Виктор Франкл: Воспоминания - Виктор Франкл 3 стр.


И я одолел не только Альпы, но и Татры, и влез на труднодоступный пик, которому присвоена четвертая степень сложности. Влез вместе с Элли. Я поднялся на столовую гору Капштадта[13], то есть побывал в Южной Африке, благо меня пригласили выступать с докладом на юбилее Стелленбосского университета. Повел меня в горы сам президент южноафриканского клуба альпинистов. И мы с Элли благодаря счастливому случаю оказались первыми членами только что открывшейся американской школы альпинизма в Йосемитской долине.

Друзья намекали, что моя любовь к скалолазанию связана с моим интересом к «высокой психологии», которую я открыл и впервые описал в 1938 году. Пожалуй, да: в 67 летя начал обучаться на пилота и через пару месяцев совершил первый самостоятельный полет.

И еще о нескольких важных для меня хобби. Огромное значение я придаю галстукам, я способен влюбиться в галстук, причем платонически, то есть буду им любоваться на витрине и восхвалять его красоту, даже зная, что он не принадлежит мне и никогда принадлежать не будет.

Хобби может завести человека довольно далеко: настолько, что из любителя, занимающего этим делом для себя, сделаешься полупрофессионалом. Это произошло со мной в сфере дизайна очков. Я так здорово в этом разбираюсь, что одна из крупнейших в мире фабрик прислала мне очередной эскиз с просьбой одобрить новый дизайн прежде, чем его запустят в серийное производство.

Дилетантство ничуть меня не смущает, я отважно бросаюсь в него. Я и музыку сочиняю: написал элегию, которую профессиональный композитор аранжировал, — ее часто исполнял оркестр, а мое танго передавали по телевидению.

Лет двадцать тому назад меня пригласили в Викерзунд, примерно в часе езды от Осло, в санаторий для нервнобольных: главный врач этого учреждения организовал междисциплинарный симпозиум по логотерапии.

— Кто-нибудь представит меня перед выступлением? — спросил я.

— Да, — ответил главврач.

— И кто же? — уточнил я.

— Новый заведующий кафедрой психиатрии из университета Осло.

— Он меня знает?

— И не только знает: он издавна высоко вас ценит.

Я не мог сообразить, где мы встречались, любопытство во мне разыгралось. И тут появился сам профессор и подтвердил, что давно восхищается мной. Оказалось, это один из многочисленных детей шамеса, служки в синагоге Порлитца — в этом городе в Южной Моравии вырос мой отец.

В пору всеобщей бедности после Первой мировой войны мы всей семьей выезжали в те места на лето, и мой старший брат приложил руку к организации любительского театра. Спектакли ставились в каком-нибудь крестьянском дворе: положенные на бочонки доски превращались в зрительские ряды, труппу составляли мальчишки и девчонки 13–15 лет, и я в том числе. Я играл доктора Штиглица, который прикрывал лысину париком, и сапожника Книрима в «Злом духе Лумпацивагабундусе» Нестроя[14]. А знаменитый на весь мир психиатр из Осло, сын шамеса в Порлитце, был в ту пору маленьким мальчиком, на несколько лет моложе меня. Книрим в моем исполнении так впечатлил его, что он на многие десятилетия остался моим поклонником. О логотерапии он мало что знал, зато у него в памяти сохранились Виктор Франкл и сапожник Книрим.

О том, как я однажды и сам написал драму, подробно рассказал Ганс Вейгель в предисловии к моей книге «Сказать жизни „Да!“»[15], то есть к новому изданию моей книги о концлагере[16] (о которой я поговорю позже). Следует уточнить, что по книге о концлагере тоже была написана пьеса, причем сделал это католический священник из Австралии. Один акт этой драмы исполнялся в Торонто как своеобразный пролог к моему докладу: я выступал в театре — в самом просторном помещении Торонто. «Виктор Франкл» появлялся в сюжете дважды, в качестве одного из заключенных и в качестве комментатора. А в зале сидел третий Виктор Франкл — я сам в роли зрителя.

Школа

Началась Первая мировая война, государственным служащим пришлось поужаться. Больше уже никакой дачи, лето мы проводили на родине отца, в Порлитце. Мы, мелкота, обходили крестьянские дворы, выпрашивая хлеб, воровали кукурузу в полях.

В Вене я отправлялся в три часа ночи на рынок, в очередь за картошкой, а в полвосьмого мама сменяла меня, отпускала в школу. И это зимой.

