Взяли мы супругов Стацинских ночью, прямо в кровати. Они на последнем, четвертом этаже жили, так мы с крыши через окно проникли.
Но хоть сработали аккуратно, а только вижу: дело дрянь. Во-первых, не понравилось мне, что Рыжий, когда револьвер из-под подушки выхватил, его не на нас, а себе в висок направил. Еле Романов успел ему запястье вывернуть. Во-вторых, жена неприятно удивила. Ни писку, ни крику. У нее в люльке два грудных младенца орут, на ночной рубашке пятна от молока расплываются, а Стацинская зубы стиснула и в глазах одна только ненависть. Гордая полячка.
Я шепотом Романову говорю: «Пустое, Алексей Парисович, ничего они нам не скажут».
Он, однако, работает с арестованными по всей науке, психологически давит. Мол, детей придется в Воспитательный дом отдать, грудные там редко выживают, жалко бедняжек и всё такое.
— Жалко, — кивает Рыжий и улыбается. Жена не улыбается, кусает губы, но тоже — стена каменная.
Тогда Романов мягче берет:
— Скажите, кто вам из штаба округа сведения дает, и я распоряжусь оставить детей при матери.
Больше, честное офицерское, ни одного вопроса не задам. Товарищей своих можете не выдавать. Что вам этот «Оракул», продажная тварь? Он ведь не поляк даже.
Ловко подъезжает, думаю. Товарищей Рыжего мы и так почти всех знали, а что «Оракул» — не поляк, это предположение было. Всех офицеров польской крови, кто мог иметь доступ к секретным данным, мы под микроскопом проверили.
Но Рыжий и на это не купился, замолчал вглухую. Еще и глаза прикрыл: не желаю ни разговаривать, ни рож ваших видеть. Зато жена его вдруг улыбаться начала, этак психовато, экзальтированно. Взгляд к потолку обратила и всё крестик золотой на шее теребит.
Полный крах, думаю. Ушла сеть под воду вместе с добычей, одни обрывки у нас в руках останутся.
Романов белый, весь затрясся. На Рыжего перестал обращать внимание, на панночку переключился.
— А-а, — рычит, — это вы, верно, думаете, что детей ваших Бог католический спасет? Не спасет! Если вы сами их не спасете, никто не поможет!
Махнул ребятам, чтоб взяли супругов покрепче. А сам — я глазам не поверил — берет из колыбельки одного малыша. Мальчик. Рыженький, как папаша. Вопит, надрывается, рожица от натуги багровая.
Мать забилась, но ее два бугая здоровых держат. Стацинского — четверо. Тот, правда, не шелохнулся, только глаза широко открыл.
А окно, через которое мы давеча влезли, открытое осталось. Романов перегнулся через подоконник, ребенка наружу высунул. Обернулся.
— Считаю до пяти — и выброшу. А потом второго!
И такое лицо бешеное, такой голос, что никаких сомнений. Выбросит!
Он до трех досчитал, потом полячка назвала фамилию. Мы гада этого, штабс-капитана из мобилизационного отдела, чистого русака, даже не подозревали.
Потом, когда арестованных увезли (мамашу вместе с детьми, как обещано), я Романова спрашиваю: «Неужели правда младенцев в окно бы выкинули?»
У него зубы клацают, глаза — черные дырки.
И говорит он мне:
— Я, Николай Константинович (он с сотрудниками-офицерами всегда на «вы», не признает фамильярности), я, говорит, думал, что первого выкину, а когда так же возьму второго — она обязательно расколется. Если устоит, второго верну в колыбель. Зачем зря убивать? А потом в любом случае — расколется она или не расколется — застрелюсь. Потому что как на свете жить, если ребенка убил?
Он вообще-то немногословный, Романов, а здесь, от нервов, разговорился:
— Я с Достоевским про слезу ребенка категорически не согласен. Поганое интеллигентское чистоплюйство. Ручек своих белых даже ради спасения отчизны не замараю — вот что эти слова значат. А я замараю. И жизнь положу, и самое душу на кон поставлю. Бог, если Он есть, после решит, есть мне прощение или нету. А долг свой я исполню.
Вот какой урок преподал мне поручик Романов.
Иван Варламович покачал круглой, очень коротко стриженной головой.
— Да-а, кошки-матрешки, серьезный человек… И поперхнулся, глядя на собеседника. Крякнул. Ну, племя молодое, незнакомое!
НЕБОНТОННАЯ ИДЕЙКА
8 апреля— Нина, я погуляю? — спросил он. — Русский я сделал, задачи по арифметике решил. Абрам Львович сказал, что я молодец.
Карл в швейцарскую школу не ходил, потому что там буржуазное образование и хорошему не научат. Русскому, арифметике, истории, географии и природоведению его учил Абрам Львович, немецкому — товарищ Людвиг, французскому — Клементина Сергеевна.
