересовались, не может ли он выполнять роль корректора на испанском. В четвертой кинули мелкий, но срочный репортажик с манифестации представителей рабочих коллективов. Костя ухватился с радостью.

Через десять минут он уже был на бульваре Аманцио Алькорта, где шумная и больше всего походившая на карнавальное шествие толпа размахивала транспарантами и флагами Аргентины. Костя нырнул в это сборище, тыкая диктофоном то в одну, то в другую сторону. Лозунги и крики он переведет потом. С возвышения надрывался оратор. Ему отвечали, потрясая кулаками и знаменами.

Таманский ухватил за локоть какого-то солидного горлопана, в костюме и с круглым брюхом.

– Простите, какие у вас требования?

Брюхан обернулся к Косте, глаза его блестели.

– Журналист?


– Да.

– Вот и напиши, журналист, что мы хотим работать! Работать, а не просиживать штаны дома на пособии! Если Сервантес не даст нам работу, мы разберем его завод к чертовой матери!

– Сервантес, кто это?

– Глава правления нашего завода… – Толпа пришла в движение, толстяка начали оттирать от Таманского. Но тот кричал, обращаясь к журналисту: – Он нанимает штрейкбрехеров! А мы хотим работать и получать деньги!

– А кто, кто вы такие? Откуда?

Но их разнесло в стороны. Костя попытался разговорить стоявших рядом. Но ему не везло. Никто не знал английского. На него смотрели как на чужака, стараясь отойти подальше.

И вдруг что-то произошло.

Оратор, витийствовавший на трибуне, замолк. Толпа на какой-то момент замерла. А потом взревела.

Таманский встал на цыпочки, оглядываясь по сторонам, стараясь понять причину происходящего.

И понял.

Демонстрантов медленно, но верно оттесняли в сторону набережной отряды конной полиции. Пока без драки. Кони просто шли вперед, всадники сидели на них в непроницаемых зеркальных шлемах, рыцари среди черни. Какой-то полицейский чин, взобравшись на освободившуюся трибуну, кричал в мегафон. Вероятно, призывал разойтись.

Таманский понял, что дело дрянь, выскочил в первые ряды и, тряся красной книжечкой Союза журналистов, кинулся к полицейским.

– Советский журналист, советский журналист! – кричал Таманский.

Он почти столкнулся с лошадью, которая всхрапнула, прижала уши и покосилась на Костю, страшно выкатывая белки.

– Советский журналист! – крикнул Таманский в зеркальное забрало.

Всадник на мгновение задержался. В ровном конном строю образовалась дырка. И Костя нырнул в нее, мигом очутившись в безопасности. За оцеплением.

С бьющимся сердцем, тяжело дыша, он прислонился к стене дома. Посмотрел на свое удостоверение и улыбнулся:

– Надо же… И тут работает.

Тем временем рабочих бойко гнали к парапету, разбивали на группки и вязали по одному. В кавалеристов полетели бутылки, кто-то швырнул камнем. Испуганно заржала лошадь.

Чин на трибуне плюнул, отбросил мегафон и махнул рукой.

В тот же миг всадники сорвались с места, рубя дубинками, как мечами. Вслед за ними кинулись пешие полицейские.

Кто-то заорал истошно сквозь грохот подков. Завизжала женщина.

Таманский шагнул было вперед, но уперся в непонимающий взгляд офицера в темных очках. Оцепление распадалось в некоторых местах, пропуская скованных наручниками людей. Возле нескольких карет «Скорой помощи» оживились медики.

Наконец Костя увидел полицейского чина, который до начала разгона манифестации призывал всех разойтись, и кинулся к нему.

– Простите, один вопрос для прессы!

Чин обернулся. Усики, лицо в морщинах и мешки под глазами.

– Что еще? Никаких комментариев!

– Советский журналист! – Костя махнул красной книжечкой.


– Какой?

– Советский. Советский Союз, знаете?

– Чертовы марксисты… – буркнул чин по-испански и пошел прочь.

– Так и напишем, – ответил Таманский по-русски.

Мимо него волокли недавнего толстяка в костюме. Его лицо было залито кровью, глаза налиты бешенством.

На мгновение взгляды Кости и толстяка пересеклись.

– Они не дают нам работать! – заорал тот, выкручиваясь в крепких руках полицейских. – Они не дают нам работать!!!

Таманский покачал головой, а потом, сам не понимая, что делает, вскинул правый кулак по-коминтерновски вверх.


Через час он накатал небольшую статью и с грехом пополам при помощи Маризы перевел ее на испанский. А к вечеру уже имел небольшой портфель заказов на ряд статей. За которые и засел сразу же, радуясь тому, что еще может работать, в отличие от тех, кого разгоняли на набережной бульвара Аманцио Алькорта.

Подсчитав возможные гонорары, Костя понял, что счет от зубного врача он оплатит.

Но не более.

68

Той ночью Таманский не спал.