Потом — бурная межвоенная пора. Я с головой погрузился в чтение натурфилософов, таких как Вильгельм Оствальд[17] и Густав Теодор Фехнер[18]. С последним, однако, я еще не успел ознакомиться, когда заполнял две толстые тетради сочинением под громким заголовком «Мы и мировой процесс». Я пришел к выводу, что в макрокосмосе, как и в микрокосмосе, действует универсальный «принцип равновесия» (я вернулся к этой мысли в книге «Доктор и душа»[19]).

И вот однажды, когда мы в очередной раз плыли на пароходе вверх по Дунаю на дачу (в Эфердинг) и я около полуночи лежал на палубе, созерцая «звездное небо над головой» и принцип равновесия «в себе» (Кант нам всем в пример), меня постигло откровение, «ага-переживание»[20]: нирвана — это тепловая смерть[21], «увиденная изнутри».

Из этого ясно, какое впечатление мог произвести на меня потом Фехнер с его «дневным видением против ночного видения»[22], и как еще позже завораживал меня Зигмунд Фрейд, «По ту сторону принципа удовольствия»[23]. Но тут мы уже подступаем к истории моего столкновения с психоанализом.

В первых классах средней школы я еще считался образцовым учеником, но затем свернул на собственный путь. Я посещал Народный университет и изучал там прикладную психологию, но интересовался также и экспериментальной. В школе я вместо обычного доклада прочитал целую лекцию с демонстрацией экспериментов, в том числе показал детектор лжи, основанный на психогальванических рефлексах. Подопытным стал один из одноклассников. Когда в ряду ключевых слов я назвал имя его подруги, стрелка гальванометра (а изображение, во много раз увеличенное, еще и проецировалось на стену кабинета) скакнула на максимум. В ту пору мы еще не отвыкли краснеть. К счастью, в кабинете был приглушен свет.

Расхождение с психоанализом

Все чаще я выбирал в качестве темы для докладов и сочинений что-то из области психоанализа. Всех соучеников я обогатил сведениями об этой новой науке, так что они легко догадались о процессах в подсознании нашего преподавателя логики, стоило ему посреди урока оговориться и вместо «по совокупности» произнести «по совокуплению».

Сам я приобретал эти знания непосредственно у известнейших учеников Фрейда[24] — Эдуарда Хичмана[25] и Пауля Шильдера[26], причем последний читал лекции в психиатрической университетской клинике (я ходил на них из года в год) еще при Вагнере-Яурегге[27].

Вскоре я вступил в переписку и с самим Фрейдом. Я посылал ему материалы, которые находил благодаря своему обширному междисциплинарному чтению и которые, как мне казалось, могли его заинтересовать, и он незамедлительно отвечал на каждое письмо.

К сожалению, его письма и открытки (наша переписка продолжалась на всем протяжении моей учебы в старших классах) спустя много лет, когда я угодил в концлагерь, были конфискованы гестапо заодно с несколькими историями болезни, которые еще молодой Фрейд составил в психиатрической клинике при университете. Они были полностью написаны им от руки, и архивариус клиники подарил их мне, когда я там работал.

Сидел я однажды на скамейке на главной аллее Пратера — любимое место занятий в ту пору — и набрасывал на бумагу мысли «О происхождении мимических знаков согласия и несогласия». Я приложил эту рукопись к письму, адресованному Фрейду, и был немало потрясен, когда в ответ Фрейд сообщил, что переслал статью в «Международный журнал психоанализа», и спросил, не возражаю ли я.

Несколько лет спустя, уже в 1924 году, статью действительно опубликовали в этом журнале. Но первая публикация у меня состоялась еще в 1923 году, хотя и в молодежном приложении к ежедневной газете. Пикантная подробность: текст, вышедший из-под пера будущего психиатра, открывался предуведомлением: он-де терпеть не может здоровых людей. (Конечно же, я подразумевал безоглядное приятие унаследованных предпосылок.)

Кто меня знает, тот догадывается, что, разойдясь с Фрейдом во взглядах, я продолжал воздавать учителю все подобающее ему почтение. Послужит ли достаточным доказательством тот факт, что в качестве вице-президента австрийского общества спонсоров Еврейского университета в Иерусалиме, когда на заседании зашла речь о сборе денег на постройку университетского здания и для него подбирали имя, я тут же сказал, что это должен быть «корпус имени Зигмунда Фрейда».

