– Ну что ж… – Камарич поднял острые плечи к ушам и задумался в этом положении, похожий на большую летучую мышь, сложившую крылья. – Это сильный жест, пожалуй. Я имею в виду не ваше решение даже, а то, что вы это сейчас перед нами вслух произнесли. У вас теперь такая своеобычная позиция получается… У меня в Фидлеровском училище, по всей видимости, погиб лучший друг. Когда я узнал, то именно хотел бы быть верующим. Не для себя, для его посмертной судьбы, хотя бы в виде моей временной иллюзии…
Камарич отвернулся и как будто вытер тыльной стороной ладони вспотевший лоб. Если бы в лаборатории не было так холодно, ему можно было бы поверить…
– Я был там.
– Они заплатят за все жертвы, которые пришлось принести трудящимся!
Январев и женщина произнесли это практически одновременно.
– Вы были в Фидлеровском училище?! – возбужденно переспросил Камарич и вперил в Январева подозрительно блестящий взгляд. – Расскажите же, как там было. Я никого не встречал, кто бы толком мог. Мой товарищ – Егор. Егор Головлев, очень высокий, с веснушками, вот здесь…
– Что ж рассказать?
Камарич отставил чашку, в которой пестиком растирал смесь, и развел красивые руки каким-то странно беспомощным жестом, обернув их ладонями вверх. Январев, когда-то любопытства ради прочитавший пару трудов по хиромантии, успел заметить на правой руке Камарича глубокую и длинную линию жизни.
– Опять же вопрос оружия. – Январев с вялой досадой мотнул широким подбородком в сторону лежащих на столе заготовок для бомб и патронов. – Против нас – две роты гренадер Самогитского полка, эскадрон драгун Сумского полка, полиция, жандармы, батарея трехдюймовок. Все, естественно, вооружены по полной. У нас – несколько бомб, маузеры, револьверы, которые вот-вот развалятся от старости. Что еще? Грязный снег, комья мерзлой земли, снаряды залетают в классы и разбивают парты. Несмотря на мороз, очень много желтой пыли. Откуда она берется, я так и не сумел разобрать. Гренадеры стреляют размеренно, залпами, наши отвечают разрозненной дробью. Похоже, будто под дождем марширует кто-то призрачный и огромный…
– Это шагает пролетариат, который в ближайшем будущем неизбежно победит своих врагов, – мечтательно запрокинув бледное лицо, словно в трансе проговорила женщина, внимательно прислушивавшаяся к словам Январева.
– Скажите еще: призрак коммунизма, – сухо усмехнулся Камарич.
– Вашего друга с веснушками я, скажу сразу, не видал, – продолжил Январев. – Темно, неясно, все перебегают от окна к окну, стреляют, ничего не понять. Но товарищи из железнодорожников там были несомненно, вместе со студентами… Когда приняли решение прекратить сопротивление, выходили по требованию безоружными, револьверы оставили в классах. Я и еще несколько товарищей с самого начала были против, звали искать другой выход, как в «Аквариуме», где фактически всех дружинников удалось вывести через Комиссаровское училище… Выйдя, мы даже не успели оглядеться – из переулка вылетел эскадрон драгун. Рубили шашками безоружных, как на учении соломенные чучела. Скрыться некуда – ворота и подъезды закрыты наглухо. Уцелевших, по слухам, отправили в Бутырки. Может быть, ваш друг там… Я сам был легко ранен, притворился контуженным, с помощью товарищей мне и еще двоим из студенческой дружины удалось бежать по дороге…
– Они за все заплатят! За каждую каплю рабочей крови!
– Как это все странно, если подумать…
Женщина и Камарич опять высказались совершенно синхронно, будто репетировали прежде. Служащий лаборатории невидимо улыбнулся бледной бегучей улыбкой. Где-то ухнула пушка, и согласно ей звякнула лабораторная посуда в шкафу.
