Кстати, два лета подряд дядя Миша брал Веру с собой на полевые работы в пригородный кишлак Кибрай, по дороге на Брич-Муллу, куда небольшая группа сотрудников института из года в год ездила проводить опыты по борьбе с плодожоркой, и жили все у одной семьи — у Нурмата и Лизакат. Хозяева на лето переселялись в сад, а гости занимали саманные постройки во дворе… По саду носилась целая армия разнокалиберных детей, и все лето младшие, пятилетние близнецы Джура и Рустам, бегали совершенно голыми…
…Жили дружно, весело, купались в хаузе и быстрой мутной речке Боз-Су… На воздухе дядя Миша оживал, не пил целыми неделями, становился артистичным, остроумным и как-то особенно, по летнему, красивым — загорелым; вырезал себе и Верке узорные трости, и с тростью этой, да в соломенной шляпе на голове, был совершенный испанский гранд…
Вера спала на балхане, обычно долго не засыпала, рассматривая звезды и пытаясь представить — что это такое — Вселенная? И хотя дядя Миша подробно рассказывал ей о созвездиях и объяснял все о скорости света и различии звезд и планет, она все-таки не могла ни постичь, ни соразмерить свою жизнь с этим холодным, прекрасным и ужасным сиянием. Так, лежа на толстом слое нескольких расстеленных одеял и по обыкновению медленно погружаясь в бездонный ужас непостижимых звездных пространств, она вдруг услышала осторожные шаткие шаги, с грозной мерностью поднимающиеся по ветхой лестнице балханы… Топ… топ… топ… — словно примеривался кто-то зловещий… Над верхней ступенью показалось страшное, бледное… бородатое… Ужас, продирающий насквозь хребет, исторг хриплый вой из горла девочки. И бородатое чудовище прянуло назад, замекало, застучало копытами… Тьфу!!! — это была хозяйская коза… А во двор уже выскакивали разбуженные ее воплем дяди Мишины коллеги, и он сам мигом взлетел по шатким ступеням на балхану, где, обняв колени, на курпачах сидела рыдающая и истерично хохочущая Вера…
А однажды в августе они на целую неделю оказались в Шахимар-дане, поселке, известном тем, что там когда-то забросали камнями певца народных чаяний Хамзу Хаким-заде Ниязи. Его жизнь Вера проходила по школьной программе. А однажды на конкурсе школьных хоров (ей не удалось сбежать из зала, в дверях стояла неусыпным стражем Маруся) она слышала исполнение лучшим хоровым коллективом — спецмузшколы Успенского — песни «Хой, ишчилар!», на стихи вот этого самого бедняги. Дядя Миша бормотал: «Библейская казнь, побиение камнями»… но когда она его растормошила для объяснений, он, как всегда в таких случаях, долго рассказывал не только о библейских казнях, но и с самого начала, — Вера не запомнила всю эту вереницу людей с простыми именами продавцов газводы: Исаак, Яков, Сара, Ривка, Лия…
В маленьком дощатом кинотеатре Шахимардана все лето шли два фильма: «Цветок в пыли» и «Рама и Шама»… Два этих, намалеваных местным художником, плаката каждый день киномеханик перевешивал: один на место другого. А когда дядя Миша спросил — зачем он это делает, ведь фильмы-то все равно одни и те же, узбек подмигнул и сказал: «Йок, фильма тожи, народ разний!»
Народ, действительно, там клубился самый разный: все знали, что именно в Шахимардане происходит ежегодная ярмарка невест. Туда съезжались лучшие невесты со всей округи. Шли они по улице, шеренгой, группками, взяв друг друга под руки, а навстречу двигались женихи, жадно невест рассматривающие.
При желании можно было сфотографироваться на «Лестнице в цветах»: просунуть голову в гирлянду искусственных цветов и запечатлеться… Они тоже снялись — две лукавые загорелые физиономии в венчиках бумажных маргариток и астр, — едва ли не единственная ее фотография, на которой она смеется.
* * *Как раз в это время Вере исполнилось четырнадцать. Она сильно вытянулась, давно переросла мать и почти догнала дядю Мишу (он вымерял клеенчатым сантиметром косяк с отметинами ее роста). Ее отношения с матерью не то чтобы улучшились, но вошли в какое-то равновесие: та по-прежнему покрикивала надсадно, но руки старалась уже не распускать, особенно при Мише.
