Кто-то,с кем можно бежать - Давид Гроссман 8 стр.


Девушка на бочке продолжала рассказывать, но Теодору уже несли тихие потоки, захлестнувшие её. Она помнила день, когда в доме внука Фанориоса собрались старейшины, чтобы бросить жребий в третий раз со дня основания дома в Иерусалиме. За многие годы после смерти Фанориоса туда были посланы две из дочерей острова: первая сошла с ума через сорок пять лет, и вместо неё была послана девочка с золотыми косами Амарилья. А сейчас нужно было срочно заменить и Амарилью, больную, по слухам, тоже не телесной болезнью. В это самое время лежала двенадцатилетняя Теодора, голая и загорелая как чернослив, на уступе скалы в своём тайном заливе. С закрытыми глазами размышляла об одном парне, который в последнее время начал приставать к ней, где бы она ни появлялась, насмехался над её треугольным лицом, всегда расцарапанными ногами, называл её трусихой и девчонкой. А вчера, когда возвращалась одна с моря, преградил ей путь, и потребовал поклониться ему, чтобы позволил ей пройти. Она набросилась на него, и они долго боролись в тишине, слышалось только их тяжёлое дыхание. Она царапалась, кусалась и плевалась, как кошка, и поклялась себе, что будет бороться с ним насмерть. Когда он почти победил её, послышался звук приближающейся телеги. Он встал и убежал оттуда, но когда она поднялась из пыли, то нашла что-то, что он оставил ей: ослик, которого он сам изваял из длинной проволоки.

И вот, лёжа на тёплом уступе скалы, думая о том, что он принесёт ей сегодня, когда она будет возвращаться с моря, и вспоминая острый и странный запах пота, который исходил от его тела, когда они боролись, она услышала издалека громкие голоса. Села и увидела маленькую фигурку, бегущую и кричащую изо всех сил на вершине горы: сначала не поняла её криков. Потом ей показалось, что слышит что-то знакомое. Она встала на колени. Маленькая фигурка, очевидно, прибежала из дома внука Фанориоса. Теодора проследила за ней и поняла, что это мальчик. Маленький полуголый мальчик, который бежал, спускаясь вдоль линии небосвода, махал руками и исступлённо выкрикивал её имя.

Через три дня её отправили в путь. Не было никакой возможности возражать или протестовать. Сейчас обида снова забурлила в ней. Отец и мать были так же несчастны, как и она, конечно, но они даже не помышляли протестовать против решения старейшин острова. Теодора вспомнила прощальный вечер, который ей устроили, белую ослицу, украшенную цветами, сладости из карамели в форме башни в Иерусалиме. И клятву, которую она должна была принести, что никогда, никогда не покинет дом для гостей, окно которого смотрит на запад, в сторону моря.

Точный текст клятвы она уже не помнила, но, как в кошмаре, снова увидела чернобородое лицо старосты деревни и толстые губы попа, который взял её руку и приложил к раскалённому листу железа на глазах у всей деревни. Она знала, что может получить свободу ценой одного лишь вскрика боли или даже слабого стона. Но когда подняла глаза, увидела на далёкой скале над утёсом горящие глаза того парня, и гордость не позволила ей закричать.

На бочке говорила незнакомая девушка. Теодора глубоко вздохнула и сквозь охватившую её дрожь снова почти ощутила запах морского плавания – первого и последнего в её жизни путешествия – до убогого порта в Яффо, увидела долгую дорогу в Иерусалим в старом автобусе, который стонал как человек, и вспомнила чувство телесного смятения, переполнившее её, когда впервые в жизни оказалась в месте, которое не было островом.

Поздно вечером, когда извозчик-бухарин оставил её с узлами у ворот монастыря, она знала, что жизнь её кончилась. Сестра Амарилья открыла ей ворота, и Теодору ужаснул вид усохшего, остекленелого лица, лица человека, погребённого заживо.

За два года, что она провела с сестрой Амарильей, в дом в Иерусалиме не прибыло ни одного паломника. Теодора созревала и хорошела, а в Амарилье, как в зеркале, черта к черте видела она то, что ждёт её, когда вырастет и состарится. Почти целыми сутками сидела Амарилья на высоком стуле у окна, выходящего на запад, в предположительном направлении Яффского порта, и ждала. За десятки лет, проведённых там в заточении, она позабыла свою семью, буквы алфавита и жителей острова, пославших её сюда. Она сократилась до одной узкой полоски, до белого, как шрам, взгляда.

