— Это ты, дедка! — обрадовался знакомому Павел. — А ну, глянь на меня. Узнаешь?
Капрал долго из-под руки смотрел вниз. И вдруг заулыбался:
— Никак заводский наш, литейщик Павлушка Жженый.
— Я самый! Помнишь, на хуторах у жигарей меня ловил? Ловко я тогда тебя вокруг пальца окрутил?
— Был грех, — смущенно крякнул капрал. — Да ведь служба не дружба, не бабья ласка. Зачем кликал?
— Ты что там один, как неприкаянный, болтаешься? Сдавайся! Нечего зря порох травить.
— Без приказа не могу, — капрал упрямо затряс головой. — Ты парень, раздобудь мне какого ни на есть начальника, пущай прикажет, тогда и ворота настежь.
— Да ты, дедка, очумел! — захохотал Жженый. — Уж не самого ли хвельдмаршала Румянцева тебе раздобыть? Теперь наше, мужичье царство, и выше нас начальников нету.
— Болтай зря! — рассердился капрал. — Тебе смешки, а меня потом за измену присяге шпицрутенами расфитиляют. На кой ляд сдалась мне та присяга, а все ж шкуры своей и старых костей жаль. Не сладко, чай, и мне одному-то здесь. Все мои гарнизонные, верно, как крысы, разбежались. Один вот остался. И со всех сторон меня с валу тащат. То Василь Агапыч, а то вот ты.
— Агапыч? Приказчик? — удивился Жженый. — Вот продажная лиса, переметнулся. Ну, годи, не поздоровится ему! Довольно от одного стана к другому метаться. А ты, дедка, перестань дурить. Отворяй ворота! Навоевался, чай, на своем веку. Хватит!
Капрал долго молчал, глядя в землю, насупя ежом торчавшие седые брови. И сказал решительно:
— Все же без приказу я ни-ни!.. Отъехали бы вы, ребята, в сторонку. Я счас опять палить начну, не задеть бы случаем вас, — мирно и деловито закончил он.
— Вот старый грех! — обозлясь, выругался Чумак и потянул из седельной кобуры пистолет. — Помазали ему баре губы масленым блином, так он и крест забыл! Я его за послушание начальству в рай отправлю.
— Брось! — Жженый схватил его за руку. — Он не вредный дед, только упрямый шибко и службу строго блюдет. Не замай его, Чумак.
Повернувшись в сторону опушки, сложив руки трубой, Жженый крикнул:
— Ребятушки-и!.. Шту-у-урм! На слом!..
Лавина тел — конные, пешие оторвались от пушки и понеслись к заводу. Конница неслась прямо по полям, глубоко увязая в сырой еще земле и высоко подбрасывая копытами большие черные комья земли. Башкиры и киргизы скакали с саблями, поднятыми над головами, с ножами в зубах. Перед конной лавиной краснел Хлопушин чекмень. Хлопуша скакал, как истый степняк, поджимая ноги в стременах под брюхо своего горячего Орешка. Пешие побежали к заводу по тракту.
На крик Жженого ответили многоголосые крики, вопли, рев и отчаянные визги кочевников:
— На слом!.. Ура!.. Наша берет!.. Ал-ла!.. На слом!..
Хлопуша первым подскакал к воротам, скатился с седла и брякнул рукоятью сабли в дубовые, обитые железом доски:
— Отворяй!.. Именем государя!
Ответом было молчание. Лавина атакующих докатилась до ворот и тоже остановилась. Жженый, обернувшись, крикнул:
— Робя, вон то бревно тащите! Ворота бить.
Но заскрипели вдруг протяжно и жалобно воротные петли. Оба тяжелых полотнища распахнулись настежь. В открытых воротах стоял одиноко Агапыч, склонив голову в низком поклоне, с хлебом-солью на вытянутых руках.
— Добро пожаловать, гости дорогие, — сладенько и умильно пропел приказчик. — Давно вас ожидаем. Благословен грядый во имя господне!