Мать согласилась очень быстро:
— Хорошо, но не уходи, будь в сквере. Я тебя позову. И начнем собирать вещи.
На самом деле гулять не хотелось. Скверик напротив дома Карлу до смерти надоел. Ни поговорить, ни поиграть с кем-нибудь вменяемым. Одни бонны с колясками, а сейчас, например, вообще ни души, только молодой человек читает книжку. Наверное, студент с медицинского факультета — университетская клиника в пяти минутах.
Но к Нине скоро придет товарищ Кожухов. Им нужно побыть вдвоем. Потому что у них физические отношения.
Мужчины и женщины должны вступать в физические отношения. Это естественно и здорово, Нина всё объяснила. Попросила только о подробностях не расспрашивать, потому что Карлу про это знать еще рано. Он и не расспрашивал, просто прочитал статью в энциклопедии. В принципе всё понял. Когда-нибудь, наверное, тоже придется всем этим заниматься, раз положено по природе. Но в статусе ребенка есть свои плюсы. Можно не работать, не ходить на войну, не тратить время на отношения с женским полом.
Хотя на войну Карл бы с удовольствием пошел. Если она, конечно, справедливая — за освобождение пролетариата. Но товарищ Людвиг говорит, что революция только начинается. Сначала она должна окончательно победить в России, и без больших сражений здесь не обойдется. А потом начнется мировая революция, и по всей планете рабочий класс станет драться с капиталистами. Дело это долгое. Не меньше, чем лет на десять. К тому времени Карлу будет уже девятнадцать. Так что повоевать успеем. Пока же надо учиться.
Вот Отец — он был герой и отдал жизнь за товарищей, но учился недостаточно и потому угодил к социалистам-революционерам. Ужасно обидно! Как можно было в девятьсот седьмом году, через целых четыре года после Второго съезда РСДРП, не понимать: крестьянство не может быть революционным классом, потому что всякий сельскохозяйственный труженик в душе мелкий собственник и индивидуалист.
От мыслей об отцовских заблуждениях Карла отвлекло слабое жужжание, доносившееся сверху.
Он задрал голову, жадно вглядываясь в небо.
Так и есть — аэроплан! «Фарман», четвертый.
Когда наступит коммунизм, все города перестроят. Крыши у домов будут плоские, и на каждой — посадочная площадка для летательных аппаратов. Сел и полетел куда надо. А улицы будут, как газоны, сплошь в траве. По ним можно будет только пешком гулять или на велосипедах ездить. Ни извозчиков, ни авто. Здорово!
Самолет скрылся за горой Ютлиберг.
Карл медленно пошел через улицу к скверу. У края тротуара лежала жестянка из-под компота. Разбежавшись, мальчик влепил по ней пыром — и она взлетела, а потом загрохотала по брусчатке.
И еще при коммунизме все будут играть в футбол.
Отворяйте ворота!Дзынь-дзынь, трата-та, отворяйте ворота! Иван Варламович не только позвонил, но и пылко постучал, как это сделал бы нетерпеливый кобелек.
После этого, как и предполагалось, хозяйка открыла не спрашивая. Вообразила, что это любовник пришел раньше условленного времени. Нетерпеливой страстию пылая.
Вобла с фон Теофельсом договорились на пять (Люпус, гений техники, подключился к телефонной линии и подслушал), а сейчас было без двадцати.
Удивилась она, конечно, увидев незнакомого человека. А когда незнакомый человек сунул ей под нос пистолет, то и ойкнула.
Начало обнадеживало.
Иван Варламович слегка толкнул большевичку в плоскую грудь, шагнул в прихожую, дверь за собою прикрыл.
— Что вы так напугались, сударыня? Ишь, побелела-то. Это не смерть ваша, товарищ Волжанка. Это всего только испытание.
— Какое испытание? — ошалело пролепетала она.
— Материнского сердца.
Оглядел Иван Васильевич невеликую квартирку, сориентировался. Вобла за эти секунды несколько опомнилась.
— Что вам нужно? Вы из Охранки?
— Прежде, так точно, состоял по линии Охранного отделения. — Он снова подтолкнул ее в направлении спальни. Времени лясы точить не было. — Ныне же гражданин свободной России. И, заметьте, патриот.
Спаленка монашеская. Кроватка железная. На такой не с мил-другом куролесить, а постные сны смотреть. Но окно выходило куда следовало, не ошибся Иван Варламович, когда с улицы смотрел.
Спаленка монашеская. Кроватка железная. На такой не с мил-другом куролесить, а постные сны смотреть. Но окно выходило куда следовало, не ошибся Иван Варламович, когда с улицы смотрел.
Он перешел сразу к делу.