Кто меня знает, тот догадывается, что, разойдясь с Фрейдом во взглядах, я продолжал воздавать учителю все подобающее ему почтение. Послужит ли достаточным доказательством тот факт, что в качестве вице-президента австрийского общества спонсоров Еврейского университета в Иерусалиме, когда на заседании зашла речь о сборе денег на постройку университетского здания и для него подбирали имя, я тут же сказал, что это должен быть «корпус имени Зигмунда Фрейда».

С Фрейдом я не только переписывался, но один раз даже встретился — по случаю. К тому времени я был уже не школьником, а студентом-медиком. И когда я ему представился, Фрейд живо произнес:

— Виктор Франкл, Вена, Второй округ, Чернингассе 6, квартира 25 — все верно?

— Точно, — подтвердил я. В результате многолетней переписки мой адрес отложился у него в памяти.

Эта встреча произошла случайно и слишком поздно: я уже подпал под влияние Альфреда Адлера, и тот рекомендовал мою вторую научную работу к публикации в «Международном журнале индивидуальной психологии» (она вышла в 1925 году). Обсуждать впечатление, произведенное на меня Фрейдом, — впечатление, столь контрастировавшее с тем, как я воспринимал Адлера, — не стоит, это слишком далеко бы нас завело. Курт Эйслер[28], возглавляющий архив Фрейда в Нью-Йорке, однажды навестил меня в Вене и попросил во всех подробностях наговорить воспоминания об этой встрече с Фрейдом на магнитофон: кассета понадобилась для архива.

Психиатрия: выбор профессии

Еще в школе детское желание стать врачом укрепилось и из интереса к психоанализу превратилось в намерение стать психиатром.

Некоторое время я еще заигрывал с мыслью сделаться дерматологом или принимать роды, но однажды другой студент-медик, Остеррайхер, который позднее обосновался в Амстердаме, задал мне вопрос: неужто я еще ничего не слышал о Сёрене Кьеркегоре? И с моим заигрыванием с непсихиатрическими предметами получилось в точности как у Кьеркегора: «Отчаиваются, отчаявшись в желании быть собою самим»[29]. Я понял, что мой дар принадлежит психиатрии и надо лишь признать в себе этот дар.

Трудно поверить, сколь важными решениями в жизни мы при иных обстоятельствах бываем обязаны почти что небрежно брошенному со стороны замечанию. Во всяком случае, с того момента я решился не уклоняться больше от «развития в сторону психиатрии».

«Но в самом ли деле мой дар — именно дар психиатра?» — спрашивал я себя. Знаю одно: если это правда, то талант психиатра каким-то образом связан с другой моей способностью — карикатуриста.

Карикатурист, как и психиатр, первым делом обращает внимание на человеческие слабости. Правда, в роли психиатра или психотерапевта я помимо (наличных) слабостей интуитивно ищу также (потенциальные) возможности преодолеть эти слабости, ищу пути выхода из тяжелой ситуации, стараюсь выявить смысл этой ситуации и таким образом преобразить бессмысленное с виду страдание в глубокий человеческий опыт. И в целом я убежден, что нет таких ситуаций, из которых нельзя было бы извлечь смысл. Это убеждение, в более структурированном и систематизированном виде, и лежит в основе логотерапии.

Но какая польза была бы от психиатрических способностей, если бы не было психиатрических потребностей? Следовало бы спросить не что дает человеку возможность стать психиатром, а что его к этому побуждает! Думаю, для незрелого человека заманчивость психиатрии заключается в посуле власти над другими: можно распоряжаться, можно манипулировать людьми; знание — сила, и знание механизмов, в которых неспециалисты не разбираются, а мы разобрались до тонкости, дает нам власть.

Самый наглядный пример — гипноз. Должен признаться, в юности я интересовался также гипнозом и уже в 15 лет заправски мог гипнотизировать желающих.

В «Психотерапии на практике»[30] я описываю, как в гинекологическом отделении больницы имени Ротшильда выступил в роли гипнотизера. Мой начальник, главный врач больницы доктор Фляйшман, дал мне однажды почетное и сложное задание: загипнотизировать одну пожилую женщину. Ей предстояла операция, общего наркоза она бы не перенесла, и по какой-то причине местный наркоз ей также не подходил. Я попытался обезболить бедняжку исключительно методом гипноза — и мне это полностью удалось.

Но был и неожиданный побочный эффект! К хвале моих коллег и благодарностям пациентки присоединились горькие и гневные упреки медсестры, в обязанности которой входило подавать инструменты врачам: все время, пока шла операция, сказала она мне, она из последних сил боролась с сонливостью, которую нагоняли на нее мои монотонные заклинания. То есть я усыпил не только пациентку, но и медсестру.