– Нет времени, товарищи, совершенно нет времени! – Женщина прервала общее молчание и склонилась над столом. – Правильно сказал товарищ Январев – от вооружения зависит сейчас судьба революции. Надо работать.
– Дубасов уже отослал в Петербург телеграмму, что восстание подавлено. Но! Было принято решение сражаться до последнего человека. Но!
Январев увидел, как Камарич подавил невольную улыбку, и отвернулся. Любое движение потрескавшихся губ причиняло боль. Но маленький человечек с большой головой, еще увеличенной из-за грязной, неопрятно наложенной повязки, действительно казался истерически забавен. Январев уже встречался с ним на улице, возле баррикады на Большой Кондратьевской, где тот принял его за шпиона и хотел предать рабочему суду. За прошедшие дни многое изменилось.
В низком подземелье подпольной типографии нечем дышать. Люди кажутся распластанными в воздухе, не касающимися ногами усыпанного гнилой соломой и застеленного досками пола. Лица – с расширенными зрачками и раздувающимися ноздрями, во всех – что-то средневековое и лошадиное одновременно. Серьезный Звулон Литвинов, с ввалившимися глазами и висками, один из руководителей дружинников, докладывает обстановку:
– Пятнадцатого декабря по Николаевской дороге по личному приказу Николая прибыл Семеновский гвардейский полк. Сегодня – Ладожский пехотный. Семеновцы уже обходят Пресню от Брестского вокзала. Орудия установлены на Красной Горке, на Звенигородском шоссе, у Ваганьковского кладбища, на Кудринской площади. За заставой замечены казачьи разъезды.
– Что у нас с оружием?
– Приблизительно двести винтовок и ружей, около трехсот револьверов, полтораста сабель. Благодаря группе химиков (кивок в сторону Камарича и Январева) в наличии штук тридцать бомб и сколько-то патронов. Всего этого решительно недостаточно!
– Что по Москве? С мест?
Звулон нервическим жестом пытается пригладить стоящие дыбом пегие волосы. Тонкие коричневые пальцы дрожат.
– Помощи Пресне ждать неоткуда. Прибыли делегаты из Иваново-Вознесенска, с Коломенского и Сормовского заводов. Говорят, что на серьезную поддержку тамошнего пролетариата рассчитывать нельзя. Войска, в которых были волнения, разоружены и заперты в казармах. Московский рабочий комитет арестован. На улицах – вооруженные черносотенцы.
– Но почему-у?!! – На взвизг, на всхлип, не понять даже, мужчина или женщина.
– Прекратить истерику, товарищ, – устало говорит Звулон, массируя пальцами виски. – Причин временного поражения Московского восстания несколько. В первую очередь – недостаток вооружения и централизации. Но это первый серьезный бой революционного пролетариата, и его уроки в любом случае не пройдут даром… Какие будут предложения по дальнейшим действиям, товарищи?
– Умереть, но не сдаться! – раздается из темного угла, где прячется смешной человечек с перевязанной головой.
– Красиво и героически, но бессмысленно в сложившихся обстоятельствах, – тут же звучит отповедь. – Даже проигрывая, мы должны максимально сохранить силы для следующих боев, передать свой опыт бойцам, которые придут нам на смену, встанут с нами плечом к плечу в грядущих сражениях…
– Вам не кажется иногда, что все сошли с ума? – шепчет Камарич Январеву. – Даже вы сами?
– Это – священное безумие, – убежденно говорит кто-то рядом.
Лица не видно, из полутьмы блестят только огромные глаза, в которых причудливым угловатым демоном отражается типографский станок, занимающий середину помещения.
«Товарищи дружинники!
Мы одни на весь мир. Весь мир смотрит на нас. Одни – с проклятием, другие – с глубоким сочувствием… Мы начали. Мы кончаем…
Ночью разобрать баррикады и всем разойтись далеко. Враг нам не простит. Кровь, насилие и смерть будут следовать по пятам нашим. Но это – ничего. Будущее – за рабочим классом. Поколение за поколением во всех странах на опыте Пресни будут учиться упорству. Мы – непобедимы! Да здравствует борьба и победа рабочих!»