— Один вопросик, мадам. Маленький. Когда отбывает Старик? То есть, мне известно, что завтра. Но откуда именно? И, главное, во сколько?
А она вместо ответа:
— Что вы такое про материнское сердце сказали?
— Про сердце после. Это, может, вовсе и не понадобится. Так я вопросец задал.
Она руки на груди сложила, подбородок вверх.
— Или стреляйте, или убирайтесь. Вон отсюда!
Значит, понадобится. Охо-хо, грехи наши тяжкие…
Тем временем в сквереС гулянием сегодня повезло. Карл думал, опять придется сучком на земле баррикадный бой рисовать, а потом затирать, чтоб герр Ланге, садовник, не ругался. Но студент, что читал книжку, вступил в разговор.
— Ты что это рисуешь?
По-немецки он говорил с акцентом. Оказался поляк, из Кракова. Почти земляк.
Много интересных штук показал. Например, надвинул кепи себе на самые глаза, раскрыл перочинный ножик и вслепую стал кидать в дерево. Что ни бросит — торчком. Здорово!
Карл ему сначала просто ножик подносил, потом попросил научить.
Ян (так студента звали) положил ему руку на плечо, занес ножик и стал показывать правильный замах.
В мансардеТеперь бабенка вскрикнула погромче, чем возле двери.
— Карл!
Иван Варламович ей ладонью рот прикрыл.
— Тссс! Потише, милая. Что орать-то, соседей тревожить? Подумаешь — Карлуша товарища сыскал. Пускай в ножики поиграют. Про Дмитрия-царевича помнишь? Вот и он так же забавлялся.
Любил Иван Варламович в спокойный вечерок из русской истории что-нибудь почитать. Про царевича Дмитрия, отрока невинно убиенного, очень к месту вспомнилось. Культурно. А на «ты» Иван Варламович с Воблой нарочно перешел. Дожимать ее пора было. Без четверти пять уже.
— Не трясись ты, дура. Это мой приятель, очень хороший человек. Не станет он твоего сынулю резать. У Люпуса (звать его так) руки исключительной силы. Вот так положит на затылочек. — Он взял Воблу пальцами сзади за шею и сжал. — Этак вот повернет, и позвонки — хрясть. Много ли ребенку надо? Шейка-то цыплячья. А резать — нет, резать не станет.
— Мерзавцы! — захрипела она. — Подлецы!
— Э-э нет, товарищ Волжанка. — Иван Варламович посуровел. — Ты нас в подлецы не записывай. Деточек Столыпина, Петра Аркадьича, ваши взорвали — не пожалели?
— Это сделали анархисты!
— Брось. Вы, большевики, пострашней анархистов… — Теперь следовало мягкости подпустить и снова на «вы» перейти. — Так я насчет материнского сердца интересуюсь. Ежели вы несгибаемость проявите и собственное дитя погубите, знаете кто вы после этого? Чудовище и гадина последняя. Ехидна, что собственных детенышей пожирает.
Кто такое «ехидна» и питается ли она своим потомством, Иван Варламович доподлинно не ведал, но его несло вдохновение.
— Мне ведь, кошки-матрешки, довольно платочком махнуть. — Он достал стираный-перестиранный платок. — И отлетит душонка к ангелам. Как решать будем?
— Я не знаю, во сколько прибудет Старик… Честное слово, не знаю!
У Ивана Варламовича прямо от сердца отлегло. Раз голос задрожал и в глазах слезы, всё устроится.
— Конечно, не знаешь. Кто ж тебе, дуре, такой секрет доверит. Конспирация! Но вот любовничек твой у Грача в помощниках. Он непременно знает. Ты к нему подластись по-бабьи, разнежь его, да и выспроси.
— …Хорошо. Попробую. А после вам скажу. Только отпустите сына!
Засмеялся тут Иван Варламович. Нашла простака!
— Не-е, золотце. Мне уходить уже поздно. Не приведи Господь, столкнусь на лестнице с твоим хахалем. Ну, как он меня соперником сочтет? Боюсь я его, он мужчина строгий. Я вот… — Поглядел туда-сюда. — Я в чуланчик спрячусь, как и положено сопернику. В тесноте да не в обиде. И послушаю. Заодно, уж не стесняйся, буду в щелочку подглядывать. Не из похабного интереса, не подумай. Но ежели примечу, что ты ему какие знаки подаешь, пеняй на себя. Мало того что обоих на месте положу, но и сынишка твой жить не будет. Люпус — мужчина обидчивый. Так что? Десять минут всего остается. Решай.
— Всё сделаю… — Она дрожала. — Как холодно… Форточку закрою.
Это она не из-за форточки к окну подошла — сердце материнское погнало еще раз на сына посмотреть. Пускай.