Месяц спустя после того, как она скончалась и была похоронена во дворе монастыря, пришла страшная весть о землетрясении в Эгейском море, большом землетрясении пятьдесят первого года. Остров раскололся надвое, и из моря поднялась огромная волна, которая в считанные минуты смыла в пучину его обитателей.


Но нет, не об этом хочется ей сейчас думать, когда снаружи, за фруктовыми деревьями, звучит чистый дерзкий голос и ведёт её в детство, погребённое под пятьюдесятью годами и толщей воды. Она не понимала, почему с такой готовностью поддалась искушению этого голоса, который даже когда говорил, казался поющим. Она с силой прижала кулаки к глазам, словно убегая от образа девушки на бочке, и сквозь световые зайчики увидела себя, острую на язык, дерзкую и шумную Теодору, скачущую обнявшись с двумя своими лучшими подругами, а теперь – где ты, хохотунья Александра, лёгкая горная козочка, где ты, Катарина, знавшая все секреты? Жители деревни всплывали ей навстречу, стучась в её сомкнутые веки, умоляя вспомнить их: её сёстры, её старшие братья, два брата-близнеца, которые ослепли в один день, поглядев на солнце в час солнечного затмения. Их больше нет. И того глупого красивого парня тоже.

Она вытерла влажные глаза рукавом балахона, устремила взгляд на девушку, стоящую на бочке, и на свои фруктовые деревья и подумала, что она, в сущности, ведёт себя глупо и даже низко. Деревья ломились под тяжестью плодов, которые никто кроме неё не ел. Даже после ежедневных набегов школьников множество фруктов оставались гнить на ветках. Она воевала с детьми, потому что они воровали у неё, а этого она стерпеть не могла; но если, например, она позволит им рвать понемногу, возможно эта отвратительная война вмиг и закончится...

Тишина пробудила её от раздумий. Девушка закончила говорить, и очевидно ждала ответа.

Сейчас, когда громоздкий рупор не закрывал половину её лица, Теодора увидела, какая она милая. В открытом и красивом лице, в раскрытых глазах, застенчивых и вызывающих одновременно, было что-то дерзкое и прямодушное, что пронзило Теодору сквозь все наслоения возраста, времени и одиночества. Тогда она взяла свой бумажный рупор и, стараясь, чтобы её голос звучал серьёзно, сообщила, что готова пойти на переговоры с девушкой.

– Так это и началось, – тихо засмеялась Теодора, и Асаф расправил плечи, как бы просыпаясь от странного сна, – назавтра они пришли и уселись тут у меня в комнате – Тамар с ещё одной девушкой и парнем, её сердечными друзьями – и передали мне свой на редкость точный план.

А в нём – перечень садовых деревьев и список членов хора, желающих участвовать в договоре, а также расписание дежурств, то есть деревьев, с которых можно будет рвать фрукты в определённую неделю...

– И закончилась война, – засмеялась Теодора, – в один день.

***

Этот миг наступает, думает Тамар, и убежать уже невозможно. Она с усилием передвигает ноги и не находит места, где можно стоять, везде, где она останавливается, ей кажется, что асфальт горит под её подошвами. И чтобы немного себя успокоить, она вспоминает, как много таких "мигов" уже было у неё за последние месяцы; первый раз, когда отважилась обратиться к кому-то в одной из лавчонок у рынка, показала ему снимок и спросила, не знает ли он его; и первый раз, когда купила у одного из продавцов на Сионской площади – толстозадого карлика в цветной шерстяной шапке, которого легко можно было представить на театральной сцене в роли симпатичного тролля из сказочной страны – у них был настоящий торг, короткий и деловой, никто бы не догадался, что сердце стучит, как барабан, деньги и товар перешли из рук в руки, она спрятала это в свёрнутом мешочке в носок и знала, что у неё уже есть достаточное количество для первых дней операции...

Но сейчас всё-таки самый трудный миг. Вот так вдруг стоять в центре города, посреди движения на пешеходной части проспекта Бен-Иегуды, по которому ходила миллион раз, как обычный человек, свободный человек...

... Ходила с Иданом и Ади, лизали "Магнум" после репетиции хора или сидели и пили капуччино, смеялись над новым тенором, русским парнем, который без зазрения совести смеет конкурировать с Иданом в сольных партиях. "Тоже ещё горластый крестьянин с Уральских гор", – бормотал Идан в свою чашку и слегка шевелил крыльями носа, давая знак им обеим хохотать до слёз; Тамар тоже смеялась, даже громче, чем Ади, может, чтобы не слышать, что она думала о себе в эту минуту. И так продолжала смеяться в течение всего того периода, потому что не могла противиться чуду, что впервые в жизни она принадлежит к иронизирующим, к маленькой сплочённой компании, которая уже год, два месяца, неделю и один день вместе, трое молодых артистов, редкостный братский союз, члены которого верны друг другу. По крайней мере, так ей верилось.

