Хлопушин поиск - Михаил Зуев-Ордынец 4 стр.


Подавшись ближе к огню, положив бумагу на левую ладонь и водя по строкам пальцем, беловолосый заспотыкался на каждом слове:

«Манифест самодержавного императора Петра Федоровича Всероссийского и прочая, и прочая. Сей мой именной указ в горные заводы, железодействующие и медеплавильные и всякие — мое именное повеление. Как деды и отцы ваши служили предкам моим, так и вы послужите мне, великому государю, верно и неизменно до капли крови и исполните мое повеление. Исправьте вы мне, великому государю, мортиры, гаубицы и единороги и с картечью и в скором поспешении ко мне представьте. А за то будете жалованы бородою, древним крестом и молитвою...»

— Ну, это нам без надобности. — Хват тряхнул факелом так, что отгоревшие сучки, золотые и хрупкие, посыпались на траву.

— А какая у тебя надобность? — недовольно спросил пугачевский полковник. — Чего ищешь?

— Землю черную, родущую ищу, и волю.

— Мужик все о брюхе, — презрительно бросил Толоконников.

— О шее тоже. Хомут барский холку натер! — огрызнулся Хват. — Ладно, читай до конца.

«...и вечной вольностью, и свободой, — продолжал беловолосый, — землею, травами и морями, и денежным жалованьем. И повеление мое исполняйте со усердием, а за оное приобрести можете к себе мою монаршескую милость...»

— Все? — нетерпеливо спросил Хват. — А о мужиках?

— О мужиках далее следует, — ответил Хлопуша.

«...А дворян в своих поместьях и вотчинах, супротивников нашей власти, и возмутителей империи, и разорителей крестьян, ловить, казнить и вешать, как они чинили с вами, крестьянами. А по истреблении злодеев — дворян и горных заводчиков, всякий может восчувствовать тишину и спокойную жизнь, коя до окончания века продолжаться будет. Великий государь Всероссийский...»

Беловолосый запнулся, смущенно поглядел на Хлопушу.

— А далее что-то непонятное, не разберу никак. Закорючка какая-то.

Хлопуша взял из его рук манифест:

— Где тебе, холопу, монарший подпис разобрать. То военной его коллегии да енералам по плечу. Видишь, царская печать приложена, на коей его лик изображен? Все по закону!

Беловолосый не ответил.

Елка догорала, свистя и постреливая. На лицах людей дрожали красноватые отсветы пламени, вырывая из темноты то нос, то завиток бороды, то глаз, остро поблескивающий. Все молчали. Хлопуша, скрывая тревогу, излишне старательно завертывал манифест в тряпку. Первый заговорил робко Семен Хват.

— Указ этот иным слаще меду, а иным горчее полыни. Как думаешь, Павлуха?

Беловолосый поднял с земли шапку и решительно нахлобучил ее на самые брови.

— А вот как думаю! Кто бы он ни был, а для нас пусть будет царь!

Он глубоко вздохнул и добавил с силой:

— Видимое дело, за ним надо итти. Так я и ребятам скажу! Прежде соберись, а потом дерись!

В той стороне, где сидел под дубом Петька, зашелестели вдруг сухие листья. Беловолосый посмотрел туда, и голос его, вдруг сорвавшись, зазвенел:

— Коли выехали на большую дорогу, так уж катай вовсю! На тройке! По ветру раздувай гнездо гадюк, заводчиков, чиновников, помещиков, дворян! Наотмашь бей, без промашки! Царицу Катьку за косы по улицам потащим! Молоньей ударим в Питербурх! А для царя потрудимся, отобьем для него завод. У нас уже все сговорено. В понедельник, после обеда, все, как один, бунтовать начнем. Старых крыс гарнизонных перевяжем, управителя — на осину, пушки — царю! Ладно ли будет, дядя?

Хлопуша обрадованно взмахнул руками. Тень его запрыгала по поляне:

— Ой, провора, вот это ладно! Как тебя кличут-то?

— Крестили Павлом, а кличут Жженым.

— Эх, Павлуха, погоди! То ли еще будет. Питером тряхнем, из бархата зипуны шить будем! Всю Расею на слом возьмем! За землю и вечные вольности!

— Пускай так и будет! За землю и вечные вольности! — торжественно, как присягу, повторил Жженый. — Давай в том по рукам ударим. По обычаю.

Жженый протянул ему руку ладонью вверх. Хлопуша снял шапку, перекрестился и, размахнувшись, сильно ударил Павла по ладони:

— Тому и быть, провора. Неспроста и неспуста слово молвится и до веку не сломится! Назад пятиться не будем. Лучше плаха сосновая, чем в обрат идти.

— Не пойдем! — крепко ответил Павел. — Ты нам только вожака дай, а наш народ работный в бунтах наторелый. Не впервой!