Глаза отчаянно резало, будто под веки кто-то злой сыпанул песка. Голова была тяжелая. Но сон не шел.

Это была последняя ночь.

Наутро Косте предстояло решать. Наутро истекал срок, отпущенный ему консулом.

А дальше…

На груди зашевелилась Мариза. Таманский провел рукой по ее волосам. И осторожно высвободил руку, девушка тут же свернулась калачиком, устраиваясь у него под боком.

А дальше…

На груди зашевелилась Мариза. Таманский провел рукой по ее волосам. И осторожно высвободил руку, девушка тут же свернулась калачиком, устраиваясь у него под боком.

Костя чуть выждал, пока она успокоится, и выскользнул из-под одеяла. Он ушел в соседнюю комнату, оделся, зажег свет и сел за письменный стол.

Нельзя уходить просто так.

Он достал бумагу и принялся писать.

«Милая. Прости…»

Костя скомкал лист, выкинул его в мусорное ведро и начал новый.

«Мариза, я должен уехать. Я люблю тебя, но я не смогу предать страну, в которой родился. Помнишь, я рассказывал тебе о России? О моем детстве и жизни в…»

Этот листок тоже последовал вслед за первым.

Он писал. Рвал бумагу, снова писал. Бросал ручку на стол и ходил по комнате.

Любые слова казались ему лживыми, ненастоящими, нелепыми в этой ситуации. Всякое оправдание казалось ему гнусным издевательством. Таманский ходил по кабинету, сжав голову ладонями. Он садился за стол. Писал. Выбрасывал бумагу и начинал снова. Слова, бывшие ранее послушным инструментом, теперь отказывались ложиться на бумагу.

Близилось утро, когда в прихожей запиликал телефон. Таманский метнулся к нему, поднял трубку, с замиранием прислушиваясь, не проснулась ли Мариза.

– Да, слушаю?

– Сеньор Таманский? – Голос редактора «Латинской газеты» был взволнован. – Сеньор Таманский?

– Да, это я, сеньор Санчес. Что случилось?

– Мне некого послать, но намечается что-то грандиозное. На площади Колон. Сегодня. Вы должны быть там! Я вас очень прошу! Я удвою гонорар!

– Сеньор Санчес, я…

– Только не говорите мне, что вы не можете. Я умоляю вас, я встану на колени! К нам в газету пришло письмо. Там, на площади, перед президентским дворцом, сегодня утром… Я не знаю что, но наверняка мы не единственные… Вы же профессионал! Вы же, в конце концов, сочувствуете нашему народному движению, я знаю, я понял это по вашим репортажам!

– Митинг?

– Я не знаю. Но информация оттуда, от монтонерос. Это точно, как то, что я вас разбудил!

– Вы меня не разбудили… – пробормотал Таманский. – Я не спал.

– Не важно, сеньор Таманский! Не важно! Я вас прошу, будьте там. Вы сделаете?

– Сделаю.

Костя повесил трубку и начал собираться. Бессонная ночь отдавалась в голове болью. Отсрочка была нелепой, но…

Уже уходя из дома, он подумал, что стоило бы сжечь все неудачные письма. Но возвращаться не стал.

Утро радовало солнечным светом. Весело орали в ветках деревьев какие-то пичуги, ранние прохожие спешили по своим делам. Буэнос-Айрес выглядел умытым и свежим.

Таманский попил кофе в небольшой забегаловке, прикидывая, что, если материал будет действительно стоящий, он сдерет с редактора «Латинской газеты» надбавку. Пусть на прощание, но все-таки… Оставит деньги Маризе.

Хотя это… как-то пошло.

Таманский поморщился и отодвинул чашечку. Кофе вдруг приобрел прогорклый вкус.

Времени до назначенного срока было навалом, и Костя не стал втискиваться в утренний переполненный автобус, а двинулся пешком. Благо дорогу он уже знал.

Таманский хотел попрощаться с Аргентиной.

Он точно решил для себя, что уедет. И станет предателем, не став им. Парадокс? Наверное. Но в жизни можно стать предателем своей любви, но не стать предателем Родины. А можно и наоборот. Про человека говорят, что он умеет жить, если не позволяет жизни загонять себя в такую страшную вилку.

– Все пройдет, – прошептал Таманский. – Все пройдет… Пройдет…

Он врал себе, потому что понимал: не пройдет. Никогда. И перед смертью, в далекой-далекой Москве, Таманский будет шептать только одно имя. Только одно. И ничего больше.

Году в восьмидесятом Таманский близко сойдется с Марком Захаровым и на одной из театральных попоек расскажет ему свою историю. Захаров извинится, попросит листок бумаги и примется что-то писать, писать… «Мы тут с Вознесенским одну штуку задумали, хорошо может получиться».

Костя шагал по Буэнос-Айресу, словно в первый день, когда восторженным советским туристом он рассматривал вывески, какие-то плакаты, дома. Вслушивался в звуки музыки, такой чудной и непохожей.