Да и здоровье у Кати как-то стало портиться: весной и следующей зимой, как раз после длительных отлучек, после поездов да тяжелых тюков, случились у нее выкидыши. Случились и случились… поди пойми ее — хотела она этих детей или вздохнула с облегчением…
Два весеннее-летних сезона подряд ездила она проводницей на поездах дальнего следования — это давало хороший навар, во Владивостоке отлично шли помидоры твердого юсуповского сорта, ну а сами помидоры были отличной декорацией к главному, из-за чего она тарахтела день и ночь по рельсам, чаи разносила всяким шляпам-тюбетейкам-косынкам, — ибо сама лично должна была проследить налаживание только-только завязанных связей с дальневосточными ребятами…
А запись в трудовой книжке о работе на Октябрьской железной дороге сослужила ей неожиданную службу гораздо позже, когда перед пенсией она наладилась — для стажа — потарахтеть еще чуток. Тогда, кажется, ей и встретился тот дядька в полупустом купейном, куда она наметила втиснуть свои тюки под нижние полки. Он позволил, и она благодарно предложила ему чаю. Когда принесла, то, глядя на табличку с ее фамилией, он спросил:
— Скажите, а Вера Щеглова не ваша ли дочь?
— А в чем дело? — настороженно спросила Катя. Если б не его такая купейная любезность с тюками, послала бы подальше.
— Значит, ваша? — обрадовался он. — Она у меня училась в вечерней школе, я преподавал черчение… Это была лучшая моя ученица за все годы. Золотая рука! Прирожденный чертежник!
— Вам сколько сахару? — спросила Катя хмуро.
— Две, спасибо… А скажите, чем она сейчас занята?
— Да черт ее знает! Шляется где-то… Он заметно огорчился…
— Жаль… Кристальной точности рука! А шрифты как писала! Могла бы стать первоклассным чертежником… — и, вынув ложку из стакана, сокрушенно покачал головой. — Могла бы стать чертежником!
Однажды она спросила дочь невпопад:
— А ну-ка, отвечай — что это там за сестра?
— …где? — Вера в полном недоумении подняла на нее глаза от книги.
Совсем спятила на этих книжках, дылда! Прежде еще понятные читала, про мушкетеров, или там Ходжу Насреддина, а сейчас Катя пробовала заглянуть — мать честная! — одна, хоть и по-русски, а ни черта не понятно, а вторая — та вообще на иностранном языке. Пробовала добиться — не запрещенные ли книжки, этого еще не хватало! Мишкина небось работа… Верка только ухмыльнулась… Ты что, говорит, это просто Агата Кристи, да еще специально облегченный вариант, для школьников… Облегченный, не облегченный… только ясно, что скоро с родной дочерью невозможно будет на одном языке говорить…
— Смотри на мать, когда тебя спрашивают! Вера отложила книгу:
— Ну?
— Я те понукаю! Дочь вздохнула.
— Мам. Чего ты хочешь?
— В психушке там… Какая-то душевная… разговорчивая, мол… Кто такая?
У Веры оборвалось сердце. Закружилось что-то. Как будто опрокинулось ведро, залившее холодной водой все внутри.
Интересно, что самому отчиму мать не сказала ни слова. И это тоже обеспокоило дочь.
Вечером, когда к матери заявился тот, ненавидимый ими обоими старик, с подслеповатыми воспаленными глазками, и мать ушла с ним в маленькую комнату — шептаться и править торг, Вера наклонилась к сидящему за починкой утюга дяде Мише и быстрым шепотом проговорила:
— Будь осторожен!
Она ожидала, что он удивится, станет расспрашивать… Но он как-то легко взглянул на нее и сказал:
— Я знаю! Она ко мне хвоста приставила… Вера так и осталась стоять с полуоткрытым ртом.
— Что… ко… кого?
Он хохотнул и мотнул головой в сторону маленькой комнаты:
— А вот, из этих… — и улыбнулся так же, как улыбался тогда, на Сквере, когда Маргоша-блядь разбегалась и била его ногой под дых, разбегалась и била…
— Да что ты придумала!
— …он же сам рассказывал — душевная какая-то сестричка, заботливая… легкая рука…
— Ну и что?
— А то, что Файка, из пятой квартиры, вроде видала его с какой-то в городе…
— Да она спутала его с кем-то! Мать усмехнулась задумчиво:
— Его спу-утаешь…
И принялась затачивать ножницы…
Вера молча следила за точными мерными движениями ее руки… Отчего-то именно это мерное движение вызывало холодок в груди, хотя она отдавала отчет в том, что та еще и «представляет».