— Знаем вас, заводчину уральскую, — с уважением сказал Хлопуша, — народ вы дружный и, где нужно, порядок блюдете. Когда первый отряд работных людишек к царю на подмогу пришел, у нас в лагере тревогу пробили. Думали, царицыно войско. Шибко хорошо шли, стройно, как воинская команда. А вожака зачем нам искать? Ты, я вижу, ловкач, тебе и атаманить.

— Ладно, потружусь для народа, — просто ответил Павел, — в понедельник в гости на завод жалуй. А сейчас прощевай. Пошли мы. Давай, Сеня, шагай.

— Куда же вы? — Толоконников насторожился. На завод не пойдешь, чай? Агапыч передал вашу жалобу управителю. Стариков в колодки забили и тебя ищут.

— Не бойся, — ответил Жженый, — к жигарям[6] на курени пойдем, там пока что жить будем...

Жженый и Хват зашагали вниз с горы, но Хлопуша окликнул их.

— Пашка, погоди! Забыл тебе сказать...

Он подошел к Жженому, отвел его в сторону и, понизив голос, спросил:

— Скажи, Павлуха, кто такой будет Петька Толоконников? Он из каких?

— А прах его знает из каких! — недовольно и раздраженно отмахнулся Жженый. — Без лопаты колодец выроет. Усердный! Одначе, смотря для кого его усердие. Работает он на плотине плотником, а все более около управителя крутится. Управитель Карл Карлыч через него у горщиков камешки самоцветные покупает. Дает управитель горщикам за самоцветы гроши, а из тех грошей, гляди, полушки к Петькиным ладоням и прилипнут. Паучок Петька. Маклачит! И век свой маклачить будет!

— Та-ак! — протянул Хлопуша. — И я чуял, что от козла бобер не родится. Ладно, иди, провора.

Когда смолкли их шаги, когда даже настороженное ухо не различало уже потрескивания сучьев и шороха листьев под ногами ушедших, Хлопуша присел, нащупал в траве свою фузею и на брюхе, волком, вполз в кусты, густо разросшиеся вокруг зимовья. Отсюда хорошо видна была вся поляна. Угли сгоревшей елки еще тлели, освещая ровным багровым светом корни дуба и сидящего на них Толоконникова. Хлопуша положил для твердости ствол фузеи на развилку сучка. Голодным волчьим зубом щелкнул взведенный курок. Мушка поползла по щеке Петьки и замерла на его виске.

— Не бойсь, у меня промаха не бывает, — шепотом успокаивал кого-то Хлопуша, — я тебя сразу, без муки...

Напряженно согнутый палец Хлопуши лег на скобу курка. Он долго и тщательно целился. И вдруг откинулся назад, словно неожиданная мысль оттолкнула его голову, прильнувшую к ложу фузейки.

— Нет, Афонька, годи! А может, ошибаюсь я? Может, пустомеля он только, дурак скудоумный, а не ушник управительский. Дознаться надо, а тогда уж...

Без опаски, хрустя сучьями, вышел из кустов.

— Эй, Петра! Свету, что ли, здесь ждать будешь? Пойдем?

Петька поднялся.

— Пойдем!

Опять впереди, прыгая через ручьи, карабкаясь через обломки скал, шел Хлопуша. На ходу незлобно смеялся.

— Вот говорил ты, провора, не пойду за тобой. Ан, видишь, одной тропой идем.

— Не пойду с вами! — Петька упрямо дернул головой. — Моя дорога иная!

Деревья поредели. Впереди зачернел простор тракта.

— Ну, что ж, как знаешь, — глухо откликнулся Хлопуша и остановился. Толоконников тоже остановился, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Хлопуша подошел к нему и положил обе руки на его плечи. Тяжело положил, словно хотел в землю вдавить. Но заговорил спокойно и весело:

— А скажи, провора, где письма государевы, что я тебе давал? Почему Жженый о них ничего не знает?

— В надежном месте захоронены. Никто не найдет! — твердо ответил Толоконников.

— А почему работным людям письма не передал, как уговор был?

— Боюсь! Приказчик за мной шибко следит. Случая жду. Передам, вот тебе крест.

Неожиданно, без всякого предупреждения, Хлопуша, шибко размахнувшись, ударил Толоконникова кулаком по лицу. Петька упал к его ногам, выпустив из рук ружье. Хлопуша наступил на него ногой и выдернул из-за пазухи нож.

— Лежи, пес!

Петька закричал тонко и визгливо. Судорожно перебирая ногами, подполз к Хлопуше и уцепился за полу его чекменя.

— Милый, хороший, не надо. За что же, родной?

Он заплакал тихо, по-детски:

— Правду говорю, одну правду сущую. Убей бог, коли вру!

— Не бог, я убью, — жестко сказал Хлопуша.