Но сейчас всё-таки самый трудный миг. Вот так вдруг стоять в центре города, посреди движения на пешеходной части проспекта Бен-Иегуды, по которому ходила миллион раз, как обычный человек, свободный человек...

... Ходила с Иданом и Ади, лизали "Магнум" после репетиции хора или сидели и пили капуччино, смеялись над новым тенором, русским парнем, который без зазрения совести смеет конкурировать с Иданом в сольных партиях. "Тоже ещё горластый крестьянин с Уральских гор", – бормотал Идан в свою чашку и слегка шевелил крыльями носа, давая знак им обеим хохотать до слёз; Тамар тоже смеялась, даже громче, чем Ади, может, чтобы не слышать, что она думала о себе в эту минуту. И так продолжала смеяться в течение всего того периода, потому что не могла противиться чуду, что впервые в жизни она принадлежит к иронизирующим, к маленькой сплочённой компании, которая уже год, два месяца, неделю и один день вместе, трое молодых артистов, редкостный братский союз, члены которого верны друг другу. По крайней мере, так ей верилось.

Сейчас она должна пройти здесь совершенно одна, найти себе место на подходящем расстоянии от пожилого русского, играющего на аккордеоне, и так, посреди привычного течения улицы, остановиться, встать в определённой точке, а кто-то уже смотрит на неё чуть озабоченно и обходит с недовольным выражением, и она тут же чувствует себя маленьким листочком, который решил повернуть против течения реки. Но сейчас нельзя колебаться, нельзя думать, даже не помышлять о том, что кто-то может её узнать и спросит, что это за кошмар. И как наивно – или глупо – было верить, что, сбрив волосы и нарядившись в комбинезон, можно так уж сильно измениться. И вдобавок ко всему – если кто-то на минутку засомневается, она ли это, то, увидев Динку, сразу её узнает. Как глупо было брать с собой Динку! Ей сразу же стали ясны все допущенные оплошности, цепь ошибок и небрежностей в её плане. Как это получилось? Смотри, что ты наделала! Что ты возомнила о себе, маленькая девочка, пытающаяся изображать Джеймса Бонда. Она остановилась, съёжившись и слегка согнувшись, будто получая удары изнутри: как ты не догадалась, что именно это и произойдёт, что в самый ответственный момент вылезут все швы и дырки, с тобой ведь так всегда, правда? Всегда, при столкновении с реальностью, воздушный шарик твоих фантазий лопается прямо тебе в лицо... Люди обходили её с двух сторон, ворчали и толкались. Динка издала короткий пробуждающий лай. Тамар выпрямилась. Закусила губу. Всё, хватит себя жалеть. Для сомнений нет времени, слишком поздно, чтобы передумать. Раскройся, слушай команды. Нужно поставить большой магнитофон на каменный цоколь, включить, прибавить звук, ещё и ещё, здесь не комната, здесь улица, это Бен-Иегуда Стрит, забудь о себе, сейчас ты только инструмент, с этой минуты ты только прибор для выполнения твоей задачи, не более того, слушай звуки, любимые звуки, звуки его гитары, гитары Шая, представь, как его длинные медовые волосы падали ему на щёку, когда он тебе играл у себя в комнате, дай ему окутать тебя, растопить, и точно в нужную минуту...



Долгими днями колебалась, с какой песни начать свою уличную карьеру. Это тоже надо было спланировать, точно так же, как спланировала и рассчитала запас питьевой воды в пещере, количество свечей и рулонов туалетной бумаги. Сначала думала спеть что-то известное на иврите, Юдит Равиц или Нурит Гальрон, что-то тёплое, ритмичное и личное, что не будет её напрягать и хорошо сочетается с улицей. А с другой стороны её так и подмывало это постоянное искушение сразу же поразить их чем-то совершенно неожиданным, второй арией Керубино из "Женитьбы Фигаро" Моцарта, например, и с первого же мгновения ясно и сильно заявить о себе и о своих намерениях на этой улице, чтобы все тут же поняли, насколько она отличается от всех остальных здесь...