Хлопуша шагнул в ворота и протянул руки к хлебу-соли. Но откуда-то сбоку вывернулся неожиданно Жженый и ударил из-под низу по подносу ногой. Коврига хлеба и солонка отлетели далеко в сторону, поднос брякнулся о камни. Хлопуша удивленно и гневно повернулся к Жженому.
— Да ведь это он, — сказал Павел, — приказчик, главный наш зловред!
А приказчик уже убегал в глубь двора, спотыкаясь о поленья, разбросанные пушечным выстрелом пугачевцев.
ПОБЕДА
Теснясь, переругиваясь, крича надрывно, вливались в заводские ворота еще не остывшие от боевого неизрасходованного пыла — работные, чердынцы, башкиры, киргизы.
С валов, празднуя победу, стреляли холостыми зарядами. В заводском поселке звонили жидко, но празднично, как на пасху, А в господском доме трещали двери, звенели разбитые стекла. Казацкие чекмени, азямы, гусарские венгерки, сермяжные зипуны, верблюжьи халаты теснились в дверях, подсаживая друг друга, лезли в окна.
Стреляли в зеркала, рубили на дрова дорогую мебель, в щепки размолотили клавикорды. Под ногами хрустел фарфор, путались затоптанные грязными ногами разорванные материи и меха. Тяжелые тюки бухарских и персидских ковров изрубили саблями в капусту.
Корысти не было. Было лишь желание разнести вдребезги чужую, враждебную жизнь, чтобы не возродилось, не вернулось ненавистное прошлое. Лишь когда добрались до охотничьих комнат графа — радостно зашумели. Торопливо растаскивали дорогие ружья, пистолеты, кинжалы, рогатины. Это нужно, это понадобится, на остальное — наплевать.
Сбросили с вышки подзорную трубу, вслед за ней отправили вниз прятавшегося там немца-камердинера:
— Колдун!.. Небо трубкой дырявишь!
Заводские работные разгромили контору, вытащили на двор конторские бумаги и книги и подожгли. Плясали хороводом вокруг костра и радостно кричали:
— Горят наши долги!.. Горят наши недоимки!..
— Завод бы не спалили, — забеспокоился Хлопуша.
— Не бойсь! Не тронут. — Жженый светло улыбнулся. — Глянь, они что колодники освобожденные радуются. Сбросили с себя извечные кандалы.
И вдруг ударил себя по лбу.
— Батюшки! А про колодников-то я и забыл. Ребятушки, кто со мной заводских арестантов освобождать?
Хлопуша и Жженый в сопровождении полсотни людей направились на «стегальный двор». Против большой, но древней избы, в которой жили заводские солдаты-инвалиды, посередине широкого двора был врыт в землю невысокий и толстый столб. К нему привязывали для порки провинившихся работных. Столб этот на высоте человеческой спины был покрыт зловещими ржавыми пятнами — запекшейся кровью.
В дальнем конце двора темнела «камора» — заводская тюрьма, большая почерневшая от древности землянка, с толстым потолком из бревен. Камнями сбили с дверей «каморы» пудовые замки. Остановились на краю глубокой ямы. Снизу несло пронзительной сыростью и тухлой вонью.
— Сибирным острогам не удаст, — хмуро усмехнувшись, сказал Хлопуша и покачал головой.
— В медвежьей берлоге веселее, — согласился Жженый.
Они спустились вниз по земляным стертым ступеням. Внизу было темно и мозгло, как в могиле. Ни одна щель не пропускала сюда ни луча дневного света, ни глотка свежего воздуха.
— Выходи, кто жив остался, — крикнул Хлопуша.
На сыром, загаженном нечистотами земляном полу кто-то завозился, вздохнул, но тотчас же все стихло. Лишь когда спустились вниз люди с факелами, с полу поднялись пятеро заключенных.