И ударом ноги в грудь снова опрокинул его на землю.

— Холуй ты господский! Кушак купецкий откуда! Унты бисером расшил! Щеголь-щеголевич! Откуда все сие?

— Деньги копил. Перед девками охота пофорсить, — ныл Петька у ног Хлопуши.

— А ружье? Ружье откуда? На какие деньги?

— Деньги копил. Перед девками охота пофорсить, — ныл Петька у ног Хлопуши.

— А ружье? Ружье откуда? На какие деньги?

— Приказчиково ружье, Агапыча. Ей-же-ей! — Толоконников прижал к груди руки. — Просил ему уток пострелять.

Хлопуша свел в раздумье над переносьем свои тяжелые брови.

— Хитер ты, провора, как нечистый. Как змея под вилами извиваешься. И бес меня дернул с тобой связаться!

Петька молчал, лишь изредка жалобно всхлипывая.

— Ладно уж, поверю на сей раз, в последний. И в последний раз упреждаю — не подумай во вражий стан перекинуться. Везде тебя достану. Попал в нашу стаю, лай не лай, а хвостом виляй!

Хлопуша сунул за пазуху нож и лениво усмехнулся:

— А на то, что я тебя кулаком огрел, не сердись, провора. Прощай покуда. — Нырнул в кусты и пропал.

Петька встал, отряхнул с бекеши пыль. И настороженным ухом поймал далекую песню Хлопуши:

Погрозив кулаком в сторону, откуда слышалась песня, Петька прошептал со слезливой злобой:

— Будет тебе ужо, черный ворон! Дай срок, свернут тебе голову!

Потом скуля тоненько, по-собачьи, от злобы и обиды, поднял ружье. Проверил заряд. Огляделся.

Внизу, у подножия туповерхого холма, на котором он стоял, расплескалось белое море тумана. Оно расплывалось неторопливо, заливая кусты, овраги, камни. С Баштым-горы сорвался холодный ветер и, свистя, шарахнулся в туман. Мутные его волны доплеснулись до вершины холма. Остро и крепко запахло опавшими листьями и прелой хвоей. Из-за гор шла запоздалая, может быть последняя, гроза.

Толоконников спустился на тракт. Вблизи забелело что-то трепещущее, похожее на большую птицу. Подошел ближе, осторожно вглядываясь. В этот миг со стороны завода полыхнул яркий свет. Там, видимо, открыли колошник домны, чтобы засыпать руду и уголь. И в зловещем зелено-багровом этом свете Петька увидел колесованного пугачевского лазутчика. Под ударами ветра мертвец махал руками, прямыми, как палки, словно подманивал Петьку, чтобы схватить последней хваткой. Волосы на мертвой голове, приподнятые ветром, стояли дыбом. Петька дико вскрикнул:

— Да что же это, владычица?.. Господи, помоги!.. Чур, чур, чур меня!

И, сорвавшись, побежал, спотыкаясь в колеях тракта. А ветер тоже рванулся испуганно вслед за ним, и, будто злясь на его медлительность, сердито толкал в спину.

Петька бежал вниз, туда, где качались над домнами столбы зеленого дымного огня.


ДОНОС


Крепкая добротная изба с шестью окнами по фасаду. И целый день, и вечерами до полуночи, пока объездчики не прикажут гасить огни, светятся эти окна, а из дверей несутся песни, бубен, сопелка-веселуха. Развеселый дом! Таким ему и положено быть, не даром же над дверью шест прибит, а на нем глиняный горшок с выбитым дном и помело. Это кабак при Белореченском заводе, или по меткому народному словечку — кружало, потому что в нем с раннего утра до поздней ночи кружит горемычный народ.

Внутри кабака длинные столы, скамьи, стойка кабатчика. Дух перехватывает едкий запах сивухи, чеснока и протухшей вяленой рыбы, потных грязных тел и мокрой одежды. Кабатчик, с рыжей бородой веником и благообразной мордой, с прибаутками отпускает пенник и полугар заводчике и вольнонаемным, и приписным, и крепостным тоже. Всем горе залить охота! От собачьей жизни кого не потянет выпить крючок, железную кружку с ручкой крючком. Висит она над ведром с сивухой, сам снимай, сам черпай, а пятак с тебя кабатчик стребует, не проглядит.

Но есть в кружале и чистая, как ее зовут, половина, ход в нее с другой двери, не с той, что в кабак, и называется она уже трактиром. Там в чистеньких и тихих горничках ублажается заводская верхушка, мастера, нарядчики, канцеляристы, а также проезжие — горные чиновники, купцы, окрестные приказчики.

В одной из таких комнаток и сидел под вечер Агапыч, гроза и милость Белореченского завода. От печи несет сухим благодатным жаром. Приказчик любит тепло, а потому, несмотря на сентябрь, кабатчик, знающий причуды Агапыча, начал уже протапливать его любимую горенку.