Потому что в воображении её храбрость была безгранична. В воображении её голос разливался вдоль и поперёк всей улицы, заполняя каждое пространство и нишу, все люди погружались в него как в смягчающий и очищающий раствор; в воображении она пела высоко, почти до комичного, чтобы с самого начала взорвать их высоким тоном и бесстыдно отдаться лёгкому себялюбию, которое всегда затуманивает её, когда она так поёт, опьянённая наслаждением безостановочного взлёта из самой глубины себя до головокружительных высот. Наконец она выбрала всё-таки "Сюзан", потому что ей нравилась эта песня, и нравился тёплый, потерянный и грустный голос Леонарда Коэна, а больше всего потому, что думала, что ей будет легче, по крайней мере, вначале, петь на чужом языке.

Но уже через пару секунд пения что-то нарушилось: она поняла, что начала слишком слабо, слишком неуверенно. Нет харизмы, выносит приговор Идан у неё в голове и закрепощает её. Что с ней творится. Только бы всё не разрушить. Единственным в её сложном плане, что давало ей уверенность в себе, было как раз пение. А теперь оказывается, что даже это намного труднее, чем она предполагала. Что петь здесь означает разверзнуть себя и самую свою сущность глазам улицы. Она борется с собой и понемногу побеждает, и всё же это так далеко от того, о чём иногда отваживалась мечтать – что сразу, с первого звука вся улица, затаив дыхание, будет бурно покорена ею. Разве не в мельчайших подробностях воображала, как мойщик окон на втором этаже "Бергер-Кинга" прекращает свои сверкающие кругообразные движения, как продавец соков останавливает свою соковыжималку посреди горького рёва морковки...

Но погоди, не отчаивайся так скоро, вот один человек, там возле обувного магазина, остановился и смотрит на тебя. Стоит пока на достаточном расстоянии, как бы ни при чём, и всё-таки слушает тебя. Она пробует каплю храбрости. Выпрямляется, наполняет голос:



И как это бывает в потоке реки, или улицы, когда одна ветка застревает, вокруг неё сразу же скапливаются другие. Это закон, это физика движения в потоке. Рядом с мужчиной, который слушает её у обувного магазина как бы невзначай, останавливается ещё один. Уже шесть или семь человек собрались там. Вот уже восемь. Она выравнивает дыхание, сдерживает карусель, за которой вдруг устремляется её голос, и отваживается поднять глаза и мимолётно взглянуть на свою немногочисленную публику, человек десять, которые собрались вокруг...



"Легче, легче, не давить, дышать снизу, от пальцев ног дышать!" – слышит она внутренним слухом Алину, обожаемого деспота. – Не вздумай петь с таким сдавленным горлом, х-х-х! Х-х-х! Как будто ты эта, Цецилия Бартоли..." – Тамар улыбается про себя, скучая по своей учительнице, взбираясь ради неё по воображаемой лестнице от горла до тайной птицы в центре лба; и Алина, которая сама немного похожа на птичку, быстро отскакивает от рояля, шурша слишком короткой юбкой, одной рукой продолжает играть, а вторая – на лбу у Тамар: "Пожалуйста! Браво! Теперь слышно! Может, и на прослушивании услышат?"

Но Алина готовила её к пению в концертных залах, в праздничных концертах или мастер классах, с известными дирижёрами или гениальными оперными режиссёрами, проносящимися с визитами из-за границы; или на заключительных выступлениях хора в конце года перед приглашёнными гостями, с гордым маминым взглядом (папа приходил неохотно, и однажды она даже видела, что во время её пения он что-то читал у себя на коленях); иногда приходила пара, друзья родителей, лица которых мягчели и светились, когда она пела, девочка, которую они знали с рожденья, которая родилась с мощным криком и даже акушерка сказала, что она будет "певчихой в опере", и есть её фотография в трёхлетнем возрасте, где она держит вилку утюга и поёт...

А теперь вот – провал, а что же ещё, жаль, слишком быстро. Но ведь так ясно было, что именно это и случится с ней здесь, ведь всё же не стоит забывать, дорогие родители и друзья, что здесь стоит она, та, у которой ничего нельзя предвидеть заранее; она, которая словно обязана предать себя как раз тогда, когда она более всего в себе нуждается. Вот так, сладкая моя глупышка, тут, и правда, не на кого надеяться, даже на тебя саму, особенно на тебя.

И вместе с паникой приходит прозрение, крысёнок прозрения носится у неё в животе и кусается. Она ещё поёт, непонятно, как, но мрачные мысли быстро сгущаются в другие слова, в её знаменитые чёрные гимны. Только бы случайно не запеть их.

Назад Дальше