Двое из них были старики-засыпки, вместе с Жженым подававшие управителю жалобу. Они качались на подгибающихся ногах, как пьяные, и часто моргали слезящимися, отвыкшими от света глазами. Трое других были рудокопы, за отказ работать в руднике предназначенные к отправке на каторгу. Головы их были наполовину обриты «в посрамление и стыд». Все пятеро были закованы в «смыги», деревянные кандалы: левая нога была скована с правой рукой, а правая нога — с левой рукой.
Разглядев наконец красный Хлопушин чекмень и думая, что это сам Пугачев, заключенные упали ему в ноги:
— Батюшка-государь ты наш!.. За свободу спасибо!..
— Встаньте, ребятушки. Не государь я, а только слуга его верный, такой же холоп, как и вы, — ласково сказал Хлопуша, затем приказал: — Колодки с них немедля сбить! Одежу выдать какую получше, накормить и напоить.
Когда отошли от «каморы», у Жженого вырвалось горячо:
— Эх, приказчика бы отыскать. Я бы с ним за всех рассчитался!
— Нашли уж, — откликнулся Чумак. — В церкви под престолом прятался.
— Судить его и всех остальных будем всем миром, — сказал строго Хлопуша. — Прикажи, Чумак, чтобы всех виновных перед царем-батюшкой согнали на литейный двор. Там и будет суд.
На шихтплаце, около домны, поставили для Хлопуши раззолоченное штофное кресло, то самое, в котором нежился когда-то у печки ротмистр Повидла. За спиной Хлопуши встали его есаулы — Жженый, Чумак, башкирин Шакир. Невдалеке от кресла поставили плаху — сосновый обрубок с воткнутым в него большим топором. Около плахи приводили к присяге новому царю Петру III.
Заводской поп с широким, красно-лиловым от пьянства лицом, с прилизанными квасом волосами, в засаленном на брюхе подряснике и в лаптях, с перепугу держал в руках икону вниз головой. Работные, не замечая этого, кланялись Хлопуше, крестились, крепко прижимая пальцы ко лбу, и целовали перевернутую икону. В этом и заключалась присяга.
В очереди присягающих стояли заводские солдаты-инвалиды и верхнеяицкие гусары с распущенными по плечам пудреными волосами, в знак согласия стричься в казаки. Они сами пилили друг другу косы тесаками, хохоча и зубоскаля.
Лишь один старик капрал не распустил волос и, по-видимому, не желал присягать. Он стоял угрюмый и злой в стороне, а белая пудренная мукой косичка его нелепо торчала из-под надвинутой на лоб меховой шапки-ушанки.
— С него и начнем, — Хлопуша указал на капрала. — Эй, служба, подь-ка сюда поближе!
Капрал, с пробитою стрелой рукой на перевязи, подошел и встал против кресла, вытянувшись по-военному.
— Здорово, старый знакомец! — насмешливо поздоровался Хлопуша. — Ай не узнаешь?
— Не могу признать! — хрипло, но четко, словно рапортуя, ответил капрал.
— А помнишь, на тракту караванного приказчика с Источенского завода? Помнишь, когда ты мертвяков из Чердыни вез?
Капрал ответил покорно:
— Что ж, что мертвяков. Прикажут, и мертвяков повезешь. Солдат должен выполнять приказ начальства столь быстро и столь точно, сколь можно, — назидательно закончил он.
— Слышу это от тебя не впервой. А как ты смел, смерд, стрелять из пушки по цареву войску? Как ты смел противиться воле его царского величества?
— Поступил по воинскому артикулу! — твердо ответил капрал. — Без приказа начальства не имел права объявить капитуляцию. Душой к вам лепился, а по воинскому артикулу открыл пальбу.
— Нечистый тебя разберет! Несешь и с Дона, и с моря, — раздраженно буркнул Хлопуша.
Он долго и внимательно разглядывал капрала. Цыганские его глаза ощупывали старика с ног до головы. Капрал стаял спокойный, чуть грустный — каблуки вместе, носки врозь.
— Я тебя, старого хрыча, обучу воинскому артикулу! — крикнул вдруг Хлопуша, крепко стукнув ладонями по подлокотникам кресла, и вскочил. — Ложи голову на плаху. Ложи счас же.