– Как же так? – Женщина в синем платье растерянно вертит в руках свежеотпечатанное воззвание. – Мы же давали клятву…
– Так, так! Всем уходить! Распоряжение штаба! – Камарич, уже одетый, деловито распихивает по карманам готовые бомбы и патроны. – Семеновцам отдан приказ: если будет оказано вооруженное сопротивление, то истреблять всех, не арестовывать никого…
– Замечательно! – Январев сидит за лабораторным столом на высоком, крашенном белой краской стуле и неторопливо заряжает револьвер. – То, что нужно.
– Январев, у вас идефикс и лицо праздничное, как пряник, очнитесь, бросьте, надо же понимать, идемте вместе, товарищи проведут по переулкам, через реку за город, – раздраженной скороговоркой, сквозь зубы говорит Камарич.
– Не тратьте на меня время, товарищи. Уходите! – откликается Январев, и товарищи впервые за все время знакомства видят его улыбку. Оказывается, он совсем молод. От натяжения кожи лопается струп на скуле, и поверх выступает ярко-красная капля.
Женщина делает шаг, неловко, локтем вбок поднимает руку, пальцем стирает выступившую кровь и внезапно сама краснеет, как розан. Ей лет девятнадцать, не больше.
– Уходите! – повторяет Январев, слезает со стула и, наклонившись, целует женщину в лоб, как покойника. Уже вслед спрашивает: – Как вас зовут?
Она оборачивается.
– Надежда.
– Ну разумеется, – недовольно цедит Камарич. – Как же иначе…
Ночь морозная и темная. На Горбатом мосту, на Большой Пресне, на Георгиевской и Сенной площадях тлеют головешки от сгоревших баррикад. Чернеет сожженная громада – корпус фабрики Шмита.
Темно-серые шеренги солдат в барашковых шапках медленно и почти бесшумно движутся вперед в окаймлении сугробов. Решительные палочки ружей. Испуганные, злые глаза. Все вместе похоже на оживший орнамент, переданный в черно-белой гамме.
Напряженная тишина взрывается одиноким криком:
– Да здравствует!..
Что именно «да здравствует», услышать не удается. Треск винтовочных выстрелов, редкие разрывы бомб. Запах отчаяния и смерти.
– Товарищ Январев? Да? Так?.. Да подождите. Не надо пытаться мне помочь, это напрасно… Я учился на фельдшера и могу разобрать… Задет большой сосуд, так что я теперь же истеку кровью и потому именно хочу просить вас…
– Что-то кому-то передать? Боюсь вас разочаровать, выбор не лучший… я сам…
– Бросьте. У вас дурацкое что-то на лице написано. Не надо – я вам уже с того края говорю, меня слушайте… Тут с самого начала среди товарищей пацан есть, лет двенадцати, не больше, зовут Лешкой. Вроде сирота с Хитровки. На равных со всеми баррикады строил, патроны носил, булыжниками в казаков швырялся. Вообразил себя боевиком, Гаврошем или, может, так, по случаю пристал… Так вот, его надо спасти, спасти обязательно – ребенок же, вы понимаете. Он все время рядом со мной держался, я ему велел, и сейчас здесь где-то, но я… уж ничего не вижу… В том на вас рассчитываю, товарищ Январев…
Человек в черном тяжелом бушлате замолчал, истощив жизнь в последнем спасающем усилии, выпустил рукав Январева, поник головой. Январев опустил его на испятнанный кровью снег, своей ладонью прикрыл мертвые глаза вмиг похолодевшими веками. За пазухой взмокло, и била лихорадка. Зубы лязгали неритмично.
Огляделся во вспыхивающей, потрескивающей выстрелами темноте и сразу заметил щуплую фигурку в нескольких разноразмерных кофтах, перетянутую по талии шерстяным платком.