В горенке тишина. Потрескивает свеча на столе, стрекочет сверчок в углу, и еле слышно шумит за стеной кабак. С улицы изредка доносятся глухие дребезжащие звуки. Каждые полчаса у главных заводских ворот караульщик выбивает часы в чугунную доску, а все остальные сторожевые посты повторяют этот бой. И долго плавает над заводом глухой басовитый чугунный гул.

Сторожа не спят. Они зорко охраняют завод, заброшенный на край света, в дикие Уральские горы, они охраняют покой Агапыча, покой жарко натопленной его любимой трактирной горенки. И пусть разыгравшаяся непогода стреляет в окна дробью дождя и бросается охапками опавших листьев. Пусть где-то близко гремит волнами Белая. Пусть воет жалобно в трубе горный ветер. Не добраться им сюда, в ленивую сонную одурь, к столу, на котором стоит глиняный штоф настоянного на горных травах ерофеича, стоят миски просвечивающих соленых груздей, глянцевитой рыбьей икры, редьки, залитой сметаной, лежат шафранного цвета яйца, испеченные в золе.

Против Агапыча, под лубочной картиной, на которой «мыши кота хоронили», сидел капрал заводской инвалидной команды, сивый старик в синем елизаветинском мундире, с медалью за какой-то поход. Он опрокинул уже не одну чарочку ерофеича и был по-детски ал. Старый вояка был непрочь выпить и еще, да задерживал его Агапыч, сидевший с неопорожненной чаркой.

— Чтоб чисто было в глотке, треба выпить водки! — поднял капрал свою чарку. — Отстаете, господин приказчик.

— Не пьется, не глотается, душа и водки не принимает, — Агапыч сокрушенно вздохнул. — Вот, дьяволы, как жизнь взбулгачили!

Он постучал в стенку. В дверь высунулась рыжая борода кабатчика.

— Пришли-ка ты мне, братец, — сказал Агапыч, — простецкого питейного меда поигристей. Да тараканов-то отцеди!

— Слабеете духом, замечаю, Василь Агапыч, — укоризненно проговорил капрал. — Ну, а я, старый штык, винца выпью.

Блаженно жмурясь, он опрокинул чарку, утерся ладонью и забубнил в прокуренные сиво-желтые усы унылую солдатскую песню:

— Солдатушки, солдатушки! А где они, эти солдатушки? — вытирая полотенцем пот с лица, спросил сердито Агапыч. — Пригнать сюда надо войско настоящее, регулярное, и ничего тогда не останется от этого мужицкого царя.

Капрал сочувственно тряхнул головой:

— Кажное ваше слово на месте, Василь Агапыч, кажное ваше слово к делу! Да где войско-то настоящее взять? Все на турка ушло.

И капрал снова тоскливо затянул:

— Ох, господи, дай Расее спокойствие! Война на миру, что пьяный на пиру, разорит, — снова завздыхал Агапыч.

— Откеда же ему, спокойствию, взяться? Народушке спокою не дают, отсюда и волнения всякая. — Капрал вытащил тавлинку, но, забыв зарядить нос, задумался, барабаня пальцами зорю по ее крышке. — Вот пригнали мы летом на завод чердынских. На муку пригнали! Я сам их вел, и покойников тащил. Хоть бы покойникам покой дали... А правду ли бают, Василь Агапыч, — осторожно заговорил капрал, — что на неких горных заводах работные людишки против своих владельцев с уязвительным оружием поднялись? И те заводы самозванцу передали?

— Враки! — Агапыч топнул ногой. — Стар ты стал, капрал. Бабьим сплетням веру даешь. Пушки льют у нас сейчас, оттого, по поверью, и басен много по заводу ходит. А ты, капрал, как услышишь такие разговоры, тащи говоруна к самому немцу, немедля. Он ему наломает репицу-то!

— Слушаюсь, Василь Агапыч! — четко, по-военному согласился капрал. И, разгладив усы, запел снова:

— Будет тебе, капрал, — Агапыч недовольно поморщился, — без тебя тоска сердце щемит, а ты еще воешь, как волк на болоте. Коли петь охота, пой веселую.

— У солдата веселых песен не бывает, — обиделся капрал, — что солдатская песня, что тюремная — одинаковы. И у солдата собачье житье. Попробуй-ка артикулы ружьем да саблей метать с утра до ночи, от одного этого взвоешь!

Оба замолчали. Вой ветра в трубе превратился в многоголосый рев. Сверчок испуганно смолк.

— Непогода-то какая разыгралась. — Агапыч зябко передернул плечами. — Не дай бог сейчас в горах быть, закружит, завертит, в пропасть бросит.

Назад Дальше