Колени капрала дрогнули. Он поднял руку и зачем-то разгладил седые усы. Потом четким военным шагом подошел к плахе и рухнул перед ней на колени, положил голову рядом с торчащим топором.
Хлопуша подошел, выдернул топор, невысоко подкинул его, примеривая к руке, и ногтем попробовал — остер ли.
— Шапку сними, — сказал он капралу. — И на тот свет в шапке собрался идти?
Капрал спокойно снял шапку и, забыв ее в руке, снова положил голову на плаху.
Хлопуша поймал рукой кончик капраловой косы и потянул ее на себя, заставив капрала лечь щекой на плаху. Взблеснул топор и опустился с такой силой, что зазвенел, уйдя глубоко в дерево плахи.
Толпа ахнула тяжко, единой грудью.
Хлопуша медленно поднял левую руку. В ней зажата была отрубленная капралова коса.
По толпе прокатился радостный и веселый хохот:
— Обкарнали капрала!..
— Хвост под репицу обрубили!.. Куцый капрал стал!..
А капрал, не слыша хохота и криков, лежал головой на плахе.
— Встань! — приказал ему Хлопуша.
Старик поднялся, пепельный от испуга, но по-прежнему спокойный. Он еще чувствовал на затылке холодное прикосновение топора. Но разве мало раз смотрел старый капрал смерти в глаза? Он поднял руку к шее, ловя косу. Но ее не было. Коса была отрублена на удивление ловко — под самый затылок. И, поеживаясь от холода в непривычно голом затылке, старик вдруг засмеялся:
— Ловко сбрил! Ай да царский полковник! Рука у тебя верная и меткая, ничего не скажешь.
— Жалеешь, чай, свою косу?
— А чего ее жалеть? Букля не пуля, коса не штык.
— Наш батюшка-царь не любит долгих кос. Это бабам только носить. — Хлопуша бросил к ногам капрала его обрубленную косу. — И выходит, старый хрыч, что я сам тебя в вольные казаки поверстал. Отвечай, будешь царю верой-правдой служить?
Капрал посмотрел на косу, валявшуюся у его ног, отодвинул ее носком сапога и сказал весело, с молодым задором:
— Освободил ты меня от моей присяги. Расстриг из царицыных капралов. Ладно, коли так, куда мир, туда и я. Рад ему, государю, послужить!
— Служи верно и не пожалеешь. У нашего надежи-государя простому капралу не диво и до генерала, а то и хвельдмаршала дослужиться. Вот так-то! Ступай, служба.
Старик сделал лихо поворот налево и зашагал к иконе, принимать новую присягу.
Хлопуша снова сел в кресло и, указывая на Агапыча, сказал:
— Теперь давай того зловреда.
Державшие Агапыча работные дали ему тычок и шею, он побежал и повалился в ноги Хлопуши.
— Я тебе, сукин сын, не икона, чтоб на колени передо мной становиться, — бросил зло пугачевский полковник и заговорил медленно и тихо:
— Дознались мы от твоего пронырца и ушника Петьки Толоконникова, что ты, подлюга, против государева дела злоумышлял, письма мои управителю передавал, верного царева слугу, моего есаула Павлуху Жженого убить хотел и подбил управителя вытребовать солдат на завод. Правда, аль нет? Отвечай не мне, а всему миру!
Обычно глухой, чуть шепелявый голос Хлопуши сейчас гремел на весь шихтплац. Его слышали в самых последних рядах.
Агапыч молчал, опустив глаза в землю. Он тщательно вытирал красным платком пот, и на морозе ручьями катившийся по его заросшему седой щетиной сморщенному личику.
— Что, аль язык отсох? — Хлопуша наклонился низко к нему. — Ну, ухвостье барское, за дела свои какой награды ждешь?
Приказчик поднял голову. Колючие его глазки налились мутью, словно от внезапного хмеля. Он повел ими по толпе, вымаливая хоть одно слово участия, защиты, оправдания. Но люди угрюмо молчали, и в молчанье этом приказчик разгадал тяжелую и холодную злобу. Он снова опустил голову, хотел что-то сказать, но ставшие непослушными губы и язык не смогли сбросить ни слова.