— Все это чепуха, сплетни! — проговорила она резко. — Дура твоя Файка! Человек, бывает, встречает кого-то на улице случайно…
— …ну-ну… — отозвалась мать… — А то у меня-то рука не легкая…
* * *Довольно часто она задавалась вопросом о взаимозависимости алкоголя и особой душевной легкости, которую еще зовут беспечностью. То ли человек от этой легкости погружается в омут пьянства, то ли постоянное чувство сдвинутого опьянением мира вызывает непреходящую невесомость души…
Никогда дядя Миша не выглядел обеспокоенным ни большими, ни малыми заботами жизни. Он парил над ней, как персонаж с картины художника Шагала парит над крышами домов и сараев, над зелеными козами и бородатыми земляками, присевшими по нужде под забором…
Весной мать собралась в очередной свой сибирский заплыв, или куда там она на сей раз лыжи навострила… Ни разу не оставила адреса, зацепки хотя бы какой… и случись с ней что-нибудь плохое на глухом полустанке, в толкучке большого города, на длинных перегонах дальних поездов… никто бы и не знал — где она сгинула.
Уезжала, как проваливалась под лед — ни открытки, ни письма, ни звонка хотя бы: что вы, и как там дома? Дядя Миша говорил в такие дни и недели, что Катя — очень нечеловечный человек… Но даже друг другу они с Верой не признавались, что оба с ее отъездом как бы отрясают звенящий тонус, завышенный звук разговора и постоянное напряжение, постоянное «представление», которые воцарялись в доме, когда она появлялась.
А какая весна в том году разразилась упоительная: сирень бесстыжая перла сквозь заборы, завалила букетами подоконники, дрожала полными сырыми грудями среди зеленых кустов, и белые и фиолетовые гроздки там и тут выглядывали из петлиц пиджаков и даже за тюбетейками девочек-узбечек…
* * *…Вера возвращалась из школы днем, шла пешком, разморенная, до прохладного подъезда добрела с мечтой завалиться чуток вздремнуть…
Когда поднялась до второго этажа, дверь справа распахнулась, соседка Фая схватила Веру за рукав и втянула в прихожую. Она громко сопела и блестела потным лбом…
— Верка! Слуша-ай! Она его убьет, беда собачья, надо милицию звать!
Вера отшатнулась к стене и даже ничего спрашивать не стала, хотя бестолковость Файки была известна всем соседям.
— Когда? — спросила она, с ослабевшими вмиг ногами.
— Утром еще приехала!.. Стала ходить по всем, спрашивать — как, мол, тут Миша, ночевал или нет, тудой-сюдой… Приводил кого или нет…
— Кого?! Кого он мог приводить?! — крикнула Вера.
— Ой, не спрашивай… На вид она, знаешь, совсем самашед-ши вернулась… Или под балдой… Ну и вот… Потом смотрю, заперлась дома… А через час, слышу, спускается… гляжу в глазок — а она с ножом, Ве-е-ерка-а-а! — Файка завыла и затрясла руками, как будто обожглась… — И улыбается, как чокнутая, и нож так, пальцем, пробует… Ве-ерка, она пошла выследить его…
— Где, куда?! — пролепетала девочка.
— Ой, не знаю, беда собачья!.. вроде в сторону «Гастронома» пошла… А ведь Миша когда с работы приходит, а? Подстерегет она его, Верка!
Дальше девочка слушать не стала, выбежала и, как была, — с тяжелым портфелем, помчалась к «Гастроному»… Там все было тихо, и вообще, закрыто на обеденный перерыв… Трое алкашей сидели на лавочке, ждали открытия. Дяди Миши среди них не было, да и не могло быть — он сейчас был в хорошем периоде, ходил на работу, а вчера они смотрели в театре Горького классную пьесу «Трамвай „Желание“», и проговорили за полночь, обсуждая актеров… Дядя Миша рассказывал о жизни самого Теннеси Уильямса, драматурга, который писал эту пьесу, и вообще о том, что мужчина может любить мужчину, и это — (не делай большие глаза, ради бога, вырастешь, поймешь!) — тоже любовь…
Вера еще покрутилась между домами, побегала по переулкам, заглянула во дворы и, совсем измученная, повернула обратно…
На углу их дома и проезжей части тротуара стояла группка взбудораженных и растерянных соседей… Один из мужчин, в пижамной куртке, игрушечным пластмассовым совком черпал песок в детской песочнице неподалеку и аккуратно присыпал какую-то темную лужу на асфальте…
— Правильно, Гоша… — сказала какая-то женщина… — Хорошо придумал, молодец… А то сейчас дети пойдут из школы… не годится им это видеть…
Не спрашивая, даже близко не подходя, вдруг подробно и ясно Вера все поняла — и про лужу, от которой шли темные следы человеческих ног и протекторов шин, и про «скорую», которая уже уехала… Она шатнулась, обежала дом вокруг, поднялась, задыхаясь, на четвертый этаж и вошла в квартиру… Сердце колотилось везде — в горле, в висках, в глубине живота… Что делать и куда еще бежать, кому рассказывать, захлебываясь икающим сердцем, о пропитанном кровью песке из детской песочницы, — Вера не знала… Несколько минут она, не останавливаясь, не в силах остановиться, бегала по квартире, трогая занавески, стулья, свой никчемный портфель на столе… Куда-то еще надо было бежать… где взрослые, умные хорошие люди, которые помогут… Но куда?