Николай Константинович рядом с парнишкой на корточках сидел — ножик в землю кидали. Очень кстати. Будто услышал про царевича.
— Это вас не от холода, от нервов колотит. Ничего, всё обойдется. Только уж вы, Антонина Васильевна, дуру не сваляйте. Три жизни в руках держите.
В ЩЕЛОЧКУНа что уж тесна была кладовка, примыкавшая к спальне, но и тут домовитый Иван Варламович сумел устроиться с комфортом. Снял с верхней полки ватное одеяло, под него пристроил ящик с инструментами — получилось мягчайшее сиденье. Помазал под носом одеколончиком: и ароматно, и не расчихаешься от пыли. Щелку наладил и закрепил, чтоб дверца не скрипнула.
А тут и гость дорогой пожаловал.
Вобла, как велено, открывать в прихожую не пошла, а крикнула прямо из комнаты: «Не заперто!». Удаляться из поля зрения ей было строго-настрого воспрещено. Зачудила бы — Иван Варламович пустил бы в ход пистолет, колебаться б не стал. С Теофельсом шутки плохи. Пальнет через дверцу, и никакого тебе домика в Калуге.
Но баба вела себя смирно. Матери — они такие.
Поздоровкались революционные любовники за руку, будто собирались в переговоры вступать. Вот уроды!
Актерка из Воблы была плохая, но за это человека осуждать нельзя. На вопросы любовника отвечала коротко. Когда он усадил ее на кровать, начал целовать и платье расстегивать, отодвинулась.
Теофельс, конечно, спросил:
— Что с вами? Вы сегодня будто деревянная.
Надо же, на «вы» у них. Жеманно.
Шевелись ты, кукла, не строй из себя снежную бабу! О сынке подумай!
Зашевелилась.
— Да, я сегодня сама не своя… Не обращайте внимания.
Расстегнула пуговицы, сняла платье через голову. Плечи у нее, между прочим, были ничего себе — круглые, белые. Спереди только мелковато, на вкус Ивана Варламовича.
Откинулась на спину. Пришлось кавалеру самому с нее чулки снимать. Он чего-то там гладил, нацеловывал. Не торопился, в общем. Разогреть ее хотел.
За его спиною ничего интересного видно не было, и отвлекся немного Иван Варламович. Полезли в голову мысли посторонние, неуместные.
Стал он думать про женское. Эх, кошки-матрешки, обделила его в этом отношении судьба. Семьи вот нет, да и постельное, что было — чепуха одна, вспомнить нечего. Одни лярвы копеечные.
Повстречать бы хорошую женщину — вдовую, но еще в соку. Чтоб была жизнью кусанная, но не сломанная. В мужчинах разочарованная, однако же не перегоревшая. Тогда и сочетаться можно. Не всё ж с Марьей Васильевной лясы точить, да и помрет она поди скоро, кошачий век короток…
— Нет, что-то не так, — сказал Теофельс распрямляясь. — Ну-ка рассказывайте.
Иван Варламович пустые думы отогнал, напрягся, предохранитель с пистолета снял.
— Страшно… — ответила она и села.
— Что страшно?
— Всё. Жизнь… Люди… Будущее. Что нас ждет на Родине?
Теофельс смотрел на нее, не шевелился.
— Скоро узнаем.
— Нервы не выдерживают! Грач вчера сказал, что уезжаем завтра в полночь. Сегодня говорит: скорее всего завтра, но во сколько, неизвестно. Так уезжаем или нет?
Иван Варламович одобрительно кивнул: так-так.
— Вы извините… — И голос у нее плаксивый, искренний. Умничка. — Извините, что раскисла… Но я с вами не могу твердость изображать… Вы на меня плохо действуете…
Теофельс ей, хмыкнув:
— Это физиология, товарищ Волжанка. В постели твердым может быть только мужчина.
Смешно сказал немчура. Иван Варламович оценил.
Вобле-то сейчас было не до смеху. Она гнула свою линию, сражалась за спасение дитяти.
— …Начала вещи собирать — всё из рук валится. Скажите, вы ведь знаете, мы точно завтра уезжаем?
— Точно.
— А во сколько?
Этот помолчал немножко. Но как не уважить милую подругу?
— В восемь. Сами понимаете, это строго между нами. Грач, я и теперь вы — больше никто не знает. Не считая Старика, конечно. Его из дома прямо к поезду доставят, минута в минуту.
Перед тем, как в чуланчик спрятаться, Иван Варламович товарищу Вобле еще одно задание дал: вытянуть у хахаля, куда они своего вождя перевезли. Обещал ее за это кое-чем наградить.
Поэтому Вобла от Теофельса не отстала.
— А где Старик? Откуда его привезут?
— Грач переправил его с Шпигельгассе, из старой квартиры, на Кульманштрассе, подальше от людных кварталов.