Хлопуша откинулся на спинку кресла. Посучил задумчиво пальцами кончик бороды и вдруг решительно вскинул голову:
— В куль с камнями его, да в Белую! Водяному в гости!
Агапыч вскочил. Он вообразил черную, как деготь, ледяную зимнюю воду реки и, вскрикнув дико, побежал. Но тотчас запутался в долгополом своем кафтане и упал. Никто еще не притронулся к нему, а он уже закричал. Он сипло выл, рвал на себе волосы, катался по земле. Он был страшен, жалок и отвратителен. В рот ему сунули деревянный кляп и, подхватив под мышки, поволокли. Толпа расступилась и, снова сжавшись, встала живой стеной.
— Так-то, зловред, — Хлопуша засмеялся. — Ну, вечная тебе память, злодею! Тебе тлеть-гнить, а нам радоваться и жить!
Он повел ищуще глазами и, отыскав холеное лицо Шемберга, поманил его пальцем:
— Подь-ка сюда, баринок. Стань ближе. Твой черед.
Но управитель не шелохнулся. От страха он наполовину потерял сознание. Его вытолкнули кулаками в спину.
Вместе с Шембергом отделился от толпы молодой парень, ровщик. На нем была только длинная, ниже колен, посконная рубаха да остроконечный суконный колпак с собачьими отворотами.
Парень поклонился Хлопуше в пояс.
— Сударь полковник, дозволь с управителя полушубок снять. На управителя да на графа так робил, что в копи последние портки порвал. Холодно, чай, в одной-то рубахе. Дозволь, дядь Хлопуша, — запросто закончил рудокоп.
— Дозволяю, — Хлопуша улыбнулся. — Сдирай с него одежу, провора.
Парень рванул нетерпеливо за рукава, вытряхивая из полушубка непослушное, отяжелевшее тело управителя. Из-за пазухи его вывалился при этом сверток и с металлическим лязгом ударился о землю. Управитель вздрогнул всем телом не то от этого лязга, не то от холода, проползшего под кафтан.
— Что это? — Хлопуша потянулся к свертку.
Он развернул холстину, раздернул большую кожаную кису. Засверкали крупные золотые самородки, вкрадчиво зазвенели золотые монеты, ласково и тихо засияли камни-самоцветы. Хлопуша высыпал кису в свою казачью шапку и поднял ее высоко над головой. Он крикнул гулко и повелительно, словно скомандовал:
— Люди, смотрите и слушайте! Вот где ваши слезы, кровь и пот ваши! В управительской пазухе!
— Точно! — закричали в толпе. — Это наша казна, нашим горбом добыта!.. Возьми, полковник, и отвези батюшке-царю! Жертвуем на святое дело!
— Тут еще лошадь вьючная управительская есть, — сказал Хлопуше Жженый. — Во вьюках тоже добра нахапленного немало.
— Пори вьюки! Поглядим, что там, — приказал Хлопуша.
Вьюки, не снимая с лошади, полоснули ножами и на землю вывалились звериные шкурки. Горячим пламенем вспыхнула лиса-огневка, холодно забелели горностаи рядом с черными сереброспинными соболями и куницей-желтодушкой.
— Ох, и богат же ваш Урал-батюшка! — покачал ошеломленно головой Хлопуша.
— Ты вот куда гляди, полковник! Это ты видишь? — крикнул отчаянно старик литейщик и выдернул из вороха мехов шкурку бледно-голубую, как утренние тени в снежном лесу. Старик нежно погладил ее вздрагивающей рукой. — Белая лисица, князек! Целую деревню на ее купить можно.
— Так и бери ее себе, дед! Чай, заслужил сего князька за всю каторжну свою работу! — накинул Хлопуша шкурку на шею старика. Затем сгреб в охапку меха и швырнул их в толпу. — Это ваши кровные копейки! Держи! Дувань!