Вдруг она услышала шорох в платяном шкафу… Звуки были похожи на те, с какими кошка устраивается на ночлег. Вера оцепенела, остановилась… Прошло несколько бесконечных, дурманящих сознание минут… В шкафу опять завозились… Ощущение страшного сна, какой приснился ей года три назад, в больнице, овладело девочкой совершенно. Настолько, что она точно знала — кого увидит, если подойдет и распахнет дверцы шкафа… Острое желание бежать отсюда и не возвращаться никогда боролось с не менее острым желанием — и даже велением! — подойти и открыть дверцы шкафа… Минуты бежали… время повисло и колыхалось, как занавеска на ветру…
Наконец, тяжело волоча ноги, Вера потянулась, подтянула себя в угол, к шкафу…
Щелк! Рывок! Ее глаза уперлись в ряд костюмов, рубашек, платьев и кофт… Медленно раздвинула она шелестящий, шерстяной, шелковый, фланелевый занавес… Внизу, свернувшись лубком, на каком-то тюке полулежала артистка… Она снизу вверх смотрела на дочь, хихикая и прижимая палец к губам…
Девочка аккуратно и плотно прикрыла дверцы шкафа и свалилась на пол без сознания…
* * *…Файка потом уверяла, что Вера постучала к ней, сказала — вызови милицию, она там, в шкафу… Ничего этого Вера не помнила.
Помнила лишь троллейбус, в котором до ночи ездила по одному и тому же кольцу, до самого последнего рейса… Уверенная, что дядя Миша убит, она не могла представить, как вернется туда, к этому шкафу, в котором уютным клубочком свернулась хихикающая мать, проклятая убийца, не пожалевшая ничьей — и своей, в том числе, — жизни…
Водитель объявлял остановки, и пока он не сообщил, что троллейбус идет в парк, Вера все глядела в темное окно, на проносящиеся огни фонарей, на свое неподвижное лицо с провалами глаз и на смутное отражение какого-то высокого человека, сидящего позади нее… Он наклонился к ее уху и прошептал:
— Девушка! Вы мечта всей моей жизни! Я езжу за вами повсюду, пишу о вас стихи, посвящаю свои грезы… Вот, я написал о вас стихотворение…
Не оборачиваясь назад, Вера видела в окне плетеную кожаную косичку на кепке-бакиночке, боком сидящей на его плешивой голове, видела, как достал он клеенчатую тетрадь и прочел ей в ухо, завывая:
В последнюю минуту выскочив из троллейбуса, поздно ночью она все же доплелась до дома…
Поднялась в квартиру, толкнула едва прикрытую входную дверь…
Повсюду горел свет…
Платяной шкаф был распахнут, внутренности его, как кишки, вывалены на пол и валялись по всей комнате, стулья перевернуты… В трех неравных осколках лежавшего на полу венецианского зеркала троекратно отражалась трехрожковая люстра, косо повисшая на шнуре… По всему видать было, что мать дешево не сдалась…
Только на кухонном столе распластанная библиотечная книга «Царь Эдип» так и лежала серым дерматиновым хребтом кверху, будто силясь подняться с карачек…
Вера подняла опрокинутый стул, села на него и долго так сидела — среди разбросанной одежды, разлетевшихся книг и осколков старинного зеркала, — примеряясь к одиночеству, тишине и звенящей пустоте вокруг…
Часть третья
26
Однажды в юности я видела, как через дорогу торопливо семенит гроб на двенадцати ногах. Как сороконожка.
Я возвращалась домой из школы, — из моей каторжной школы для одаренных детей.
Шла себе, как обычно, глазея по сторонам, то есть не видя ни черта: это моя основная особенность с младых ногтей. Двуединый способ освоения действительности — взгляд на мир и осмысление полученной информации — редко у меня соединяются. Взгляд мой частенько подбирает мельчайшие детали, до которых не снизойдет ни один нормальный человек, осмысление же в этот момент может быть занято совсем иными вещами.
Так вот, на известном перекрестке Осакинской и Пушкинской, где я пережидала красный свет, как мул пережидает внезапную остановку любящего покрутить с каждой юбкой хозяина, навстречу мне через дорогу торопливо двинулся гроб. И сразу на противоположной стороне «Похоронным маршем» ухнули спохватившиеся духовые, а гроб припустил еще шибче, словно пытался убежать от преследования.