В другой раз — когда я пришел на работу в неврологическую больницу замка Марии-Терезии — мой шеф профессор Герстман[31] попросил меня усыпить гипнозом пациента, располагавшегося в палате на двоих. Поздно вечером я проскользнул в палату, сел на кровать этого страдавшего бессонницей мужчины и битых полчаса твердил: «Вы совершенно спокойны, вы чувствуете приятную усталость, вы дышите совершенно спокойно, веки отяжелели, никаких тревог, вы засыпаете, сейчас вы заснете».

Так я трудился полчаса, но тщетно: пришлось уйти, с разочарованием признавшись, что помочь бедолаге я ничем не смог.

К моему изумлению на следующее утро, войдя в палату, я услышал радостное приветствие: «Как я прекрасно выспался: только вы начали, и я сразу провалился в глубочайший сон». Это был другой пациент, сосед того, которого я пытался загипнотизировать.

Власть и влияние психиатра тоже подчас преувеличивают. Недавно мне позвонила — в три часа ночи — некая дама из Канады (причем телефонистка предупредила, что разговор предстоит оплатить мне). Я сказал, что не знаком с этой дамой, однако мне тут же заявили: это вопрос жизни и смерти. Пришлось взять расходы на себя, и в разговоре быстро выяснилось: дама страдает паранойей. Ей мерещились злобные агенты ЦРУ, и я казался единственным человеком, который сможет ее защитить и спасти, то есть она приписывала мне такие таланты и такую власть. Пришлось ее разочаровать — увы, не удалось разочаровать ее настолько, чтобы она не позвонила мне снова на следующую же ночь, в три часа. Но тут уж я отказался оплачивать разговор, пусть его ЦРУ оплачивает…

Влияние врача

Сила, власть и т. д. Я согласен с Джоном Раскином[32]: «Есть лишь одна власть — спасать людей. И лишь одна честь — помогать людям». Событие это произошло, кажется, в 1930 году, когда я в рамках Народного университета читал в венской гимназии (она располагалась в Циркусгассе) курс по душевным заболеваниям, об их происхождении и профилактике (заметим: не о распознавании и лечении). Помню, как-то вечером — смеркалось, но в зале или в классе еще не включали свет, — я рассказывал двум десяткам напряженно внимавших слушателей о понятии «ориентировка на смысл» и утверждал безусловный смысл жизни. Я чувствовал, как восприимчивы слушатели к моим словам, я понимал, что снабжаю их чем-то жизненно важным, что они покорны мне, как глина горшечнику. Иными словами, я ощутил и использовал «власть спасать».

И как сказано в Талмуде, «кто спасает одну лишь душу, равен тому, кто спасает целый мир»[33].

В связи с этим припоминается мне уже не совсем юная дочь знаменитого биолога, которая в 1930 году, в первый мой год работы в клинике нервных заболеваний «Ам Розенхюгель», оказалась моей пациенткой. Она страдала тяжелой формой невроза навязчивости и уже много лет провела в больнице. И вновь — сумерки, я сижу в палате на двоих, на краю второй, незанятой койки и настойчиво обращаюсь к своей пациентке. Я стараюсь изо всех сил добиться, чтобы она дистанцировалась от своего навязчивого состояния. Я разбирал каждый ее аргумент, опровергал все ее страхи. Она становилась все спокойнее, все свободнее и бодрее. Каждое мое слово падало на плодородную почву. И вновь это чувство — глина в руках горшечника…

Философские вопросы

Даже в пору такой поглощенности психиатрией и в особенности психоанализом меня не покидало и увлечение философией. В Народном университете имелось философское общество во главе с Эдгаром Цильзелем[34]. Лет в 15–16 я прочел в этом обществе доклад — не более и не менее как о смысле жизни. Уже тогда мне удалось сформулировать два основных для меня принципа: мы не вправе даже вопрошать о смысле жизни, потому что мы и есть те, кого вопрошают, и мы и есть те, кто должен отвечать на поставленные жизнью вопросы. Ответить же на эти вопросы мы можем, лишь сказав «да» самому бытию-в-мире.

Но второй принцип утверждал, что главный смысл ускользает от нашего познания, не умещается в его рамки, словом, это «сверхсмысл», однако ни в коем случае не «сверхчувственное». В этот смысл мы можем только верить, в него мы должны верить. И, пусть не всегда сознавая это, каждый из нас заведомо в него верит.

Назад Дальше