Город казался новым. Незнакомым. Особенным.

На площадь Колон он прибыл чуть раньше намеченного срока. Приготовил диктофон. Осмотрелся.

Пусто. Если не считать группки людей, торчащих неподалеку. Блокноты, фотокамеры… Коллеги-журналисты?

Таманский удивился. Видимо, намечается действительно что-то особенное, раз собралась такая толпа.

К аргентинцам Костя подходить не стал. Еще побьют как штрейкбрехера…

Поискал глазами Джобса, но не нашел. То ли американец запил где-то, то ли просто уехал к себе в Штаты. К дяде самогонщику на ранчо. Да и пес с ними обоими.

На площадь медленно выползала туристическая группа каких-то узкоглазых. Видимо, японцев, хотя кто их разберет?..

Таманский присел на бордюр и стал ждать.

69

– Гражданин, нам нужно поговорить…

Приблизительно так должны начинаться неприятности для простого советского человека. Особенно если он находится в загранкомандировке.

После того как честное советское «товарищ» меняется на подозрительное «гражданин»… Жди беды. Поскольку если первое слово подразумевает отношения, где что-то прощается, а что-то просто подразумевается само собой, то второе подразумевает ответственность. И прежде всего перед законом. В этом словоблудии и заключается магия бюрократических коридоров, где чиновник, страшащийся напора посетителей, что жаждут его чернильной кровушки, прикрывается непробиваемым: «Граждане, неприемный день!» Он взывает не к пониманию, нет. Не к состраданию, но к могучему эгрегору закона. Мол, и рад бы помочь, но закон не велит, день-то неприемный, а вы, как люди ответственные, должны с пониманием отнестись… Ибо вы не товарищи мне, но граждане.

Впрочем, если кто-то мнит в диссидентском угаре, что уж при капитализме-то оно все иначе… нет. Ошибается. То, что слово «товарищ», пахнущее трудовым потом, шершавое, как мозоль, надежное, как танк «Т-80», превратилось в респектабельное, надушенное, с оттопыренной губой словечко «господин» – совсем ничего не значит. Потому что «гражданин» как был, так и остался…

Учитывая все это, можно понять чувства Таманского, когда на площади Колон, где он стал свидетелем политического убийства, ему на плечо легла тяжелая ладонь и прозвучало:

– Гражданин, нам нужно поговорить.

Костя едва не сел.

Посреди испанского гомона русская речь прозвучала ошеломляюще.

Таманский замер, чувствуя, как внутри рушится что-то стеклянное, хрупкое. Потом медленно обернулся.

Перед ним стоял коротко стриженный мужчина лет тридцати пяти – сорока, в пиджаке и рубашке с расстегнутым воротом. Черты его лица были мягкими, словно вылепленными из пластилина, такие люди бывают прекрасными отцами семейства, школьными учителями, из тех, которых ученики никогда не забывают… если бы не глаза. Костя не мог определить точно, но когда этот человек смотрел на него, казалось, что в Таманского кто-то целится.

– Вы кто?

– Представитель посольства, – уклончиво ответил мужчина. – Меня зовут Ракушкин Антон Яковлевич.

– А… – Таманский облегченно выдохнул. – Я понял. Вас прислал Нестеров. Я собирался к нему сегодня… Там… э-э-э… меня выписали из больницы…

– Нет, консул тут ни при чем. – Ракушкин покачал головой. – Я совсем из другого ведомства.

– Какого? – брякнул Костя и тут же об этом пожалел.

– Нам надо поговорить. – Ракушкин покосился на полицейских, которые, оцепив место убийства, теперь уныло пялились на лужу крови. – Я думаю, не здесь.

– Да, пожалуй, – согласился Таманский.

– Пойдемте, тут есть несколько пока еще спокойных мест. Я введу вас в курс дела по ходу. Как вы относитесь к хунте?

Антон бодрым шагом направился к выходу с площади. Как раз в том направлении, куда побежал убийца.

– К чему? – Костя замешкался, и ему пришлось догонять Ракушкина.

– К хунте, – спокойно повторил тот. – Ну, знаете, войска, Пиночет, Чили, расстрелянный Альенде…

– Странный вопрос. – Таманский прокашлялся. – Я же советский человек. Гражданин.

Ракушкин покосился на журналиста, и тот примолк.

– Это, конечно, хорошо, что советский гражданин, – пробормотал Антон. – Однако я вас спрашиваю не как гражданина, а как человека. Если уж гнать казенщину, то в Союзе соблюдаются права человека, которые подразумевают, что вы можете иметь собственное мнение.

– Мое мнение совпадает с генеральной линией партии, – отчеканил Таманский.

Ракушкин тяжело вздохнул и покачал головой.

Еще несколько кварталов они шли в тишине. Антон молчал, а Таманский, чувствуя себя не в своей тарелке, все никак не мог подобрать слова. Наконец Костя не выдержал:

Назад Дальше