– Ты Лешка? – спросил он. – Уходим сейчас!
– Дядя Митя… – всхлипнул Лешка.
– Помер дядя Митя, – почти равнодушно сказал Январев. – Тебе приказал жить долго. Идем!
– Не пойду я с тобой! Я с дядей Митей останусь! – отрезал мальчишка. – Почем ты знаешь, может, он еще не насовсем помер!
– Я сам врач, я знаю…
– Что ж ты тогда кровь ему не остановил, коли доктор?! – Высокий голос разлетелся соплями, смешался с грязной руганью. – Да пошел ты…
Не тратя больше времени, Январев сгреб мальчишку, ухватив одной рукой за ворот толстой кофты, другой – за повязанный платок, и потащил прочь. Не ожидавший атаки Лешка сначала замер, потом начал бешено вырываться. Изловчившись, больно укусил запястье. Январев примерился, отпустил одну руку и прицельно рубанул ладонью по тонкой шее, высовывающейся из ворота. Мальчишка обмяк. Мужчина подхватил его на руки и, припадая на одну ногу, пошел в темноту. Мелькнула естественно (неестественно?) научная мысль: из проведенного на себе самом эксперимента явствует, что в каждом человеке как бы не вдесятеро больше сил, чем кажется. Вот если бы эти резервы научиться по желанию извлекать и направлять на что-нибудь, кроме вражды взаимной и смертоубийства… То-то бы зажили!
– Товарищ? Это Лешка у вас? Убит? Ранен? Нет? Контужен? Ладно! Сюда, сюда давайте!
Январев узнал маленького человечка с перевязанной головой. Их пути на восставшей Пресне все время пересекались. Наверное, это судьба.
– Давайте сюда, за мной. Я выведу вас… Но! Товарищи ушли за город, в лес, я тоже должен был… Но! Раненые товарищи, я не мог… А вам с ребенком… Вы вообще кто? Медик? Отлично! Можете укрыть его у себя на квартире? Еще лучше! Тогда идемте. Я знаю, как миновать патрули и выйти к Ямскому Полю, я уже вывел так трех товарищей женщин, и двух раненых вынесли…
Эта ходка оказалась для маленького человечка последней. Прогремел выстрел ошалевшего от происходящего семеновца. В сполохе недалекого пожара увиделось его широкое крестьянское лицо…
– Январев, бегите! – крикнул человечек, падая лицом в снег.
Действительно побежал, напрягая спину и затылок и ожидая пули.
«Хорошо бы в голову! И все! – подумалось почти нежно. – А мальчишку примут за мертвого. Глядишь, и отлежится».
– Глянь-ко, ребятенок у него. Не стреляй! – хрипло крикнул кто-то сзади. – И чего приказ? Не звери ж мы – по детям садить!
Свернул за угол, в спасительную темноту, и сразу же споткнулся на больную ногу, упал.
– Милостивый боже! Что с вами? Откуда?! Как там?! Где вы были все время? Мы уж подумали… Вы… Что у вас с лицом? Что это… кто это у вас?! Откуда вы его взяли?
Он даже не понял, кто задавал вопросы. Все шестеро жильцов меблирашек в Большом Кисельном переулке вместе с хозяйкой Аполлинарией Никитичной, почтенной вдовой коллежского асессора, и прислугой прятались от стрельбы в задних комнатах, выходивших на двор. Младший дворник Василий, сердечный друг кухарки Федосьи, то и дело забегал с рассказом о событиях на улице, но из-за присущего Василию с детства косноязычия доклады его ситуацию не проясняли, а скорее еще больше запутывали. Теперь все столпились в коридоре, мешая пройти.
Надо было что-то ответить, как-то объяснить, но во рту скопилась и загустела горькая слюна. Ни проглотить, ни тем более сплюнуть ее прилюдно не было никакой возможности. В конце концов он отодвинул ее языком за щеку и сказал невнятно:
– Ребенок. На улице подобрал.
– Он ранен?! – с тревогой спросила одна из сестер Зильберман.
Зильберманихи – две белесые, очень похожие друг на друга немки – держали довольно популярный среди небогатой интеллигенции «киндергартен» на Софийке, в котором по системе Фриделя обучали детей от трех до восьми лет.
– Вроде бы нет, может быть, легкая контузия. Но… Федосья, пожалуйста, сделайте… Нужна горячая вода. Мне умыться, согреть его и отмыть…
– Да-да, Федосья… Это обязательно! Пусть Василий принесет лохань, – решительно сказала Аполлинария Никитична и, вместе со старшей из Зильберманих, поморщилась – лохмотья хитровского Лешки, отогреваясь с мороза, начинали весьма ощутимо вонять.
Просторная комната с большим окном казалась пустой на первый и даже на второй взгляд. На третий взгляд проявлялись распластавшиеся по стенам узкая кровать с плоской подушкой, умывальник, стол и шифоньер – все блеклое, незначимое, полустертое. Имели объем лишь три предмета обстановки – полка с книгами (из книг торчат закладки) над кроватью, черный с блестящими деталями бинокуляр, на предметном столике которого металлической лапкой зажат препарат, и большая лупоглазая кукла-младенец, сидящая у подушки на кровати, – в немного выцветшем, но богатом платьице с оборочками, в кружевном чепчике, в шелковых чулочках, крошечных кожаных башмачках и изящных, выглядывающих из-под платья панталончиках.
Чуть поколебавшись, Январев опустил Лешку на кровать (куклу передвинул к стене), снял с его ног полуразвалившиеся ботинки, смотал и бросил на пол обмотки. Грязные ступни мальчика оказались узкими, вполне изящной формы, но выглядели ужасно. Внешняя сторона левого мизинца стерта до мяса. Под ногтем среднего пальца правой ноги почти созревший нарыв нехорошего вида. Никакого сочувствия или удивления Январев не испытал. Обучаясь медицине, он посещал разные больницы, и городские и земские, и прекрасно знал, в каком состоянии обычно находятся кожные покровы у беднейших слоев населения. Особенно зимой, когда ноги и руки все время мокрые и холодные. Особенно у детей, которым для роста и формирования организма все время нужны разнообразные питательные вещества, которых они, конечно же, не получают в достаточном количестве.
Василий, грохоча по обнаженным нервам, притащил лохань. Потом два огромных ведра с горячей водой. Федосья принесла холодную воду, кувшин и полотенца.
– Помочь, что ль? – спросила она, с явным неодобрением глядя на разлегшегося на постели бродяжку. Не удержалась: Аполлинария Никитична никогда не умела держать прислугу в строгости и, как результат, часто увольняла ее за воровство и вольности с постояльцами. – Охота вам с ним… Коли невмочь, так сдали бы его в больницу или еще куда…
– Иди, Федосья, – сквозь зубы сказал Январев и почти с вожделением взглянул на исходящие паром ведра. – Я сам.
Достал чистую рубаху, разделся до пояса, с наслаждением умылся, промыл и промокнул салфеткой ссадину на щеке. Кровотечение под ключицей почти остановилось, и, поскольку рука двигалась свободно, стало быть, немедленных опасностей нет, а после Адам взглянет – не ковыряться же в ране сейчас, в присутствии незнакомого мальчишки. Приложил тампон с мазью. Мимоходом взглянул на себя в висящее над умывальником зеркало – как всегда, не увидел ровно ничего привлекательного. Растерся теплым жестким полотенцем, пахнущим знакомой цветочной отдушкой, – Аполлинария Никитична издавна брызгала чем-то на белье для услаждения обоняния жильцов. У младшей Зильберманихи от этой отдушки регулярно случался неостановимый никакими средствами насморк – года два немки без толку убеждали хозяйку, а потом стали пользоваться своим бельем.